Но что это означает в широком смысле? Это означает, что единственное искусство, к которому интеллектуалы способны испытывать интерес, это искусство, воспевающее первичность идеи. Художники должны интересовать интеллектуалов, этот новый класс. Вот почему состояние культуры и история культуры становятся главным предметом искусства. И поэтому рафинированная аудитория французов с почтением слушала вопли Арто. Для них единственная цель искусства - предлагать идеи и суждения и вдохновлять. Образованные люди современности являются думающей свалкой на стадии, которую Маркс называл первоначальным накоплением. Их задача - спустить шедевры до обыкновенного дискурса. Вопль Арто - интеллектуален. Во-первых, он - атака на "культ искусства" девятнадцатого века, которую хочет сменить культ рассуждения…
- Теперь ты видишь, Чарли, - закончил свою речь Гумбольдт, - как важно для администрации Стивенсона иметь такого советника по культуре, как я, который понимает, хотя бы отчасти, этот идущий по всему миру процесс.
Наверху Кэтлин готовилась ко сну. Наш потолок был для нее полом. Она ходила по голым доскам, сообщавшим нам о каждом ее движении. Я почти завидовал ей. Меня сотрясала дрожь, я и сам не возражал бы забраться под какие-нибудь одеяла. Но Гумбольдт заявил, что мы всего-то в пятнадцати минутах езды от Трентона и в двух часах по железной дороге от Вашингтона. Туда ничего не стоит домчаться. Он по секрету сообщил мне, что Стивенсон уже связался с ним и они назначили встречу. Гумбольдт попросил меня помочь ему подготовить тезисы для этого разговора, и мы обсуждали их до трех часов ночи. Затем я наконец отправился в свою комнату, оставив Гумбольдта вливать в себя последний стакан джина.
На следующее утро он все еще был полон сил. А у меня не переставая кружилась голова, пытавшаяся переварить плотный поток трудно уловимых рассуждений и сведений из всемирной истории, впихнутых в нее за завтраком. Гумбольдт не спал вовсе.
Чтобы немного успокоиться, он сделал пробежку. Топая по гравию перепачканными туфлями и по шею обляпываясь грязью, он семенил по дороге, сцепив руки перед грудью. Казалось, дорога, обсаженная сумахом и маленькими дубами, засасывает его и он тонет между берегов ломких ползучих сорняков, чертополоха, осота, молочая и грибов-дождевиков. Когда он вернулся, брюки были облеплены колючками. У пробежки конечно же тоже имелся свой подтекст: будучи секретарем у сэра Уильяма Темпла, Джонатан Свифт каждый день пробегал несколько миль, чтобы выпустить пар. Вас одолевают слишком сочные мысли, слишком густые эмоции, что-то неясное требует выражения? Тогда вам не помешает немного потоптать дорожку. Кстати, и джин выйдет потом.
Гумбольдт взял меня прогуляться, и коты, увязавшиеся за нами, шуршали опавшими листьями. Они отрабатывали внезапные прыжки, набрасываясь на прижавшиеся к земле паутинки, и, расправив гренадерские хвосты, кидались точить когти о деревья. Хозяин очень ими гордился. Утренний воздух наполнился приятной свежестью. Гумбольдт вошел в дом и побрился, а затем на судьбоносном "бьюике" мы отправились в Принстон.
Все прошло как нельзя лучше. Со Сьюэлом, ворчащим человеком с пустым и неискренним лицом, непроизвольно клонившимся назад в легком подпитии, мы встретились за ленчем во французском ресторане. Он и не собирался говорить со мной. Ему хотелось пошептаться с Гумбольдтом о Нью-Йорке и Кембридже. Сьюэл - космополит из космополитов (как ему представлялось) - никогда раньше не ездил за границу. Гумбольдт тоже не знал Европы.
- Если ты захочешь поехать, старина, - сказал Сьюэл, - мы это устроим.
- Я не готов, - сказал Гумбольдт. Он боялся, что его похитят бывшие нацисты или агенты ГПУ.
Провожая меня на поезд, Гумбольдт заметил:
- Я же говорил: это собеседование - всего лишь формальность. Мы со Сьюэлом знаем друг друга долгие годы, даже пишем друг о друге. Но никаких обременительных чувств. Только я не могу понять, на кой черт Дамаску понадобился Генри Джеймс? Ладно, Чарли, мы прекрасно проведем время. И если мне суждено попасть в Вашингтон, я знаю, что смогу положиться на тебя здесь.
- Дамаск! - не удержался я. - Среди арабов он будет шейхом апатии.
Гумбольдт разомкнул бледный рот и процедил почти беззвучный смех сквозь мелкие зубы.
В это время я был новичком, статистом, и Сьюэл отнесся ко мне соответственно. Я понял, что он увидел перед собой слабохарактерного молодого человека, достаточно симпатичного, немного толстоватого, немного наглого, с большими полусонными глазами и с явным отсутствием энтузиазма к чужим авантюрам (это я прочел в его глазах). Неспособность Сьюэла верно оценить меня показалась обидной. Только досада всегда заряжала меня энергией. И если позднее я сделался такой важной шишкой, то только потому, что извлекал пользу из чужого пренебрежения. Я мстил тем, что добивался успеха. Поэтому я обязан Сьюэлу довольно многим, и с моей стороны было по меньшей мере неблагодарностью спустя годы, когда я, потягивая виски, прочитал в чикагской газете о его смерти, сказать то, что вырвалось у меня: для некоторых смерть - благо. Я вспомнил остроту, которую сказал Гумбольдту, когда он провожал меня на электричку из Принстона на узловую станцию. Люди смертны, и мой злобный выпад вернется ко мне. А что касается апатии: апостол Павел из Тарса по дороге в Дамаск прозрел и проснулся, а Сьюэл из Принстона проспит всю дорогу самым глубоким сном. Вот куда меня занесли дерзкие рассуждения. Но клянусь, теперь-то мне стыдно за свои слова. Надо добавить: поскольку я претендовал всего лишь на временную работу, Демми Вонгел напрасно отправила меня на собеседование в сером костюме, в пристегивающемся воротничке, в бордовом галстуке и того же цвета туфлях из козлиной кожи.
В общем, после того как я, в четыре часа пополудни опершись на кухонную стойку со стаканом виски и бутербродом с маринованной селедкой, прочитал некролог Сьюэла в чикагской "Дейли Ньюс", прошло совсем немного времени, и Гумбольдт, который умер пятью или шестью годами ранее, снова вошел в мою жизнь. Он пришел с совершенно неожиданной стороны. Я не могу точно назвать час, когда это произошло. Тогда я невнимательно относился ко времени, и это - явный симптом того, что меня всецело поглотили более важные дела.
* * *
А теперь день сегодняшний. Другая сторона жизни - сугубо современная.
Это случилось в Чикаго, причем не так давно, однажды утром в декабре. Я вышел из дому, чтобы встретиться со своим бухгалтером Муррой, и, оказавшись внизу, обнаружил, что мой "мерседес-бенц" ночью пострадал. Речь идет не о том, что в машину врезался какой-то безумец или пьяный и потихоньку смылся, не оставив записки под дворником. Нет, мою машину искорежили основательно и целенаправленно - как я понял, орудовали бейсбольными битами. Престижная, хотя и не новая модель, стоившая восемнадцать тысяч долларов три года назад, была истерзана с ненавистью, не поддающейся осмыслению, - осмыслению в эстетическом плане, ведь эти купе очень красивые, особенно в серебристо-сером исполнении. Мой дорогой друг Джордж Свибел как-то сказал с определенной долей горького восхищения: "Если немцы что и умеют, так это убивать евреев и делать автомобили".
Нападение на машину оказалось для меня тяжелым ударом и в социологическом смысле, поскольку я всегда утверждал, что знаю свой Чикаго и убежден, что даже гангстеры уважают хорошие автомобили. Правда, недавно какую-то машину выловили из лагуны в Вашингтон-парке и в ее багажнике нашли человека, который, очевидно, пытался выбраться с помощью монтировки. Очевидно, он стал жертвой грабителей, решивших утопить его, чтобы избавиться от свидетелей. Но машина-то была всего лишь "шевроле". А с "мерседесом 280-SL" такого сделать не посмеют. Я говорил Ренате, что в Чикаго человека могут зарезать или спихнуть с железнодорожной платформы, но на такую машину ни у кого не поднимется рука.
Так что тем утром я убедился, какой скверный из меня психолог-урбанист. Я понял, что в моем суждении психология отсутствовала в принципе, и было оно одним пустым бахвальством, или, скажем, охранительной магией. Ведь жителям больших американских городов необходима эмоционально непроницаемая оболочка, так сказать, критическая масса безразличия. И от теорий есть определенная польза - они помогают отгородиться от мира защитной стеной. Смысл здесь в том, чтобы избежать неприятностей. И вот теперь мне на собственной шкуре пришлось почувствовать, что такое ад урбанистической идиотии. На моей элегантной машиночке, на моей блестящей серебристой моторизованной жестянке, на моей безалаберной покупке - разве разумно водить такое сокровище в моем шатком положении? - не оставили живого места. Ни одного! Тонкая крыша с люком, капот, крылья, дверцы, багажник, замки и фары, даже маленькая эмблема
- все было разбито или смято. Ударопрочные боковые стекла выдержали, но были сплошь заплеваны. Ветровое стекло прорезали трещины, как отметины какого-то кровоизлияния в кристаллах. Потрясенный и почти сломленный, я едва не свалился в обморок.
Мою машину растерзали. Говорят, крысы, тысячами шныряющие по продовольственным складам, взрезают и растерзывают бесчисленные мешки с мукой. Я чувствовал, что сердце мое трещит по швам, как такой вот мешок. Машина появилась в те времена, когда мой доход превышал сто тысяч долларов. Такие доходы привлекли внимание налогового управления, и с тех пор оно самым тщательным образом проверяет все мои прибыли. Тем утром я как раз собирался поговорить с Уильямом Муррой, хорошо одетым, вкрадчивым и чудодейственным экспертом, дипломированным бухгалтером высшей квалификации, который уже дважды спас меня от федерального правительства. Хотя теперь мой доход упал до самого низкого уровня за много лет, налоговики все еще охотились за мной.
Вообще-то я купил этот "мерседес 280-SL" из-за своей подруги Ренаты. Увидев "додж-компакт", который я водил, когда мы познакомились, она сказала:
- Разве эта машина годится для значительного человека? Это какой-то нонсенс.
Я пытался объяснить ей, что подозрительно отношусь к вещам и к людям, которые водят восемнадцатитысячедолларовые автомобили. Такой великолепной машине нужно соответствовать, и, следовательно, за рулем перестаешь быть самим собой. Но Ренату это не тронуло. Она заявила, что я не умею тратить деньги, пренебрегаю собой, уклоняюсь от возможностей, которые подарил мне успех, и вообще боюсь его. Рената - дизайнер интерьеров, не удивительно, что стильность и щегольство у нее в крови. Внезапно у меня возникла идея. И я нырнул в настроение, которое называю "Антоний и Клеопатра". Позволил Тибру затопить Рим. Решил показать миру, что влюбленная парочка может рулить по Чикаго в серебристом "мерседесе", мотор которого тикает, как игрушечная многоножка, как швейцарские часы марки "Аккутрон" - нет, как "Одемар Пиге" с крылышками перуанской бабочки, усыпанной драгоценными камнями! Словом, я позволил автомобилю стать продолжением моей души (ее глупой и тщеславной стороны), и нападение на него показалось мне нападением на меня самого. Мне пришлось пережить жуткую эмоциональную встряску.
Как могло такое случиться на довольно людной улице? Шум должен был быть громче, чем от клепального молотка. Конечно, тактика партизанской войны джунглей уже давно применяется во всех больших городах мира. Бомбы взрываются и в Милане, и в Лондоне. Однако я живу в относительно спокойном Чикаго. Паркуюсь за углом своей многоэтажки, в узком переулке. Как же привратник не услышал такого грохота среди ночи? Конечно, люди не любят тревожиться и норовят с головой накрыться одеялом. Они слышат пистолетный выстрел и говорят друг другу: "Какой громкий выхлоп!" А ночной сторож… Он закрывает дверь в час ночи и моет полы. Переодевается в кладовке в серый пропахший потом комбинезон. Когда входишь в вестибюль поздно ночью, непременно чувствуешь смесь запахов: хлорная известь пополам с мускусным ароматом гниющих груш, идущим от его костюмчика. Нет, у бандитов, которые покалечили мою машину, не было проблем с привратником, да и с полицией тоже. Они дождались, пока проедет патрульная машина и, зная, что она вернется только минут через пятнадцать, выскочили из укрытия и обрушились на мой "мерседес" с битами, дубинками и молотками.
Мне было прекрасно известно, кто устроил это побоище. Меня предупреждали не раз и не два. Из ночи в ночь раздавался поздний телефонный звонок. Рывками приходя в сознание, я подымал трубку и еще до того, как подносил ее к уху, слышал вопли:
- Ситрин! Эй, ты! Ситрин!
- Да? Да, это Ситрин. Да?
- Ты, сукин сын. Заплати мне. Посмотри, что ты со мной сделал!
- Сделал с тобой?
- Со мной! Чертов праведник! Чек, который ты аннулировал, мой! Будь человеком, Ситрин. Верни этот чертов чек по-хорошему. Не доводи меня.
- Я только уснул…
- А я не могу спать! Так какого же черта спишь ты?
- Я пытаюсь проснуться, мистер…
- Никаких имен! Мы будем говорить только об аннулированном чеке. Никаких имен! Четыреста пятьдесят баксов. Единственный предмет беседы.
Эти гангстерские ночные угрозы мне - мне! это же надо! моей измученной и, как мне кажется, хотя это, конечно, и глупо, невинной душе - смешили меня. Вот только мой смех… Он всегда вызывал нарекания. Добродушных людей он забавляет. Других оскорбляет.
- Не смейся! - вскипал мой ночной собеседник. - Кончай! Это какой-то ненормальный звук. Ты думаешь, я позволю поднимать себя на смех? Слушай, Ситрин, ты проиграл мне деньги в покер. Может, тебе сказали, что это просто посиделки, или ты выпил лишку, но денег проиграл много. Я принял твой чек и не намерен спокойно проглотить такое оскорбление.
- Ты прекрасно знаешь, почему я остановил платеж. Вы жульничали.
- Может, ты поймал нас за руку?
- Вас раскусил хозяин. Джордж Свибел клянется, что вы делали друг другу знаки, подсказывая, какие у кого карты.
- Так почему же этот немой хрен не сказал обо всем сразу? Почему он просто не выбросил нас вон?
- Может, боялся связываться с тобой.
- Кто? Этот здоровяк, у которого морда переливается всеми цветами радуги? Побойся бога, он выглядит как наливное яблочко, которое пробегает пять миль в день и накачивается витаминами. Я видел эти пилюльки в его медицинском саквояже. В игре было семь или даже восемь человек. Они могли запросто отметелить нас. У твоего приятеля нет ни капли мужества!
Я вздохнул:
- Ладно, тот вечер был не слишком удачным. Я увлекся, хотя ты можешь мне и не верить. Все как с цепи сорвались. Давай будем вести себя разумно.
- Неужели ты думал, что когда в банке мне скажут, что ты аннулировал платеж и я могу засунуть твой чек себе в задницу, неужели ты думал, что я проглочу это за просто так? Ты думаешь, я придурок? Конечно, глупо было ввязываться во все эти разговорчики об образовании и колледжах. Я-то помню, как ты взглянул на меня, когда я упомянул провинциальный колледж, в котором учился.
- Да при чем здесь колледжи?
- Ты что, не понимаешь? И это после того, как ты накропал все эти штуки и попал в "Кто есть кто"? Господи, какая же ты тупая задница, раз ничего не понимаешь!
- В два часа ночи мне очень трудно что-нибудь понять. Мы могли бы встретиться днем, когда моя голова хоть что-то соображает.
- Никаких больше разговоров. Разговор окончен.
И все же он звонил мне снова. Должно быть, Ринальдо Кантабиле звонил еще раз десять. Покойный Фон Гумбольдт Флейшер тоже использовал драматургию ночи, чтобы доставать и изводить людей.
Приостановить платеж посоветовал мне Джордж Свибел. Мы подружились с ним еще в пятом классе, а дружба с такими ребятами так и осталась для меня святой. Сколько раз мне советовали избавиться от этой ужасной слабости, точнее даже зависимости от детской дружбы. Джордж когда-то был актером, но давным-давно ушел со сцены и стал подрядчиком. Это дородный румяный парень; в его одежде, манерах, да и во всей его жизни нет никаких приглушенных тонов. Долгие годы он оставался моим добровольным экспертом по преступному миру. Рассказывал мне об уголовниках, проститутках, скачках, рэкете, наркотиках, политиках и операциях мафии. Бывая на радио, телевидении, вращаясь в журналистских кругах, он все время расширял свои связи "среди чистых и нечистых", как он говаривал. Меня он относил как раз к "чистым", хотя я ни на что такое не претендую. Просто объясняю, как относился ко мне Джордж.
- Деньги ты потерял за моим кухонным столом, и тебе придется меня выслушать, - заявил он. - Эти придурки обжучили тебя.
- Ну, тогда ты должен был уличить их. Кантабиле прав.
- Ни черта он не прав, и вообще - он ничтожество. Если бы он задолжал тебе три бакса, тебе бы пришлось за ним гоняться, чтобы вернуть их. А кроме того, он был под кайфом.
- Я не заметил.
- Ты вообще ничего не замечаешь. Я десяток раз подмигивал тебе.
- Не видел. Не помню…
- Кантабиле все время на тебя работал. Он запорошил тебе глаза. Как дымовой шашкой. Трепался об искусстве, о культуре и психологии, о клубе "Книга месяца" и похвалялся своей образованной женой. В общем, поимел тебя вовсю. И какую бы тему я ни просил тебя не затрагивать, ты только о ней и распространялся.
- Джордж, эти его ночные звонки вымотали меня. Я ему заплачу. Почему нет? Я всем плачу. Сдыхаться бы этого подонка.
- Не плати! - Театр научил Джорджа пугаться и ужасать, выпучивать глаза и взвивать голос в драматическом крещендо. Он выкрикнул: - Чарли, не смей!
- Но ведь я имею дело с гангстером.
- Кантабиле уже давно не в чести. Их выдавили много лет назад. Я рассказывал тебе…
- Ну, тогда он очень хороший имитатор. В два часа ночи. Я не сомневаюсь, что он вполне реальный гангстер.
- Этот итальяшка насмотрелся "Крестного отца" или чего-нибудь в том же роде, усы отрастил. Но он всего лишь задрипанный придурок, дерьмо в проруби. Я больше не позволю ни ему, ни его кузену переступить порог моего дома. А ты просто забудь его. Они играются в гангстеров, потому и передергивали. Я пытался помешать тебе выписать чек. А теперь уж точно не дам платить. Не позволю, чтобы тебя надули. В любом случае, все это - я обещаю тебе! - уже закончилось.
Я сдался, не в силах противостоять напору Джорджа. И вот теперь Кантабиле разнес мою машину вдребезги. В сердце едва не вскипала кровь. Я бросился за помощью. Только раз решил развлечься в низкопробной компании - и вот результат: мучаюсь в аду городского дна.