– Уже иду, – мальчик было собрался скорее бежать домой, но спохватившись, вновь повернулся к старцу. – Давно хотел у тебя, дедушка, спросить. А почему ты сакли на горе называешь "Старым Городом", когда все говорят "Мертвый"?
– Ошибаются все! Никогда никого не слушай… особенно всех! Это совсем не мертвый город, там жизни полно, хоть и невидимой.
– Жизни? – недоуменно повторил мальчик.
– Потом поймешь. Я тебе как-нибудь в другой раз про те полуразрушенные башни и силу камня расскажу.
– Сила камня… – заворожено, будто коснулся чего-то чудесного, прошептал он.
– Потом! А сейчас ступай. И так мать волнуется.
– Она всегда волнуется, – буркнул себе под нос мальчишка, но все же спешно зашагал дальше.
Дом мальчика находился близко к школе, буквально через дорогу. Такой же типично-стандартный, без каких-то особенностей, как и любой дом деревни: четыре комнаты, маленькая кухонька, да отхожее место.
Самая большая из комнат служила чем-то вроде гостиной (хотя какая гостиная может быть здесь?). Большую часть комнаты занимал огромный стол. Стол для всего: для постоянных застолий, для семейных "советов", для решения проблем… Мальчику часто казалось, что вся жизнь родителей протекала лишь вокруг этого стола. Что именно он – грубый, совсем некрасивый, нелепо устланный кружевной скатертью и есть главная родительская ценность. Иногда мальчик думал, что стол является стержнем, носителем жизни семьи. Не станет стола, не станет и матери с отцом. И еще думал, что именно из-за него, этого стола, родители никогда не выезжают за пределы деревни – стоит отойти слишком далеко, связь с деревянным монстром оборвется, и сразу упадешь замертво. Причем, у каждой семьи, в каждом деревенском доме стоял в "гостиной" такой же уродец.
Следующая комната была родительской, ровно на одну широкую кровать. Спальня родителей вообще была своеобразным табу – мальчик мог по пальцам пересчитать сколько раз за свою жизнь побывал в ней. Хотя с другой стороны, никто конкретно ему не запрещал туда ходить. Просто с самого детства знание, что "нечего там ребенку делать" витало в воздухе. Даже сейчас мальчик помнил, как будучи совсем еще маленьким трясся от страха во время грозы, но пойти к родителям в спальню, чтобы уберегли, отогнали своим теплом навалившийся ужас, даже помыслить не смел.
Еще одна комната – это отцовская святая святынь. В ней помимо большого старого дивана и маленького столика, величественно восседал на тумбе телевизор. Почти все свободное от работы время отец утопал в недрах диванной неги, вперив стеклянный, безжизненный взгляд в мелькающие на экране картинки. Мальчик редко бывал в этой комнате, ведь с отцом смотреть телевизор было совсем неинтересно – говорить мог лишь динамик "ящика" (как злобно называла его мать), а если хотелось что-то обсудить или спросить, отец мгновенно реагировал недовольным окликом или тычком ноги.
И, наконец, комната мальчика. Он любил и наслаждался ею, как наслаждается садовник удачно взращенным садом. Именно здесь царила настоящая жизнь – в остальном доме все было или слишком громоздким, или миниатюрным, а значит неудобным. Свою же комнату мальчик по возможности заполнял для себя и под себя – все, начиная от шкафа для вещей и заканчивая настенными часами, тщательнейшим образом отбиралось из прочего хлама. Конечно, мебель не отличалось особой новизной, однако мальчику это было неважно. Осознание, что комната в целом и каждая в ней вещь принадлежали ему, делала их бесценными и любимыми. Даже мать, вечно сующая свой любопытный нос куда ни попадя, не смела нарушать покоя и границ этой комнаты.
Именно сюда он скорей и стремился.
Лишь стоило мальчику переступить порог дома, как ниоткуда возникла она. Сверкая разъяренным взглядом и закрывая собой проход из коридора, а значит и путь к отступлению, мать всем видом показывала общее недовольство.
"Спектакль "Грозовое облако" начался!" – подумал про себя мальчик.
– Ты знаешь который час?! – сказала она, первую фразу традиционного монолога.
Мальчик виновато пожал плечами, с готовностью подхватываю отведенную ему роль.
– Вот именно! – непонятно к чему сказала мать. – Половина шестого – уроки уже как четыре часа закончились! Где ты все это время был?!
– У Тамика, – еле слышно соврал мальчик, в надежде, что спасательный круг окажется на плаву.
– В отличие от тебя, Тамерлан домой пришел сразу после школы… – как и следовало ожидать, вранье не прошло.
"Ну и говно же Тамик! Ведь обещал…" – зло подумал мальчик.
Оставалось лишь два варианта: сказать праву, а значит получить по полной, или не сознаваясь тупо молчать, подошвой сапог стирая с пола невидимые линии. Что мальчик, собственно, и делал.
Так и не произнеся ни слова, поджав губы и вперив в лоб сына пронизывающий взгляд, мать постояла еще с минуту, надеясь, что он расколется (сын или лоб?). Но не дождавшись повинной, сухо бросила:
– Хорошо. Тогда с отцом будешь разговаривать!
– Ма-ам… – жалобно протянул мальчик.
– Иди в свою комнату. Чтобы я тебя до самого ужина не видела!
Поставив в конце жирный восклицательный знак, она развернулась и медвежьей походкой поплелась на кухню.
Мальчик быстро снял обувь, жилет, захватил стоящий у входной двери ранец и пробежал в свою комнату. Лишь закрыв за собой дверь и сиганув на кровать, он смог с удовольствием выдохнуть:
– Задолбала!
Нельзя сказать, что убегая в запретный Мертвый Город, он не знал о возможных проблемах с матерью, но как и любой человек делающий что-то "нельзяшное", мальчик рассчитывал на "авось пронесет". Однако же на этот раз "не пронесло", и теперь проблем не избежать.
С одной стороны отца можно не бояться. Мамина угроза "разговора" с отцом не действовала на него уже давно. Мальчик очень рано раскусил, что воспитательный максимум отца – это затрещина, да какое-нибудь обидное слово. И то, больше для вида, чтобы мать отвязалась. Мальчик давно к этому привык и воспринимал весь педагогический процесс не более чем спектаклем для родителей. Ну, развлекаются люди (в частности мама). Чего спрашивается мешать?
Больше остального его тревожило, что мать узнает про то, куда бегает ее сын, и тогда может вытворить что угодно, вплоть до провожания и встречания его из школы. А это уже ни в какие рамки не лезло. И так в школе проблемы, а если еще и мамины "бзики" добавятся…
Ни о чем конкретном не думая, мальчик немного повалялся в кровати, наслаждаясь царящим в комнате полумраком. Когда решил, что пора шевелиться, сел, протяжно, с удовольствием зевнул и лишь затем встал окончательно. Сняв с себя школьные вещи, он аккуратно сложил их в шкаф, прошел в угол комнаты, где на табурете лежали скомканные майка и спортивки. Наскоро одевшись, сел за письменный стол, на котором, как и у любого подростка с избытком навалено всякой всячины. Настольная лампа высветила сложенные башенками по пять-шесть штук учебники за одиннадцатый класс. Бросив на них взгляд, мальчик неприязненно поморщился, и подперев голову руками, пустым взглядом уставился в окно, возле которого находился стол.
В животе у мальчика что-то просительно перевернулось, громко булькнув – есть хотелось просто безумно. Но как сказала мать, до самого ужина ей лучше на глаза не попадаться.
Вообще лишение еды у матери было излюбленным методом наказания. Стоило что-нибудь сделать не так и будь уверен – обеда или ужина не видать. А если уж очень нашкодил, может лишить и того, и другого. Как уверяла пословица: "Предупрежден, значит вооружен!" – зная мамины привычки мальчик всегда держал в комнате что-нибудь съестное, чем хотя бы немного можно заполнить желудок.
Его предупредительность выручила и в этот раз. Достав из зеленого пластикового стаканчика со стола охапку карандашей и ручек, мальчик перевернул его – на гладкую поверхность вывалился маленький железный ключик, которым он отпер нижний ящик столешницы. Выдвинув до отказа забитый какими-то тетрадями и листками ящик, у задней стены он начал искать припрятанную пачку печенья. Найдя, что искал, мальчик принялся с удовольствием медленно разрывать шуршащую упаковку. Добравшись таки до заветного лакомства, он все также медленно начал есть печенье, растягивая момент как можно дольше.
Почему мать наказывала именно едой, как раз было вполне понятно. Для нее еда была огромной частью жизни и по значимости могла сравниться лишь с любовью к сыну. Еда – любовь…
Почти все время она проводила на кухне. Кухня являлась ее безраздельным царством. Иногда мальчик думал, что мать и родилась на кухне. Готовила безумно вкусно – не зря же считалась лучшей стряпухой деревни. "Наверное, она совсем не устает днями напролет резать овощи, разделывать мясо и слушать шипение масла на сковороде", – размышлял мальчик, дожевывая последнюю печенюху.
Лишь стоило похвалить результаты ее труда, и более счастливого человека не сыскать на всей Земле. Мать, всегда очень придирчиво относилась к словам людей, легко различая ложь и правду, но когда дело касалось приготовленных ею блюд, она напрочь теряла чутье, со счастливым румянцем принимая на равных и грубую лесть, и заслуженные комплименты.
Мальчик часто казалось, что в ее жизни существовало лишь две важные вещи: кухня и сын (хотя ему как-то неуютно было называть себя "любимой вещью матери").
Мать обожала готовить, вкладывая в это занятие всю себя. Только отец никогда этого не замечал. Каждый раз приходя домой, он молча садился за стол и также молча, словно подражая свои баранам, которых пас, двигал челюстью, просто запихивая внутрь что подадут, и вовсе не разбирая вкуса – лишь бы чем набить желудок. Со стороны это выглядело настолько мерзко, что ни мальчик, ни тем более мать, не могли этого вынести, и поскорее ели уткнувшись каждый в свою тарелку. А что делать?
Доев печенье, мальчик засунул пустую обертку в рюкзак, чтобы выбросить ее завтра по дороге в школу. Мысли о школе и о завтрашнем дне вызвали в нем жуткую неприязнь, от которой аж передернуло.
– Ладно… – выдохнул он. – Завтра будет завтра, – и чтобы не думать о чуть-чуть притупившемся голоде, решил чем-нибудь себя занять.
Достал из выдвинутой полки несколько белоснежных альбомных листов. Затем сгреб в охапку разбросанные по столу карандаши, поставил их обратно в зеленый стаканчик. Аккуратно стопочкой уложил перед собой листки. Из груды карандашей выбрал пять штук, на первый взгляд ничем не отличающихся друг от друга. Разложив их ровно, словно шпалы на одинаковом расстоянии, чуть повыше бумаги, на секунду замер и довольно, как писатель, только что закончивший роман, осмотрел рабочее место. Сложенные стопкой листы, стирательная резинка и пять карандашей на заваленном учебниками столе смотрелись в самый раз. Посидев так с минуту, как если бы набирался сил перед финальным броском, он все-таки решился – резким, неожиданным для стороннего наблюдателя движением, схватил один из карандашей. Могло показаться, что орудие было выбрано наугад, хотя на самом деле мальчик точно знал, какой именно из тщательно отобранных "ко-хи-норов" ему сейчас наиболее подходит. Это стало заметно уже в следующую секунду…
Оказавшись зажатым между пальцами, карандаш и вовсе исчез, растворился, слившись с кистью, став продолжением руки. А сам мальчик, лишь только взяв в руки карандаш, разительно изменился, отличаясь от того, другого себя, сидевшего за столом всего секунду назад…
Прямо перед глазами он держал карандаш, рассматривая его, будто видел впервые, медленными, плавными движениями водя им из стороны в сторону, выписывая в воздухе невидимые линии. Казалось, что мальчик внимательно наблюдающий за движениями его острия, упивается своей внутренней силой, наслаждаясь собственной завершенностью, которая появлялась каждый раз, стоило лишь взять в руки карандаш или ручку, расстелить перед собой белый лист бумаги в любой момент готовый принять на себя все образы и мысли мальчика. Стоило лишь отдаться желанию рисовать, как он преображался в себя настоящего – целостного, завершенного, могучего воина.
Закрыв глаза, мальчик опустил руку и коснулся остро наточенным грифелем листа. Раз… два… три… Веки открываются, и вместе с тем рука скользит вверх, оставляя за собой первую линию зарождающегося рисунка. Еще одна линия… Штрих… еще… и еще… и еще…
Спустя какое-то время, все листы пестрели образами людей, лицами и вещами, абстрактными переплетениями линий и узоров. А он все рисовал и рисовал, даже и не думая останавливаться, отключив потоки мыслей, просто отдавшись на волю чувств, двигаясь в такт зарождающимся внутри картинам. Он заполнял рисунками пустые страницы, как с ним это делали страхи.
Парень обожал эту одержимость, овладевшую его сознанием, заставляющую безудержно, яростно превращать воображаемые миры в образы на бумаге. Лишь только в такие моменты он мог чувствовать себя настоящим. Чувствовать, что я – есть, что я – это я… Мальчик переставал ощущать тяжесть своего тела, бремя довлеющих над ним ненавистных будней. Вся его жизнь сжималась в одну лишь малюсенькую, умещающуюся на кончике карандаша точку. Рисуя, он приобретал себя, чтобы спустя мгновение вновь потерять, слившись воедино с еле слышимым шепотом грифеля по шершаво-белесой бумаге.
На длящиеся часами жалкие мгновения все исчезало, за исключением в экстазе разрывающего перепонки карандашного шороха. И только!
Сколько прошло времени мальчик сказать не мог. Когда он рисовал, исчезало само понятие времени – может быть полчаса, а может и три. Когда мать громко (желая напомнить о злости) стукнула в дверь и позвала на ужин, он даже не услышал, отдавая все свое внимание движениям карандаша…
Выйдя из комнаты, еле переставляя от усталости ноги (каждый раз после такой вот "одержимости" ощущение было сродни пропущенному через мясорубку телу), мальчик поплелся к столу, хотя уже заранее знал, что к этому времени все убрано. Как и ожидалось, стол оказался предательски пуст, что могло значить лишь одно – ужин пропущен, а из-за дурацкого правила "общей кормежки" (как его про себя называл мальчик) еды не видать аж до самого утра.
В доме принято, что ужин для всех членов семьи должен быть событием исключительной важности. "Вечернее принятие пищи", как подчеркнуто почтительно говорила мать, проводилось в обстановке официальной, торжественной, сродни ужину не обычной деревенской семьи, а высшего общества, где-нибудь в залах Версаля.
Мальчик на дух не переносил весь этот пафос, предпочитая под любым возможным предлогом отлынивать от совершенно идиотской на его взгляд традиции. Однако возможность избежать грозной участи возникала довольно редко – даже если он и не хотел есть, то должен был сидеть за столом вместе с родителям перед пустой тарелкой, испытывая тошноту от отцовской манеры запихивать в себя еду. Зачем поддерживать это глупое семейное сборище, для мальчика оставалось загадкой. Ведь наверняка мать и саму раздражало смотреть на то, как ее кулинарные шедевры с равнодушием поглощались отцом.
Еще одним огромным минусом такой традиции была строгость соблюдения восьми часов – все звались ужинать не раньше и не позже, тогда как тело к этому времени после позднего обеда могло еще не требовать пищи, или наоборот, уже довольно давно истязать себя голодом.
Получалось, что каждый раз парню приходилось себя заставлять есть со всеми. А мать даже слушать не хотела любые предложения по данному вопросу, упорно не желая понимать, что лучше всего есть когда хочется, а не "по традиции".
Мальчик стоял перед пустым столом, думая лишь об одном – ночью будет очень хотеться есть.
От греха подальше, мальчик вновь спрятался в своей комнате, как черепаха в панцирь. Неизбежность родительского воспитания висела над ним, мешая сосредоточиться.
Все будет проходить, как всегда по одной схеме…
Первое. Мать, вместо вежливого стука, несколько раз бухнет ладонью по двери. Зайдет, нахмурив брови и уперев руки (по крайнее мере одну точно) в бока. И просто встанет посреди комнаты… Хотя нет, не так… Нависнет над ним, молча дырявя сына взглядом. Так простоит около минуты.
Второе. Набрав побольше воздуха в легкие, начнет очень громкий разговор с вопроса: "Ты хоть соображаешь, ЧТО делаешь?!". Кстати, именно на этот вопрос он чаще всего и не мог ответить даже себе, на самом деле не понимая, ЧТО такого ужасного совершил. Далее последует продолжительный монолог, с хватанием за сердце, регулярными вкраплениями слез и поочередно сменяющими друг друга нотациями, обвинениями, мольбами и жалобами.
Третье. На шум приходит отец, чтобы помочь жене в воспитании "сына оболтуса". Хотя на самом деле ему просто мешают смотреть телевизор.
Четвертое. Отец спрашивает: "Что на этот раз?", но не успевает мать и трех слов сказать, как мальчик уже получает по шее – не больно, но чрезвычайно обидно. На сдачу получая что-нибудь типа "Не сын, а полный придурок", "Хватит мать изводить, баран!" и в том же духе, с минимальным количеством вариаций.
Пятое. Мать с воплями бросается на защиту сына.
Шестое. Родители начинают ругаться между собой. Забыв про сына, они постепенно удаляются из комнаты мальчика. Мальчик наконец-то остается один. Стараясь не обращать внимание на вину, занимается своими делами.
Седьмое. Обиженная мать рано ложиться спать. Злой отец смотрит допоздна телевизор и засыпает прямо на диване.
Восьмое. Все довольны, кроме мальчика, считающего, что вполне можно обойтись без этого приевшегося якобы воспитания. Подобный спектакль проходил с раздражающей регулярностью, примерно раз в неделю, а то и чаще. Судя по всему, вряд ли сегодня его удастся избежать…
То, что мать и отец не любят друг друга, он понял давно. Как раз во время семейного ужина.
Вот так просто сидел за столом со всеми, без особого желания ковыряясь в ароматных голубцах, ни о чем конкретно не думая… так, о всякой ерунде. Зачем-то ему понадобилось оторвать взгляд от тарелки и посмотреть на грустную мать, на равнодушного, холодного, словно горный ветер, отца. Именно тогда он и увидел, а увидев понял, что они совсем друг друга не любят. Просто сосуществуют (очень подходящее слово) рядом – не больше, и не меньше.
Почему с ними это произошло? Было ли когда-нибудь по-другому? Мальчик не знал, и честно говоря, совершенно не хотел разбираться.
Нельзя сказать, что это открытие ему далось легко. После ужина он находился в состоянии непонятной прострации, не совсем соображая, что ему теперь со всем этим знанием делать. Тогда он пошел к себе в комнату, выключил свет, рухнул на кровать и долго валялся, разглядывая темноту. В конце концов, он решил эту мыслить оставить такой, какая она к нему пришла, без изменений и додумок – задвинуть ее в самый дальний чулан своей памяти, предварительно закатав в трехлитровый баллон.
"Пусть все будет так, как будет, – думал он, лежа в темноте. – Вряд ли я хоть что-то смогу изменить". С этой мыслью он и заснул.
Тогда мальчику, кажется, исполнилось десять лет.