Утоление жажды - Трифонов Юрий Валентинович 6 стр.


- Чего стучите безо времени? Закрыто, закрыто!

Она пыталась захлопнуть дверь, но Нагаев успел сунуть ногу в щель и отворил дверь силой.

- Постой! Тебе поклон от Ивана…

Фаина молча пропустила Нагаева в дом и заперла дверь на задвижку. На полу за прилавком лежал матрац, на котором Фаина отдыхала днем, в часы перерыва. И на том же матраце спал Иван, когда приезжал в поселок. Фаина, не говоря ни слова, свернула матрац, приставила его к стене и уселась на табуретку, поправляя распустившиеся волосы.

Фаина была девушка лет двадцати пяти, голубоглазая, лицом миловидная, но уж больно толстая, огрузневшая, с рыхлым, огромным бюстом. Голос у нее был хриплый. Держа зубами заколки, она спрашивала как будто с насмешкой:

- Ну и как он там? Что просил передать?

Иван ничего не просил передать, даже поклона, и Нагаеву пришлось покривить душой и малость приврать. Ему, главное, хотелось узнать, нет ли какого интересного товара под прилавком. Ничего такого не оказалось. Между любовниками, видимо, было не все гладко, Фаина держала себя заносчиво и просила сказать Ивану, что ей один человек предлагает выйти замуж. И она, наверное, этому человеку не откажет, потому что он порядочный, самостоятельный и очень верный.

Кто этот человек, Фаина не сказала. Но вскоре Нагаев понял, что это азербайджанец Султан Мамедов, шофер на ГАЗ-69. Султан, или Сережка, как его звали в поселке, пришел в магазин ровно к пяти часам, к открытию. Он недавно вернулся из поездки на Головное и привез Фаине кулек шоколадных конфет и розовое китайское полотенце. Беря подарки, Фаина глядела на Нагаева победительно. Начали приходить покупатели. Черный, усатый, как турок, с непомерно мохнатыми, насупленными бровями, Сережка сидел на табуретке в углу магазина и ревниво следил за всеми действиями и разговорами Фаины.

Нагаев купил дешевую шляпу из искусственной соломки и пошел к выходу. В дверях его догнала Фаина, зашептала быстро:

- Погоди, Семеныч, что скажу! Передай Ване, чтоб в воскресенье приехал. А то и правда замуж пойду. Скажи, обязательно надо свидеться, слышишь?

- Слышу.

- А про жениха молчи, ладно?

- Молчу…

При этих словах над головой Фаины показалась мрачная физиономия Султана Мамедова.

Нагаеву стало скучно. Он кивнул и вышел. Солнце перевалило на запад, тень ушла на другую сторону дома, и туда же переползла собака.

"Люди сохнут, страдают, - размышлял Нагаев, а мне что за печаль? Да провались они! Обо мне ни у кого голова не болит. Мне вот дали по морде, а я утерся - и до свиданья. Пошел и шляпу купил…"

Чем больше он размышлял, тем крепче обижался. Он вспоминал, как жестко, бесчувственно разговаривал с ним Карабаш и как дамочка в первой комнате сказала: "Здесь не курят, гражданин", хотя она, наверное, знала, что он никакой не гражданин, а экскаваторщик Семен Нагаев, и Фаина, казалось ему, была с ним недостаточно вежлива, и Сережка Мамедов - подумаешь, начальника возит, большая шишка! - посмотрел на него непочтительно и даже не поздоровался. Из этих обидных, может быть, и мелких, но почему-то застрявших в памяти заметочек еще пока неясно, бессознательно рождалась мыслишка: а не плюнуть ли на всю эту канитель? Поработать до ноября - и сорваться…

Повеселев от внезапной мысли, Нагаев пошел в душ. Вода в нагревшейся деревянной бочке была теплая, вязкая от пыли, и все же мыться было удивительно здорово: на несколько минут тело, освобожденное от пота, делалось чистым и легким. На несколько минут. А потом чуть вышел на солнцепек, окунулся в зной - и сразу опять весь мокрый, залит потом, как будто и не мылся.

У барака столовой, на теневой его стороне, толпился народ. Нагаева узнавали, здоровались уважительно-весело:

- Привет Семенычу!

- Ну, как там, на хуторе?

- Погорел, говорят, с профилактикой?

Нагаев небрежно отмахивался: пустое, мол! Нащупал в кармане полсотенную, специально отложенную на обед, зашел внутрь. За столами тесно сидели люди. Воздух был тяжелый и паркий, как в бане. Из длинной, горизонтально прорубленной амбразуры, откуда повариха подавала тарелки, несло кухонной жарой. Почти на каждом столе сверкало серебро шампанских бутылок, и от этого столовая имела праздничный вид. Но день был будничный, а праздник состоял лишь в том, что в магазин третьего дня завезли шампанское, и это совпало с получкой. Шампанское было единственным дозволенным на трассе вином. Его пили как газировку.

Нагаева кто-то окликнул:

- Семеныч! Иди сюда!

Нагаев увидел рыжего, краснолицего Мартына Егерса, который издали над головами сидящих помахивал здоровенной ладонью. Нагаев подсел к Мартыну. Они были не то что приятели, но хорошие знакомые, уважавшие один другого, как два "кита". Мартын Егерс славился не только своим умением работать, но и беспощадной взыскательностью к сменщикам - отчего мало кто с ним уживался. Он требовал от них такой же лютой работоспособности, какой обладал сам. Однажды какой-то его сменщик пришел в забой под хмельком, чуть-чуть, самую малость, но Мартын не пустил его к рычагам. Парень в амбицию, расшумелся, полез в кабину, и Мартын, недолго думая, махнул его по уху. А лапа у него медвежья. Дело это разбиралось в товарищеском суде, и Мартын никак не мог понять, за что ему порицание: ведь не за себя дрался - за государственное имущество.

Рядом с громадным латышом сосредоточенно хлебал борщ, наклонив остроконечную голову в детской тюбетейке, еще один знакомый Нагаева - Бяшим Мурадов.

- Эге, Бяшим! - удивился Нагаев. - Ты что здесь?

- Бяшим мой ученик, - сказал Мартын. - Он хороший мальчик-туркмен. Очень хороший, трудолюбивый мальчик-туркмен.

Бяшим быстро взглянул на своего бывшего шефа и молча продолжал хлебать борщ. Мартын расхваливал Бяшима: какой он старательный, скромный и почтительный к старшим.

- Я бы хотел иметь такого сынка, - сказал Мартын. Подумав, он добавил: - Можно сказать, он и так мой сынок.

- А разряд ты своему сынку сделал? - спросил Нагаев.

- Нет. Я халтуру не делаю, тебе известно, - сказал Мартын с важностью. - Сейчас Бяшим много умеет, но мало знает. Он изучает теорию с одним техником, а я даю практику на бульдозере. И скоро он получит разряд.

- Да ты разве на бульдозере?

- На бульдозере. Я халтуру не делаю, - строго повторил Мартын, тараща на Нагаева ясные голубые глаза. - Я не такой мастер, как другие. Меня не надо угощать вином, как другого мастера. Если ученик хорошо работает, я сам его буду угощать.

И он торжественно взял бутылку шампанского, налил полный стакан и пододвинул Бяшиму. Потом налил себе и Нагаеву.

- Постой, - сказал Нагаев. - Когда ты сел на бульдозер?

- Три недели прошло.

Нагаев насторожился. Если такой "кит", как Мартын Егерс, кинул экскаватор и сел на трактор с ножом, значит, тут есть расчет. Бульдозеров на стройке было немного, их занимали на вспомогательных работах: делать небольшие выемки, разравнивать дамбы. Зарабатывали бульдозеристы пустяково. Правда, недавно разнеслись странные слухи насчет какого-то нового "бульдозерного метода", предложенного Карабашем, но Нагаев не придал этим слухам значения. Ерунда!

- Ну и как? - спросил Нагаев. - Не горишь?

- Как - не горишь?

- Получка ничего? Не обижаешься?

- Я, Семеныч, такой человек: никогда не обижаюсь. Понял? Я всю дорогу такой человек.

- Понял, понял! Хитер ты, мужик…

- Я мастер, Семеныч. Меня никто не обидит, потому что я мастер. Ты тоже мастер, Семеныч. - Он ткнул двумя пальцами в грудь Нагаева так, что тот покачнулся на стуле. - Всем известно, что ты очень хороший мастер. Но некоторые говорят, что ты жадный.

- Кто говорит?

- Дураки говорят. Это хорошо, когда человек жадный. Я тоже, между прочим, жадный - будь здоров! Ах, Семеныч, мы живем маленькую, короткую жизнь: мне уже тридцать восемь лет, а кажется, недавно я был мальчиком, недавно была война, я воевал, был танкистом. Знаешь, плохо, когда есть одна жадность - до денег. О, это плохо! Надо быть жадным до всего: до денег, до работы, до людей, до новых стран, до всех-всех! Ты понял, Семеныч?

- Я-то понял… - кивнул Нагаев, продолжая думать насчет бульдозера.

- Семеныч, когда я учился в школе, я мечтал увидеть жаркие страны, пустыни, караваны верблюдов, как на марках Алжира. Когда я был мальчиком, я собирал марки.

- Чего собирал?

- Марки. Коллекцией. У меня был хороший, дорогой коллекцией, потерялся во время войны. Семеныч, я хочу видеть мир. Сегодня я в Туркмении, завтра поеду на Кавказ, потом в Сибирь - вот моя жадность, Семеныч…

Три бутылки шампанского играли в этой рыжей квадратной башке. По лицу Мартына струился пот. Мартын двигал голыми багрово-загорелыми руками, гудел на всю столовую, но слова выговаривал уже не очень внятно. Он работал сегодня в ночную и мог еще выспаться до часу ночи.

Нагаеву хотелось получше расспросить Мартына насчет бульдозера, но латыш неожиданно встал и ушел. Нагаеву принесли две порции гуляша из баранины. Он проголодался и жадно ел, запивая шампанским.

Бяшим доедал второе. Не глядя на Нагаева, с деловым и независимым видом он вытирал хлебом тарелку. Потом из белого чайника налил себе пиалу зеленого чая и стал пить без сахара, как пьют туркмены, чтобы отбить жажду.

Он пил, кряхтел, сладко причмокивая и даже не поворачивая головы в сторону Нагаева, как будто Нагаева и рядом не было. "Ишь, злопамятный", - подумал Нагаев, но без всякой обиды. Его сейчас занимало другое.

- Сегодня в ночную? - спросил Нагаев.

Бяшим кивнул.

- А вы что - прямо траншею рубаете? Или как же?

- Траншею.

- И сколько примерно кубов за смену?

- Сейчас еще мало. - Бяшим отставил пиалу, вытер губы ладонью и впервые посмотрел Нагаеву в глаза. - А будем тысячу кубов за смену давать. И еще больше.

Он встал и окинул Нагаева таким горделивым, исполненным ледяного высокомерия взглядом, какой бывает только у людей Востока. И медленно зашагал к двери, высоко подняв остроконечную головку с детской, крохотной тюбетеечкой на макушке.

Столовая быстро пустела. Рабочие вечерней смены поспешно уходили, а Нагаеву хотелось еще у кого-нибудь разузнать про бульдозерную новость. Очень он растревожился. Тыщу кубов надеются давать, гляди-ка!

Два знакомых парня, слесари из ремонтных мастерских, никуда, кажется, не спешили. Нагаев подсел к ним. Ребята были вроде трезвые, но несли такую чушь, что просто не верилось. Карабаш будто бы намерен все скреперы сдать в архив, заменить их бульдозерами, и экскаваторы то же самое - побоку! Гохберг с прорабом едет в Керки получать какие ни есть завалящие бульдозеры, здесь с них ножи снимут, на скреперные тракторы нацепят и - в забой. Теперь кругом бульдозеры. Всю дорогу на них, до самых Маров.

"Брехня. На пушку берут, - размышлял Нагаев. - Но что-то такое есть…"

Удрученный неизвестностью, Нагаев вышел из столовой. На улице распускался вечер.

С каждой минутой все прекрасней, прохладней становился воздух. Косое солнце красновато желтило пески. Еще гуще, синее стало небо, и уже не ломило глаза, если смотреть на него долго. И легче стало дышать. И теперь дышало все тело, всею кожей: лицом, руками, спиной и грудью под рубашкой, которые целый день были влажны и закупорены потом, а теперь вдруг сами собой открылись и как бы отмылись свежестью.

Наступали лучшие часы суток. За магазином на площадке ребята играли в волейбол. Судья сидел на высоком насесте возле столба и за неимением свистка свистел в два пальца. Волейболисты, кто босиком, кто в рабочих ботинках, азартно метались, прыгали и валились наземь, с криками и хохотом, поднимая облака пыли. Вокруг площадки стояли зрители. Нагаев тоже постоял, посмотрел. Играли плохо. Это была не игра, а дуракавалянье, и ничего веселого. Смотреть - время терять.

Нагаев пошел дальше, миновал магазин, контору и задержался возле барака, где был клуб. Рядом с дверьми стоял небольшой бильярд с сукном шинельного цвета, кое-где продранным. Трое туркменских парней играли одним кием. Нагаев зашел в клубную библиотеку, но библиотекарша, жена инженера Гохберга, уже запирала шкаф. Сейчас должны были начаться танцы. Кто-то из ребят налаживал радиолу, другие сдвигали стулья к стене. Среди этих танцовщиков Нагаев заметил и лохматого Байнурова. Он тут всеми распоряжался. С Нагаевым он уже виделся в конторе и не нашел нужным здороваться еще раз.

Зато остальные ребята - ремонтники, трактористы, слесари из гаража, электрики - и какие-то девчата, незнакомые Нагаеву, посматривали на него с уважением и интересом. Все ж таки Семен Нагаев был человек известный и на танцах появлялся нечасто.

С полчаса он подпирал стену, смотрел, как танцуют, курил, скучал. Потом пришла Фаина с Сережкой и с ними конторская девица Нора, Фаинина подруга. Эта Нора была ничего, толстенькая коротконожка, веселая, черноглазая, только на подбородке у нее был некрасивый след от пендинки. В общем, она была вполне подходящая. Нагаев давно заприметил эту Нору. Ради дела он решился потанцевать и прошелся с Норой два фокстрота, которые он танцевал солидно, через такт. Фаина издали подмигивала: не робей, мол, будет порядок! Он и не робел. Спина у Норы была несколько худоватая, зато грудь пышная, ничуть не меньше Фаининой. А третий танец был вальс, его Нагаев танцевать не умел, Нору подхватил Байнуров, и сразу после танца они исчезли.

Нагаев подождал, потоптался в дверях, потом ему стало вдруг ужасно обидно, и он, не попрощавшись ни с кем, ушел.

В темноте кто-то догонял его прыжками.

- Семеныч, постой-ка! - Сильная рука стиснула локоть. - Ивану скажи, чтоб про Фаину думать забыл. У Фаины, скажи, есть такой человек, который шутки шутить не умеет.

Глаза Сережки из-под черных бровей блестели ясно и зло.

Нагаев вырвал руку.

- Скажу. Мне что!

- А то, скажи, тот человек рассердится! Не надо лучше…

В юрте, где Нагаев уговорился ночевать, все пять коек стояли пустые. Кто был на танцах, кто в забое, в вечерней смене. В окошко смотрело звездное небо. "Потерянный день", - подумал Нагаев, и сердце его заныло. А ребята сейчас рубают: рев, громыханье, прожектора так и ходят над забоем, и только его, нагаевский, "Воронежец" стоит смирный, темный, уронив ковш на землю. Все обиды всколыхнулись в памяти, вплоть до последней. И почему-то вспомнилось: однажды зашел в будку и увидел, как Марина расчесывает свои светлые, кудрявые волосы, сидя на койке. Он увидел ее загорелые плечи и руки и совсем белую, как туман белую, грудь. Марина вскрикнула, он рассеянно затворил дверь и ушел.

А сейчас вдруг вспомнил. Впервые вспомнил о Марине так внимательно и с каким-то неожиданным, секретным удовольствием.

Странная ночь - в ней не было ничего ночного, кроме неба. Ночь, гораздо более полная жизни, чем день. Ночь, набитая звуками и напряжением, как огромный оркестр, настраивающий инструменты. Все было слитно: говор людей, тарахтение движка, гудки, беготня собак, их непонятная ярость в темноте, тихие голоса женщин, сидящих на воздухе перед своими домами и отдыхающих в ночной прохладе, и хоровое, органное гудение тракторов.

Свет фар качался над забоем. Огни цепью уходили сквозь тьму пустыни на запад и на восток, и на западе с ними смыкались зарева больших рабочих поселков, а на востоке - огни землесосов и их отражения в черной воде канала. Но и там, где не было огней, в глубочайшей черноте, на просторах мрака, кипела жадная жизнь, к которой призывала ночь - время прохлады. И время работы всласть. И время путешествий.

И время всех наслаждений, какие дает жизнь и какие отнимает жара.

На рассвете ашхабадские гости и Хорев уезжали на запад. До их отъезда Султан Мамедов был обязан свозить на трассу начальника, как делалось каждую ночь, но Карабаш сказал, что сегодня он не поедет. Он сказал, что у него много работы, и просил инженера Гохберга поехать одного.

Гохберг согласился. Он был человек добрый, пылкий и не очень проницательный.

- Конечно, Алеша, - сказал он, - у вас работы до дьявола. Вам надо квартальный заканчивать.

В полночь он уехал с Султаном на трассу. Карабаш пошел домой. Он пришел в свою квадратную комнату, где стоял стол с алюминиевыми ножками, взятый из столовой, где на гвоздях висели не очень свежие рубашки, китайский плащ-пыльник, белая шляпа из картона, где на полу лежал чемодан с книгами, где стояла койка-раскладушка, застеленная черной кошмой, и над койкой, пришпиленная кнопками к стене, висела репродукция с картины Шишкина "Зима", вырезанная из "Огонька".

Карабаш лег на койку и долго лежал, не зажигая света. В час ночи кто-то просунул голову в окно и тихо позвал: "Алеша!"

Он ответил "да", сел на койке и стал искать в темноте папиросы. Вошла женщина. Она была высокого роста. Ее волосы пахли горячим ветром, пустыней, солнцем. Руки ее тоже были горячие и губы горячие и жесткие, с привкусом соли. От соли невозможно было отделаться: вода в колодцах была соленая, эту воду пили, ею мылись. Соленый пот орошал тело весь день. Койка была неудобная и скрипела. Они бросили кошму на пол. От кошмы шел острый, животный запах, и потом, когда тело разгорячалось и делалось мокрым, лежать на кошме было неприятно, шерсть липла к коже, и хотелось встать.

Ночью все было по-другому. Удивительно вкусной была вода: Карабаш зачерпывал ее ковшом из ведра и пил долго, громкими глотками, а потом выходил за дверь и обливался из ковша с головой. Вода остыла к ночи и была чуть теплая. Еще лучше она становилась к рассвету, часам к трем, но и эта вода была замечательна. Женщина тоже пила воду. Потом просила намочить полотенце и вытирала им тело.

И папиросы ночью казались гораздо вкуснее, чем днем.

Женщина лежала на койке, Карабаш сидел рядом на корточках, прислонившись к ребру койки спиной. Сегодня была ночь прощания. Утром женщина улетала в Керки, а оттуда в Ашхабад. Они расставались на две недели. Но женщине эта разлука казалась бедствием, и она плакала. Она ехала к мужу, которого не любила.

Когда-то Карабаш учился в школе вместе с этой женщиной, которая была тогда высокой девочкой, старше его на три класса, и Карабаш запомнил ее лишь потому, что она была сестрой его друга, Вальки Семенова. Это было в Воронеже. Незадолго перед войной Семеновы уехали куда-то в Среднюю Азию и исчезли с горизонта. Однажды в Москве, на улице, Карабаш встретил Валькину сестру, она была уже замужем. Она стала красивой женщиной, хотя лицо ее было немного мужского склада, с длинными белыми бровями, как у Вальки, погибшего на войне.

И потом - здесь, в песках. Она была биологом. Ее экспедиция расположилась в том же поселке, куда Карабаш приехал ранней весной принимать дела начальника отряда. В те дни, когда он был зол, беспомощен и одинок, вдруг возникла и пришла на помощь эта женщина, Валькина сестра, которую он помнил худой, длинноногой девчонкой.

Весной на барханах озерами разливались тюльпаны, цвели ромашки и пахло лугами, детством.

Они жили рядом, а встречались нечасто. Даже эти нечастые встречи требовали отчаянной изобретательности. Люди в поселке жили в домах со стеклянными стенами, на виду друг у друга.

И вот наступала разлука. Очень недолгая. Но женщина плакала. Она плакала не только потому, что ей было горько расставаться, но и потому, что понимала, как ей горько расставаться, и понимала, что любит и, значит, счастлива. Вот поэтому она плакала. Она трогала его лицо и спрашивала, о чем он думает.

Назад Дальше