В связи с Белларозой - Сол Беллоу


Сол Беллоу
В связи с Белларозой

Моему дорогому другу Джону Ауэрбаху

Хотя некоторые эпизоды этой повести идут от событий, имевших место в жизни, все персонажи в ней вымышленные - в них сочетаются черты разных лиц и игра воображения. Сходство с реальными людьми не входило в намерения автора, и искать его не следует.

Как основателю филадельфийского института "Мнемозина" - я отдал ему сорок лет жизни - мне пришлось натаскивать множество чиновников, политиков, руководителей оборонного комплекса, и теперь, уйдя на покой, я препоручил институт моему распорядительному сыну и хотел бы выбросить память из памяти. Утверждение в духе "Алисы в Стране чудес". На закате дней, когда все перчатки давным-давно брошены (или там мечи вложены в ножны), решительно не тянет заниматься тем, чем занимался всю жизнь: "Иначе, иначе! Престол мой - только б жить иначе" . Адвокат покидает своих подзащитных, врач - пациентов, генерал берется расписывать фарфор, дипломат принимается ловить на блесну. Но мне этот путь заказан: своим житейским успехом я обязан памяти, а это - природный дар, каверзное словечко "природный" намекает на скрытые источники всего поистине существенного. Бывало, я говаривал клиентам: "Память - это жизнь". Ловкий способ поразить воображение какого-нибудь ученика из членов Совета национальной безопасности, однако теперь он ставит меня в неудобное положение: ведь если сферой твоей деятельности была память, а она не что иное, как жизнь, отойти от дел можно лишь со смертью.

Есть в моем положении и другие трудности, которые нельзя скидывать со счетов: благодаря этому дару был заложен фундамент моего преуспеяния, то есть доход от весьма осмотрительно помещенного энного количества миллионов и еще ante bellum особняк в Филадельфии, меблированный моей покойной женой, докой по части мебели XVIII века. Так как я не из числа тех упрямых любителей подыскивать себе оправдание, которые отрицают, что зарыли свои таланты, и уверяют, что могут предстать "пред Господа" с чистой совестью, я неустанно напоминаю себе, что родился не в филадельфийском особняке с чуть ли не шести метровыми потолками, а вступил в жизнь отпрыском четы русских евреев из Нью-Джерси. Ходячая картотека вроде меня не может ни облагораживать свои истоки, ни подделывать историю своих ранних лет. Что и говорить, при тяге к самопересмотру, охватившей весь мир, любого может отнести в сторону от подлинных фактов. Например, европеизированные американцы в Европе напускают на себя фальшивую благопристойность на английский или французский манер и вносят в свои отношения с друзьями все усложняющую церемонность. Я не раз был тому свидетелем. Зрелище не из приятных. Поэтому, когда и меня подмывало приукрасить свою биографию, я задавался вопросом: "А как насчет Нью-Джерси?"

Проблемы, которые меня сейчас поглощают, так или иначе вращаются вокруг Нью-Джерси. И речь идет не о данных из блоков памяти какой-нибудь ЭВМ. Меня занимают страсть и тоска, а память чувств - это вам не ракетная техника или там валовой национальный продукт. Итак, перед нами покойный Гарри Фонштейн и его покойная жена Сорелла. Должно быть, они рисуются мне слишком хорошими и милыми, из чего следует, что они мне по милу хороши. А раз так, значит, мне надо для начала их нарисовать, затем решительно перечеркнуть и воспроизвести по-новому. Но это уже вопрос техники, все дело тут в разнице между воспоминаниями точными и эмоциональными.

Вот если вы жили бы в громадном особняке, где куда ни глянь комоды, драпри, персидские ковры, поставцы, резные камины, лепные потолки, плюс к тому сад за высокой оградой, плюс ванна на мраморном возвышении с кранами, которые украсили бы и фонтан Треви, вы бы лучше поняли, почему для меня стали так много значить воспоминания о беженце Гарри Фонштейне и его ньюаркской жене.

Нет, Фонштейн не был бедным шлемазлом , он преуспел в делах и зашиб немалые деньги. До моих филадельфийских миллионов ему, конечно, было далеко, но он очень даже недурно заработал для парня, который приехал в Америку через Кубу уже после войны, лишь в позднем возрасте начал заниматься отопительными системами, и к тому же еще и колченогого уроженца Галиции. Фонштейн ходил в ортопедическом ботинке, но это была не единственная его особенность. Волосы его, с виду негустые, на самом деле вовсе не были чахлыми, и пусть редкие, но крепкие, черные, лихо курчавились. Голова у него была до того несоразмерно большая, что человека менее стойкого могла бы и перекувырнуть. Его темные глаза были добрыми и притом пронзительными, что, наверное, объясняется лишь их постановкой. А может быть, и складом губ - не суровым и не то чтобы недобрым, но в сочетании с темными глазами он подкреплял такое впечатление. От этого иммигранта мало что могло укрыться.

Мы не состояли в кровном родстве. Фонштейн приходился племянником моей мачехе - я называл ее тетя Милдред (продиктованный любезностью эвфемизм: когда мой вдовый отец женился на ней, я был уже взрослым и во второй матери не нуждался). Чуть не всех родственников Фонштейна убили немцы. В Освенциме из-за ортопедического ботинка его с ходу отправили бы в газовую камеру. Какой-нибудь доктор Менгеле ткнул бы офицерской тросточкой влево - и валяться бы фонштейновскому ботинку в лагерном выставочном зале: там у них громоздится и груда ортопедических ботинок, и груда костылей, и груда бандажей, и еще одна - человеческих волос, и еще одна - очков. Все, что еще можно было пустить в дело в больнице или домашнем хозяйстве.

Гарри Фонштейн с матерью, сестрой тети Милдред, бежали из Польши. Каким-то образом им удалось добраться до Италии. В Равенне у них нашлись родственники, тоже из беженцев, которые как могли помогали им. Итальянских евреев уже начали прижимать: Муссолини признал Нюрнбергские расовые законы . Мать Фонштейна, она болела диабетом, вскоре умерла, и Фонштейн отправился в Милан, он разъезжал с подложными документами, но времени даром не терял, старался как можно скорее выучить итальянский. Все это рассказал мне мой отец - у него была страсть к историям из жизни беженцев. В нем жила надежда, что я послушаю-послушаю, каково пришлось людям в Европе - а настоящая жизнь, она там и есть, - и встану на путь истинный.

- Я хочу познакомить тебя с племянником Милдред, - как-то сказал мне мой старик - дело было в Лейквуде (штат Нью-Джерси) лет этак сорок назад.

- Молодой совсем парень, может, еще моложе тебя. Приволакивает ногу, а вот же - удрал от нацистов. Только что с Кубы, прямо с парохода. Недавно женился.

Отец снова привлекал меня к суду по обвинению в американской ребячливости. Когда же наконец я войду в ум. Тридцать два года, а веду себя впору двенадцатилетнему мальцу, ошиваюсь в Гринвич-Виллидже, несолидный, никчемный, бездельничаю, путаюсь с девчонками из Беннингтоновского колледжа , с утра до вечера треплюсь, дурак, об умном, в голове - ветер, и это основатель - сказал отец в комическом недоумении - института "Мнемозина", тоже мне заведение - попробуй его произнести, а заработать на нем и не пробуй.

Как любили повторять мои гринвич-виллиджские приятели: тысячи двухсот долларов в год вполне хватает, чтобы жить бедно или чтобы притворяться бедным, - еще одна распространенная в Америке забава.

Рядом с Фонштейном, который не погиб, хоть за ним гнались все силы зла в Европе, я выглядел хуже некуда. Но он был в этом не виноват, вдобавок Фонштейн очень облегчал мои визиты к отцу. Я лишь через воскресенье являлся засвидетельствовать свое почтение моим домашним в зеленый Лейквуд, близ Лейкхерста, где под доносившиеся до земли вопли гибнущих пассажиров в тридцатые годы, прямо у роковой причальной мачты, загоревшись, разлетелся на куски цеппелин "Граф Гинденбург".

Мы с Фонштейном по очереди играли с отцом в шахматы - он с легкостью обыгрывал нас обоих, безвольных соперников: мы, подобно кариатидам, несли на своих головах всю тяжесть воскресных дней. Порой Сорелла присаживалась рядом на диван, затянутый в прозрачный пластиковый чехол на молнии. Сорелла была девушка, виноват, дама из Нью-Джерси. Толстенная, сильно намазанная, щеки в пуху. Высоко взбитая прическа. Пенсне - удивлять так удивлять, явно своего рода личина - придавало ее наружности нечто театральное. Всего лишь дебютантка, она в ту пору проверяла действие этого реквизита. У нее была цель - произвести впечатление женщины властной и самоуверенной. При всем том она была вовсе не дура.

Фонштейн, мне кажется, родился в Лемберге. Жаль, что моего терпения не хватает на карты. Континенты, контуры государств я еще как-то представляю, что же касается конкретных населенных пунктов - тут я пас. Лемберг теперь называют Львовом, Данциг - Гданьском. Я никогда не был силен в географии. Мой главный капитал - память. Когда я кончал университет, на вечеринках я для понта запоминал, а потом длинными списками выдавал слова, которые выкрикивали двадцать человек разом. Вот почему я могу столько всякого нарассказать о Фонштейне, что еще вам надоем. В 1938 году немцы конфисковали в Вене капиталы его отца, ювелира, - отец этого не пережил. Когда разразилась война и нацистские парашютисты, переодетые монашками, посыпались из люков самолетов, фонштейновская сестра с мужем скрылись в деревне - обоих поймали, и они сгинули в лагерях, Фонштейн с матерью бежали в Загреб и в конце концов добрались до Равенны. Там же, на севере Италии, миссис Фонштейн и умерла, похоронили ее на еврейском кладбище, не исключено, что в Венеции. На этом юность Фонштейна кончилась. Беженцу в ортопедическом ботинке - ему приходилось рассчитывать каждый свой шаг.

- Он же не Дуглас Фербенкс, чтоб перемахивать через стены, - сказала Сорелла.

Я понимал, почему отец привязался к Фонштейну. Фонштейн сумел выжить, пройдя через самые страшные испытания за всю историю евреев. Он и по сю пору выглядел так, словно ничто, пусть даже самое страшное, не застигнет его врасплох. Производил впечатление человека незаурядной твердости. Разговаривая, он приковывал твой взгляд и не отпускал его. Это не располагало к пустой болтовне. И тем не менее в уголках его губ и глаз таился смех. Так что при Фонштейне как-то не хотелось валять дурака. Я определил его как типичного еврея из Восточной Европы. Он, очевидно, видел во мне несолидного, неуравновешенного американца еврейского происхождения, мало смыслящего в людях и беспредметно доброго: новый в истории цивилизации тип, пожалуй, не такой плохой, как может показаться на первый взгляд.

Чтобы не погибнуть в Милане, ему пришлось по-быстрому выучить итальянский. Не желая терять времени даром, он приспособился говорить по-итальянски даже во сне. Позже, на Кубе, он выучил и испанский. Языки давались ему легко. По приезде в Нью-Джерси он вскоре бегло заговорил по-английски, но, чтобы ублажить меня, время от времени переходил на идиш: для рассказа о его европейских перипетиях идиш подходил как нельзя лучше. Я не подвергался серьезной опасности в войну - служил ротным писарем на Алеутских островах. Вот почему я внимал Фонштейну, изогнувшись (наподобие епископского посоха; я был на голову выше его): ведь из нас двоих понюхать пороху довелось ему.

В Милане он работал на кухне, в Турине подносил в гостинице чемоданы, чистил башмаки. К тому времени, когда он перебрался в Рим, он дослужился до помощника консьержа. Немного погодя он уже работал на улице Венето. В городе было полно немцев, Фонштейн же свободно говорил по-немецки, и его время от времени брали переводчиком. На него обратил внимание граф Чиано, зять Муссолини, министр иностранных дел.

- Так вы его знали?

- Я его знал, он меня не знал, по имени, во всяком случае. Когда он задавал приемы и не хватало переводчиков, посылали за мной. Как-то раз он устроил банкет в честь Гитлера…

- Выходит, вы видели Гитлера?

- Вот и мой сынок говорит: "Папка видел Адольфа Гитлера". Я стоял на одном конце большого зала, Гитлер на другом.

- Он произнес речь?

- К счастью, я был далеко от него. Не исключено, что он и сделал какое-то заявление. Он поел пирожных. На нем была военная форма.

- Да, мне попадались фотографии приемов, на которых у него вид чинный-благородный, так что не подкопаешься.

- Скажу одно, - продолжал Фонштейн, - у него не было ни кровинки в лице.

- Не убил никого в тот день?

- При желании он мог убить любого, но не на приеме же. Я был счастлив, что он меня не заметил.

- Да и я, наверное, был бы ему благодарен, - сказал я. - К человеку, который мог бы тебя убить, но не убил, пожалуй что, можно проникнуться любовью. Жутковатой любовью, но тоже своего рода любовью.

- Он бы до меня все равно добрался. Все мои беды пошли с этого приема. Полиция устроила проверку документов, документы у меня были липовые - ну меня и замели.

Мой отец, поглощенный своими конями и ладьями, не поднял головы, зато Сорелла Фонштейн - она восседала весьма величаво, что вообще свойственно дебелым дамам, - сняла пенсне (она переписывала кулинарным рецепт) и включилась в разговор - очевидно, ее мужу в этом месте нужна была поддержка.

- Его посадили в тюрьму.

- Понятно.

- Ничего себе понятно, - сказала моя мачеха. - Кто его спас, никому не угадать.

Сорелла - она преподавала в ньюаркской школе - сделала типичный учительский жест. Подняла руку, точно собиралась пометить галочкой предложение, написанное на доске учеником:

- Вот отсюда и начинаются чудеса. Вот тут-то и вступает в дело Билли Роз.

Я сказал:

- Билли Роз был в Риме? Чем он там занимался? Вы говорите о том самом Билли Розе с Бродвея? Приятеле Деймона Раньона [Деймон Раньон (1884-1946)

- американский журналист и писатель], муже Фанни Брайс? [Фанни Брайс (1891-1951) - американская актриса, певица; ее биография легла в основу фильма "Смешная девчонка"]

- Он ушам своим не верит, - сказала мачеха.

В фашистском Риме сын ее сестры, ее плоть и кровь, своими глазами видел на приеме Гитлера; Билли посадили в тюрьму. Он был обречен. Римских евреев вывозили на грузовиках за город и расстреливали в пещерах. Но его спасла нью-йоркская знаменитость, человек с именем.

- Уж не хотите ли вы сказать, что Билли руководил подпольной операцией в Риме? - спросил я.

- Какое-то время он возглавлял итальянскую подпольную организацию, - сказала Сорелла.

Вот тут-то мне и потребовалось посредничество кого-нибудь из американцев. Тетя Милдред английским владела весьма относительно, кроме того, она была нудная дама, неповоротливая во всех смыслах, полная противоположность моему отцу, торопыге и живчику. Милдред густо посыпала себя пудрой, подобно струделям своего изготовления. Никто не пек струделей лучше ее. Но, разговаривая, она опускала голову. У нее тоже была тяжелая голова. Так что пробор в ее волосах приходилось наблюдать чаще, чем лицо.

- Билли Роз сделал и много хорошего, - сказала она - руки ее покоились на коленях. По воскресеньям она нацепляла зеленое расшитое стеклярусом платье.

- Этот тип? Просто не верится! Тот самый, что без конца ставил "Водные феерии"? Он спас вас от римской полиции?

- От нацистов. - И опять мачеха опустила голову. Вот и понимай как знаешь ее крашеные разделенные пробором волосы.

- Откуда вам это известно? - спросил я Фонштейна.

- Я сидел в одиночке. В те годы, похоже, все европейские тюрьмы были забиты до отказа. И вот как-то к моей камере подошел незнакомый человек, обратился ко мне через решетку. И ты знаешь, я подумал, не иначе как он от Чиано. У меня мелькнула такая мысль, потому что Чиано мог послать за мной в гостиницу. Он рядился в пышные мундиры, расхаживал, положив руку на заткнутый за пояс кортик, - что да, то да. Любил актерствовать, но мне казалось, что он не без понятий. Обхождение у него было приятное. Вот почему, когда тот малый остановился у моей камеры и уставился на меня, я подошел к решетке и спросил: "Чиано?" Он помахал пальцем и сказал: "Билли Роз". Я не мог взять в толк, что он имеет в виду. И одно это слово или два. Мужчина это или женщина? А итальянец передал мне такое распоряжение: "Завтра вечером, в то же время, твою дверь оставят открытой. Выйди в коридор. Все время поворачивай направо. Никто тебя не остановит. Тебя будет ждать в машине наш человек, он подбросит тебя к поезду на Геную".

- Быть того не может - этот пройдоха! Неужели у Билли была своя подпольная организация? - спросил я. - Небось насмотрелся на Лесли Хоуарда в "Алом цветке".

- На следующий вечер тюремщик не замкнул мою дверь после ужина, и, когда коридор опустел, я вышел. Ноги у меня были как из ваты, но я понимал, что меня собираются депортировать, СС орудовало вовсю, поэтому я открывал одну дверь за другой, поднимался, опускался и в конце концов очутился на улице, там меня уже поджидала машина - привалясь к ней, стояла, переговаривалась обыденными голосами кучка людей. Я подошел к машине, водитель втолкнул меня на заднее сиденье и отвез в Трастевере. Он снабдил меня новым удостоверением личности. Сказал, что меня не станут разыскивать: мое досье целиком выкрали из полицейской картотеки. На сиденье лежали приготовленные для меня пальто и шляпа, водитель дал мне адрес гостиницы в Генуе, на набережной. Туда за мной пришли. И переправили в Лиссабон на шведском пароходе.

Пусть теперь Европа пропадает пропадом без Фонштейна.

Мой отец искоса посматривал на нас - взгляд у него был на редкость зоркий. Он не первый раз слышал эту историю.

Дальше