Утоление жажды - Трифонов Юрий Валентинович 37 стр.


Кстати, и войну против бульдозеров проектировщики вели под тем флагом, что бульдозерам не под силу выбирать столь крутые откосы. Но теперь они используют прорыв в своих целях, если его не ликвидировать в фантастически короткий срок. Теперь все зависит от машинистов, от этих ребят в черных промасленных комбинезонах, которые входят в палатку, шатаясь от усталости.

Вот вваливается мужчина здоровенного роста, с широким, темным от багрового румянца лицом и начинает на что-то жаловаться Карабашу. Голос у него тонкий, бабий, и говорит он со странным акцентом. Он почему-то требует бутылку коньяку. Оказывается, бульдозеристам через каждые два-три часа дают по стопке, а этот здоровяк выдерживал характер и теперь желает получить бутылку целиком.

Карабаш выходит вместе с ним из палатки. И вскоре все выходят из палатки, и я тоже, и мы идем в сторону воды, где грохочут бульдозеры и блуждают огни фар.

Через короткое время я начинаю разбираться в ночной суматохе: мне становится понятно, куда идут бульдозеры, чего хочет вода и чего добиваются люди. Бульдозеры с двух сторон сдавливают горловину потока. Перемычка возводится очень узкая - в два ножа. Вперед тракторы идут на первой передаче, назад - задним ходом на третьей. И скорость у них довольно большая, примерно, я думаю, десять - двенадцать километров. Тут нужна смелость! Главное, что ночь, ни черта не видно, фары мотаются и создают какое-то судорожное световое мелькание. Бульдозеристы, подходя к костру, трут ладонями шеи. Ну да, шею ломит еще больше, чем руки и ноги: все время оглядываются, крутят головой. Когда-то подростком, в первый год войны, я научился в колхозе работать на тракторе. И меня вдруг охватывает желание сесть на бульдозер, ворваться в этот поток работы, в его суть, в его накал, объединяющий всех людей и все движение этой ночи. Но я не смогу работать на такой скорости. И, наверное, я все забыл.

- Степан Иванович, - говорю я, - мне хочется что-то делать. Что мне делать?

Он не слышит. Мы стоим чересчур близко от бульдозеров. Один бульдозер разворачивается в трех шагах от нас, я вижу в кабине женщину-машиниста; молодое, застывшее в напряжении лицо.

Ермасов не может понять, чего я от него хочу. Он морщится нетерпеливо и с неудовольствием. Наконец он понял и говорит, чтобы я шел к палатке.

Возле палатки, где кухня, хозяйничает коротконогий, пожилой мужичонка, Терентий Фомич. Он руководит костром, едой, отпускает коньяк по мерке, следит за тем, чтобы ребятам после смены - кому надо поспать - было место в палатке.

Он дает мне топор и посылает в саксаульник за дровами. Это недалеко от палатки, за барханом, но свет туда не достигает, и я работаю на ощупь. Саксаул - невыносимо крепкое дерево, а на морозе он превращается в совершенное железо. Рубить его в темноте чертовски трудно. Наконец, бросив топор, начинаю ломать сучья руками. Проходит полчаса, пока мне удается набрать охапку дров, и я бегу с нею, роняя по дороге ветки, из тьмы и одиночества - на свет, к костру.

Возле огня стоят, греясь, несколько человек. Я узнаю женщину, которую видел в кабине бульдозера: она полная, широкая в бедрах и кажется еще шире от грузных брезентовых штанов, а лицо совсем молоденькое, курносое, довольно миловидное, но очень усталое. Она вдруг легко, точно падая, опускается на песок. Двое мужчин наклоняются к ней. Терентий Фомич дает ей кружку с водой, и она пьет, сидя на песке. Потом ее поднимают под руки и ведут в палатку. Ей сделалось плохо. Она что-то говорит, качая головой. Нет, она не хочет, чтобы ее вели под руки, и отталкивает своих сопровождающих - это два туркменских парня в черных меховых шапках, - и сама проходит в палатку и ложится.

Через некоторое время я захожу туда и вижу, что она спит, накрывшись кошмой. Лицо ее серо, сухой, обожженный ветром рот некрасиво, одним боком, открыт. Она мне кажется измученной матерью пятерых детей.

- Ай, господи, мужики-то с копыт валятся… - бормочет Терентий Фомич. Он кидает мне пустые ведра.

Я бегу за водой. Ермасов нисколько не удивляется, когда я пробегаю мимо него с ведрами. Кажется, он принимает меня за кого-то другого. Жажда участия в общем деле переполняет меня. Я еще несколько раз бегаю за дровами, приношу воду, потом Терентий Фомич исчезает надолго - едет куда-то за горючим, - и я один заведую костром, согреваю чай, открываю ножом консервные банки и всячески суечусь. Меня уже все знают, ко мне привыкли. Обращаются ко мне так: "Эй, але!" И я тоже постепенно всех узнаю. Тут работают бульдозеристы из отряда имени Бяшима Мурадова - того парня, которого убили в ауле.

Я им рассказываю, как ехал в грузовике с тестем Бяшима, и как потом ловили убийцу, и как происходили похороны, и как читали вслух телеграмму от строителей канала… Каждый новый человек, подходящий к костру, просит рассказать все снова, и я рассказываю. Они любили этого парня. И получилось, будто я тоже знал его, и любил, и привез последний привет от него.

Так проходит остаток ночи. На рассвете Карабаш и Ермасов садятся возле костра на землю, и по тому, как они просят чай и разговаривают о погоде, о том, что небо очистилось и будет солнечный день, я вижу, что у них отлегло от сердца. Да, перемычка растет! Теперь это ясно. Место по рельефу выбрано правильно.

Карабаш чудовищно исхудал за последние сутки: щеки впали, глаза блестят, как у больного.

Первый успех всем прибавляет силы. Никто в эти рассветные часы не спит, и даже Марина, отдыхавшая, может быть, три часа, рвется на бульдозер и пытается вытолкнуть из кабины своего сменщика.

Но вдруг происходит событие, которое грозит свести на нет все усилия ночи. Один за другим выключаются моторы тракторов. В наступившей тишине слышу, как люди что-то кричат. Мы все, кто были у костра, бежим к перемычке: оказывается, свалился бульдозер. Вон он внизу, наполовину в воде. Машинист успел выпрыгнуть из кабины и выплыть, еще бы немного - и крышка. Долговязый туркмен стоит, дрожа от ледяной воды, весь мокрый, без шапки, хрипло дышит и озирается с диким и бессмысленным выражением.

- Где его сменщик? Где Сапаров? - кричит, мечась по берегу, какой-то молодой, заросший черной щетиной туркмен из начальников. - Сапаров брал трос!

- Дайте ему коньяку! Где горячий чай?

- Несите трос!

- Надо спасать машину!

- Надо перемычку спасать! Вода смоет весь грунт, пока будем его вытаскивать!

- Засыпать его песком! Пожертвовать им!

Все это выкрикивается наперебой, в течение нескольких секунд. Трактор уже глубоко погрузился, над поверхностью торчит одна кабина. Вода, как бы ободренная внезапным смятением людей и тем, что песчаная бомбардировка прекратилась, с удвоенной скоростью проносится мимо берега и разрывает тело перемычки, ее основание, созданное с таким трудом. Пока инженеры и машинисты лихорадочно советуются, как быть, один из рабочих начинает вдруг раздеваться. Это русый бородатый парень, его зовут Иван. Вот он уже в трусах и в рубашке, на белых ногах остались черные скрученные носки, и он бежит к откосу.

- Давай трос! - кричит он.

Ему протягивают металлический трос. Он прыгает в воду. Ныряет в ледяное нутро. Он пропал. Его не видно, его нет, его все еще нет. Его нет, наверное, уже минуту. В такой воде может быть судорога. Но вот он! Выскочил! Всклокоченная голова с разинутым ртом, хватающим воздух. Ему что-то кричат, но он не слышит. Он снова ныряет, и опять его долго нет. Трактора тоже нет. Вода поглотила его, и на том месте, где трактор исчез, кипит водоворот.

Снова выныривает всклокоченная голова и, отвечая на все вопросы с берега, мотает отрицательно: нет, нет, нет! Из толпы стоящих на берегу раздается крик:

- Ваня, я здесь! - Еще один парень раздевается и, мелькая смуглым худым телом, соскакивает с откоса и как-то неумело, боком, но решительно плюхается в воду. Это туркмен, сменщик Ивана.

Теперь они выныривают по очереди. Пока один набирает в легкие воздух, другой работает под водой с тросом. Надо зацепить трос за крюк. Наконец после шестого или седьмого ныряния это им удается. Они выбираются на берег посиневшие, на подгибающихся ногах. Их подхватывают, набрасывают на них кошмы и ведут к костру. Туркменский малый не может вымолвить ни слова, стучит зубами и таращит глаза - шутка ли для туркмена броситься в ледяную воду! - и лицо его ужасно испуганное, как у человека, который думает, что он вот-вот умрет, а Иван гудит невнятное, то ли хочет засмеяться, то ли рассказать что-то, но губы его не слушаются, и он только отдувается и встряхивает головой, и с бороды его летят брызги.

Ребятам дают коньяку и по полулитровой банке горячего чая.

- Корреспондент! Где корреспондент? - кричит Ермасов, приближаясь к костру. Как всегда, он движется стремительно, кожаное пальто распахнуто.

- Здесь, - говорю я.

- Что же вы не пишете? Не скребете пером? Вот герои наших дней. - Он треплет за волосы окоченевших ребят. - Черти, почему головы не сушите? К огню к огню! Сушить немедленно! А вы заряжайте ручку…

- Сделаем, Степан Иванович.

- А то насчет угробленной техники горазды, а вот насчет спасенной…

Он проносится дальше, в палатку.

Через четверть часа Иван и его сменщик отогреваются и готовы вновь садиться за рычаги. Сапаровский бульдозер выволочен на берег. И снова грохочут, выстроившись в колонну, бульдозеры, с шумом обрушивается песок и взбухает вода над местом будущей перемычки. И никто не замечает того, что на востоке встало желтое, как янтарь, солнце и небо в той стороне алое, а наверху, где еще мерцают две-три звезды, редеет прозрачно-зеленый сумрак. Никто не замечает чистоты и прозрачности неба, никто, кроме меня.

Еще день, и ночь, и еще один день ревут, не затихая, моторы бульдозеров и горит костер на берегу. На третью ночь перемычка воздвигнута. Вода остановилась. Теперь можно восстанавливать дамбу.

Люди, не спавшие трое суток, впервые получают удовольствие от затяжки папиросой и горячего чая. Они вспоминают о том, что кончился январь и скоро весна, и сладко вдыхают запах дыма, солярки, мазутных тряпок, горящих в костре, и подмороженных кошм, которые медленно сыреют, отогреваясь возле огня, и чудесно пахнут бараньей шерстью.

Вечером третьего дня Карабаша нашли в палатке, лежащим без движения. У него был жар. Он потерял сознание от высокой температуры. На газике Ермасова его повезли в поселок, и он не видел, как ночью, закончив перемычку, ликовали у костра бульдозеристы, и как во время этого ликования прибыли на трех машинах высокие гости из Ашхабада - один был, кажется, из управления, другой чуть ли не автор проекта Баскаков, и с ними свита человек пять, - и Ермасов иронически благодарил их: "Спасибо, товарищи, что вы так вовремя приехали! Большое спасибо за помощь! Но сейчас все у нас слава богу…"

Гости осмотрели место прорыва, разрушенную дамбу, где уже шли восстановительные работы, и перемычку и не могли скрыть своего ошеломления. Они были рады, разумеется, и все-таки ошеломлены. Им казалось, что тут работы еще дней на десять. Они прибыли спасать стройку от катастрофы, вооружившись для этой цели чрезвычайными полномочиями и программой самых крутых мер. Вплоть до смены руководства.

Все это рассказал Ермасову под секретом старик Уманский, тот самый, что возглавлял комиссию по проверке реммастерских. Я стоял рядом и слушал: старик считал, что я единомышленник Ермасова. Он шептал взволнованно:

- Степан Иванович, но каким образом удалось?..

- Народ выручил! Ребята ночей не спали.

- Подвиг, подвиг, Степан Иванович! И нам, строителям, это ясно, но чиновники, конечно, свои следствия выводят. Паника произошла громадная. И уж приказ готовился, и на ваше место подыскивали. Даже фамилию называли…

- Ну, понятно, - сказал Ермасов. - Как же без фамилии?

Но так и не спросил, какая фамилия. Приезжие покрутились около часу, Ермасов уговаривал их остаться переночевать в палатках - места много, и спальные мешки есть, - но ашхабадцы уехали в Сагамет.

В конце ночи произошло еще одно событие: заболела Марина. Сначала она лежала на кошме и тихо стонала, потом стала кричать от боли. Все сбежались в палатку. Никто не мог ей помочь, даже Ермасов, которого я впервые видел в растерянности. Мы думали, что начались роды, но отец Марины, пожилой бульдозерист, сказал, что она на четвертом месяце и это, должно быть, не роды, а преждевременное, то есть выкидыш. Успокаивая кричащую дочь, он бормотал какую-то чепуху насчет мамки-покойницы, у которой была "такая же петрушка" - повредилась через сильную работу, и ничего, обошлось. А что обошлось? Бедную девку ломало и корчило на кошме. Лицо ее стало как земля. Она совсем обезумела от боли. То она просто кричала: "А-а!", то, когда боль чуть отпускала ее, проклинала кого-то с бешеной силой.

Мы вышли из палатки и стояли возле костра, оцепенев от этих ужасающих воплей, и не знали, что делать. Ребята говорили про того парня, от которого она ждала ребенка. Говорили, что хорошо бы его, гада, сюда и пусть бы послушал.

Ермасов вдруг набросился на Гохберга:

- Кто разрешил ей сесть на бульдозер?

- Я! Я! - заросший черной щетиной Байнуров стучал себя в грудь.

- Вы что - идиот? Нечего ждать, надо везти в больницу! Доставайте машину! Где хотите!

Машин не было. На ермасовском газике увезли Карабаша, а газик самого Карабаша ушел утром в Мары: кассир поехал за деньгами. Байнуров погнал в Инче трактор и через четыре часа вернулся оттуда с машиной. Был уж светлый день, солнце стояло высоко, освещая бурые горбы барханов, дамбу, наполовину опустевший временный лагерь бульдозеристов.

Почти все бульдозеристы ушли к месту прорыва, на двести тридцатый. Ермасов уехал туда же. А я остался в палатке, где лежала Марина и было еще несколько человек: ее отец, Иван со своим сменщиком Беки, Гохберг. Марина лежала притихнув, боясь пошевелиться, ей стало немного легче. Отец, держа ее за руку, все спрашивал: "Ну как?" Марина молча едва кивала: "Лучше, лучше", - и улыбалась смутно, а в глазах ее стояли слезы. И было в ее глазах, мелких, темных и сузившихся от слез, что-то такое далекое и женское, чего мы не могли понять. Но она не плакала.

Марину посадили рядом с шофером. В кузов сели ее отец и Беки, который любил ее, и все это видели. Когда мы стояли возле костра и слушали ее крики, он вдруг сорвался и убежал куда-то. Не мог слушать, как она кричит.

Они уехали, а мы с Гохбергом кое-как умостились на тракторе Ивана и поползли на двести тридцатый. Я провел с бульдозеристами еще три дня, пока не закончили восстановление дамбы и потом вскрыли перемычку, и вода смирно потекла по руслу, как ей полагалось. Все это было при мне. И я даже два последних дня сам работал на бульдозере. Ребята сказали, что я парень ничего, "молоток", вполне могу сделать разряд и работать в отряде хотя бы на бульдозере Семена Нагаева, знаменитого "кита", которого прогнали со стройки. Он-то и был мужем Марины, хотя они жили нерасписанные.

Эту историю мне рассказали, и я записал ее подробно. Я исписывал каждый день по пятнадцать - двадцать страниц. И все мне казалось - мало, мало!

Мне пришло в голову, что я могу остаться на канале и работать в многотиражке "Каналстроевец". Искандеров твердо решил перебираться в Ашхабад и подыскивал заместителя. Я раздумывал об этом всерьез. Мне вдруг представилось, что это замечательная мысль, наилучший выход и решение всех проблем. Здесь я ощущал огромное дело, я видел его и делал.

И здесь, казалось мне, я напишу книгу о пустыне.

У нас был долгий разговор с Ермасовым в Инче, в комнате Карабаша, за несколько часов до моего отлета в Мары. Карабаш еще не оправился после болезни. У него была какая-то местная лихорадка с высокой температурой, и он лежал худой, с шафроново-желтым лицом, как китаец, и молча слушал нас. Ермасов сказал, что я не должен уходить из газеты. Зачем? Там тоже огромное дело, и свой канал, и свои прорывы, и свои хоревы и баскаковы, которых надо выворачивать, как трухлявые пни. Они крепко цепляются, у них могучие корни, но выворачивать их можно. Время идет, как вода, тихо-тихо и незаметно, но попробуй останови его! А ему, сказал он, было бы скучно жить, если бы рядом не было таких хоревых и баскаковых, которых надо выворачивать корнями наружу.

- Сейчас они поднимут шум из-за прорыва, - сказал Гохберг.

- Это как пить дать, - сказал Ермасов.

- Начнут говорить, что в результате нарушения проекта…

- А мы будем говорить свое, не в этом дело. Дело в том, чтобы подняться однажды и посмотреть сверху - и увидеть, как движется вода. Вы поняли? Как она движется, медленно, но гораздо быстрее, чем они предполагали. Вдвое быстрей того. Это самое главное - увидеть сверху…

С высоты пятисот метров, из окна почтово-пассажирского, пропахшего отработанным бензином и нещадно трещавшего самолетика, я увидел пустыню, которая раскачивала внизу свое пупырчатое серо-желтое тело. Я увидел бескрайнюю песчаную голь, старость земли, ее мертвенный облик через тысячи лет, когда мы сами, и наши предки, и все, что жило на земле и еще будет жить, превратится в этот легкий, крошащийся на ветру серо-желтый песок. Миллиарды миллиардов песчинок покроют материки, поглотят леса, города, атомные заводы, зальют собою весь наш маленький земной шар, и в каждой из этих песчинок будет заключена чья-то угасшая жизнь. Так будет, если человек сдрейфит. Если не хватит сил победить пустыню.

Пассажиры трещащего самолетика сидели спиною к окнам. Их было восемь человек. Все это были люди стройки, они летели по разным делам и думали об этих делах и, озабоченные мыслями, не смотрели в окна. Вид пустыни с высоты пятисот метров не занимал их. Одна старая туркменка, мать или жена кого-то из пассажиров, закрыла лицо платком, чтобы случайно не посмотреть вниз и не испугаться. А внизу тянулась бесконечная, в полулуньях барханов, песчаная степь, которую пересекал странный узкий рубец. Я не сразу понял, что это канал. Это был канал! Впервые я увидел, какой он в самом деле. Он был поразительно прямой и блестел под солнцем, как тонкий стальной рельс.

26

Мало кому было известно, чем занимался Нагаев эти восемь месяцев. Говорили, что он долго болтался в Марах, проводил время в ресторане "Мургаб" в окружении разной голытьбы и прихлебателей, которые норовят выпить за чужой счет, потом купил подержанную "Победу" и кто-то подбил его махнуть к чабанам за шкурками - был как раз март, период окота, - но чем это кончилось, неизвестно. Говорили, что вернулся он без шкурок и без машины и вскоре исчез из Маров надолго. Не появлялся всю весну и лето. Работал будто в России, а кто говорил - где-то на Алтае. Но факт тот, что осенью он вдруг явился в Мары, в трест, и сказал, что хочет вернуться на стройку. Он-то думал, конечно, что его примут с распростертыми объятиями, старое, мол, давно забыто, а опытные машинисты нужны позарез, потому что первую очередь завершили, амударьинская вода пришла в Мургаб, и теперь тянули вторую очередь, от Мургаба до Теджена. А ему сказали: ладно, работай, только сначала не машинистом, а слесарем в ремонтных мастерских, за восемьсот целковых в месяц. Это было обидно, но он согласился. Ему хотелось доказать, что он первым сделает на бульдозере пятьдесят тысяч кубов. И что-то еще хотелось ему доказать. Но пока он работал целый год слесарем в Захмете, и потом получил бульдозер, и пришел на Тедженский участок, тех, кому он хотел доказывать, уже не было на стройке.

Назад Дальше