Последний взгляд - Джеймс Олдридж


Содержание:

  • Глава 1 1

  • Глава 2 4

  • Глава 3 6

  • Глава 4 8

  • Глава 5 10

  • Глава 6 15

  • Глава 7 17

  • Глава 8 19

  • Глава 9 21

  • Глава 10 23

  • Глава 11 25

  • Глава 12 27

  • Глава 13 29

  • Примечания 30

Джеймс Олдридж
Последний взгляд

Это рассказ об одной знаменитой дружбе и о том, что с ней в конце концов сталось. Я считаю, что моя версия того, что происходило между двумя людьми, о которых я пишу, так же правомерна, как десятки других, хотя она - чистейший вымысел, а не подтасовка фактов.

И так как это мой вымысел, я старался не быть жестоким ни к мертвым, ни к живым и не копаться в душах моих героев больше, чем это было необходимо для меня. Однако должен просить снисхождения у множества людей, которые близко знали этих писателей, но, возможно, не видели драматизма их дружбы так, как вижу его я.

Дж.О.

Глава 1

В 1929 году ярким сентябрьским днем я, девятнадцатилетний юноша, попал в Париж прямо с пыльных мостовых и грунтовых дорог моей родины, пасторального захолустного городка Святая Елена в австралийском штате Виктория. Говорю об этом с самого начала, потому что мое происхождение сыграло известную роль во всем, что произошло со мной в ту осень во Франции, когда я неожиданно стал участником некой одиссеи, серьезно повлиявшей на жизнь Скотта Фицджеральда и Эрнеста Хемингуэя.

Она повлияла и на мою жизнь тоже, хотя если я фигурирую в этой истории, то лишь потому, что мне, недоучившемуся простачку из захолустья, язычнику и романтику в душе, приверженному к античной классике, просто посчастливилось оказаться человеком к месту и ко времени и стать свидетелем многих событий. Под конец я только чудом избежал смерти, но даже это было не столь важным, как драма, происходившая на моих глазах, и начинаю я с рассказа о себе только по той причине, что не вижу иной возможности объяснить, как я стал участником этой истории.

Должно быть, уже названный мною безвестный городок Святая Елена, затерявшийся где-то в австралийской глуши, вызывает представление о грубоватом невежде. На самом деле я получил довольно странное образование, которое, впрочем, теперь не променял бы ни на какое другое, потому что мой отец-англичанин с детства привил мне любовь к классической литературе, хотя до пятнадцати лет я жил полной приключений том-сойеровской жизнью на медли тельной реке Муррей с ее пароходами, разливами, отличной рыбной ловлей, охотой и разнообразными речными приключениями, на всю жизнь оставившими во мне смутную и непонятную тоску.

В шестнадцать лет я окончил местную школу и отчасти благодаря знанию классики, которому я обязан своему отцу, я легко получил стипендию в Мельбурнском университете. Но тут стало деиствовать первое из противоречий, с которыми мне потом пришлось сталкиваться всю свою жизнь. Я понял, что ученого из меня не выйдет, и, вместо того чтобы поступить в университет, я однажды утром зашел в редакцию мельбурнской газеты "Сан" и тут же получил место корректора.

Когда об этом узнали мои пришедшие в отчаяние родители, прием в университет был уже закончен, а меня тем временем перевели в вечерний отдел иллюстраций - иначе говоря, мне поручили делать подписи под фотоснимками, поступившими в редакцию так поздно, что тем, кто сочинял подписи, было уже не до них. Они уходили домой в половине одиннадцатого ночи, а я корпел до половины первого.

Вот так я перешел Рубикон и, учитывая мой возраст, еще долго дожидался бы какой-нибудь другой вакансии в редакции, если бы не приехал брат моей матери, мой дядюшка-англичанин, разбогатевший в Соединенных Штатах. Он простер ко мне веснушчатые руки и предложил пожить за его счет годик в Европе, о чем я давно мечтал и даже составлял маршруты путешествий.

- При одном только условии, - сказал дядя Джонни, и его маленькие бледно-голубые глаза смотрели на меня из-под рыжих кустистых бровей сторожким кошачьим взглядом. Он был неисправимым романтиком, но по какой-то странной причине всегда казался мне мормоном из Солт-Лейк-сити. - Пока ты живешь на мои деньги, - сказал он, - ты не будешь ни пить, ни курить и к борделям даже близко не подойдешь. Как ты будешь жить потом - твое дело. Но я не желаю оплачивать распущенность, да еще в твоем возрасте. Понял?

- Ладно, - сказал я дядюшке Джону, - я согласен.

- А, нет, - сказал он. - Ты не соглашаешься. Ты обещаешь. Верней, даже клянешься.

Я неохотно пообещал и поклялся. Эти запрещения того, о чем я даже не помышлял, мне не нравились, тем более что судя по всему дядя Джонни в свое время вдоволь насладился запретными плодами.

И вот в одно воскресное утро я отплыл из Мельбурна в шестиместной каюте старого пассажирского парохода и прибыл в Лондон ровно месяц спустя после того, как мне исполнилось девятнадцать лет. Я уже знал, что я буду делать в Лондоне. У меня было несколько писем от друзей-журналистов из мельбурнской "Сан" к их друзьям-австралийцам, работавшим на Флит-стрит. Я ходил из одной редакции в другую и вручал письма довольно пожилым людям - всем им было уже под тридцать.

И все они, глядя на мое загорелое лицо и спартанскую атлетическую фигуру, начинали смеяться.

- Ты был таким зелененьким, таким восторженным, таким застенчивым, страшно неуверенным и вместе с тем ершистым и с такой дьявольской решимостью любым путем добиться своего, что во мне шевельнулось гнусненькое желаньице раздразнить тебя до чертиков, а потом дать под зад коленкой.

Так Джек Хэзелдин, знаменитый Джон Дервент Хэзелдин, рассказал мне о своем первом впечатлении много лет спустя. И тем не менее Джек внушил заведующему отделом иллюстраций лондонской газеты "Дейли скетч", что я буду отличной заменой другому австралийцу, Чарльзу Митчинсону, который уезжал на родину. Но Чарли Митчинсон уезжает только через два месяца, так что мне придется подождать.

- Ты сможешь столько ждать? - спросил Джек.

- Думаю, что да.

- Денег у тебя хватит?

- Почему вы меня об этом спрашиваете? - Я насторожился - кажется, он хочет что-то выведать.

- Значит, ты не беден?

- Денег у меня столько, сколько мне нужно, - отрезал я.

- Ну и ладно. Не лезь в бутылку, - сказал Джек и, потирая свой длинный нос, глядел на меня так, будто что-то прикидывал в уме. - Вот что я тебе скажу, - продолжал он. - Если у тебя и впрямь есть деньжата, давай-ка махни в Париж недельки на две, пока ты не впрягся в газетную лямку. Может, другого случая у тебя долго не будет.

Мы сидели в клетушке у Джека, в редакции газеты "Дейли экспресс". Джек, огромный мужчина со склонностью к ожирению, на работе ходил без пиджака и прикидывался эдаким неотшлифованным алмазом. На самом же деле он был стипендиатом Родса в Оксфорде, свободно владел французским и немецким языками, итальянским и греческим, без его присутствия не обходились ни бесконечные международные конференции, ни пограничные стычки, революции и события на Балканах, летать туда и обратно было для него столь же привычно, как для загородного жителя ездить в город на работу. В сущности, он был лучшим международным корреспондентом того времени и с годами становился все лучше, пока в начале войны его не схватили в Берлине. В 1944 году он умер от диабета в дрезденском лагере для интернированных.

- Ты хоть немножко понимаешь французский или немецкий? - спросил он.

Я ответил, что говорю и на том и на другом языке.

Джек, явно сдержавшись, сказал:

- Ну ладно, пятидесяти слов вполне хватит, чтобы освоиться в Париже, если только ты не приглянешься какой-нибудь прельстительной француженке.

Меня возмутил его намек, и я не пытался это скрыть.

- Ладно, ладно, - сказал Джек; он уже понял, до какой степени я нуждаюсь в помощи. Но какого рода должна быть эта помощь? И вдруг он хлопнул себя по мощным коленям.

- Придумал, черт возьми! - воскликнул он. - Я знаю человека, которому ты как раз придешься по душе. А ты попробуешь раскусить этот орешек. Ты когда-нибудь слышал про Эрнеста Хемингуэя?

- Конечно, - ответил я.

- И что ж ты слышал? - спросил Джек.

- Он живет во Франции. - Я сроду не слыхал про Эрнеста Хемингуэя. - Он знаменитый журналист, да?

Джек пощадил меня и на этот раз.

- Эрнест был когда-то журналистом, - сказал он. - Он и сейчас, кажется, пишет иногда для газет, хотя убей меня бог, если я знаю, откуда тебе это известно. В последнее время он стал великой надеждой американской литературы.

Джек рассказал мне, что познакомился с Хемингуэем в 1923 году, во время греко-турецкой войны. Потом они вместе работали на конференциях по разоружению в Лозанне и Женеве, а после в Париже. В то время Хемингуэй был парижским корреспондентом выходившей в Торонто газеты "Стар".

- Пошли в "Петуха и корону", я тебя угощу пивом, - сказал Джек, поднимая свое грузное тело со стула из металлических трубок, и мне показалось, что, как только Джек встал, стульчик сразу распрямился.

- Я не пью, - сказал я.

- Хорошо, я не стану толкать тебя на гибельный путь. Я угощу тебя лимонадом.

Он нахлобучил на затылок широкополую мягкую шляпу "борсолино", по-европейски накинул на плечи непромокаемый плащ и, величавый как монумент, зашагал впереди меня через отдел новостей и комнату младших редакторов, сейчас полупустую, потому что с утра работали только сотрудники манчестерского издания.

- Я дам тебе письмо, - сказал он. - А на словах можешь передать от меня Эрнесту, что он слишком хороший газетчик, чтобы стать хорошим писателем. И я знаю, что говорю.

Для меня так и осталось неизвестным, что написал обо мне Джек в письме Хемингуэю. Понятия о чести, привитые мне воспитанием, связывали меня по рукам и ногам и не разрешали вскрыть и прочесть письмо. Но когда я разыскал в Париже на улице Монж отель, где жил Хемингуэй, мне пришлось какое-то время побродить по соседним улочкам, а потом посидеть на пыльных руинах древнеримского цирка, чтобы обрести хоть какую-то уверенность в себе и преодолеть робость и сомнения. Но я знал, что надо выдержать все, что мне предстоит, и, стараясь держаться независимо, стараясь как-то охладить лицо, чтобы не заливаться краской, я поднялся по крутой лестнице на третий этаж и позвонил в номер тринадцать.

За дверью кто-то насвистывал "Чай для двоих", и немного погодя, когда я позвонил еще раз, явно американский голос произнес:

- Я открою, Эрнест, только ты ради бога поторапливайся.

Дверь распахнулась настежь в полном смысле этого слова, и на меня уставился очень прямой и стройный человек в отлично сшитых, но подтянутых выше талии твидовых брюках и в шелковой рубашке.

- Мосье? - вопросительно сказал он и по-английски добавил: - Очень юный мосье.

- Я хотел бы видеть мистера Хемингуэя, - сказал я.

- Вот как? - В голосе стройного вылощенного американца сквозило почти ребячье любопытство. - А зачем? - спросил он.

- У меня письмо к нему. - Я протянул конверт.

Американец оглядел меня, как почему-то здесь оглядывали все, и я понял, что сейчас начнутся насмешки.

- Эрнест! - крикнул он. - Тут пришел… Тут какой-то древнегреческий атлет принес тебе письмо. Хочешь, я распечатаю и прочту тебе?

- Если оно пахнет дамскими болгарскими сигаретами, рви его немедленно.

Американец обнюхал конверт.

- Оно пахнет нафталином, - крикнул он.

- Да ну тебя, Скотти. Порви его.

- Нет, ей-богу. Пахнет нафталином.

Это была правда. Перед моим отъездом из Австралии мать, укладывая на дно чемодана спортивную куртку, положила в карманы шарики нафталина. Письмо пропиталось его запахом.

Американец распечатал конверт и пробежал глазами письмо. Потом поглядел на меня своим зорким взглядом и крикнул Хемингуэю:

- Он приехал прямо из Австралии, из Вулломулу.

- Ничего подобного, - возразил я. - Вовсе я не из Вулломулу.

- Это я разыгрываю Хемингуэя, - шепотом сказал американец. Но тут же он сжалился надо мной. - Входите, входите. Эрнест принимает душ по-английски, иначе говоря - ледяной, через минуту он будет бегать по комнате, растираясь полотенцем, как профессиональный боксер.

Он захлопнул входную дверь и, входя в гостиную, сказал через плечо, что он - Эф Скотт Фицджеральд; это имя я тоже слышал впервые.

- Стойте на месте, - сказал он и исчез вместе с письмом. Я стоял и ждал в пыльной, выцветшей гостиной, являвшей собою французскую версию гостиничных апартаментов в американском вкусе (стены ее украшали шесть портретов знаменитых женщин), и мне почудилось, что тут обосновался весь американский континент. И все здесь, включая беспорядок, только подчеркивало неловкость моего положения.

- Чушь собачья! - Это, очевидно, Хемингуэй читал письмо Джека.

- А что, он как будто славное дитя, - услышал я голос Фицджеральда.

- Ладно, пусть он славное дитя. Так чего от меня хочет Хэзелдин? Что я с этим дитятей должен делать?

- Покажи ему свои мускулы.

Остального я уже не слушал. Я заподозрил, что они хотят позабавиться за мой счет, и решил уйти, но тут вошел голый Хемингуэй; в одной руке он держал письмо, в другой полотенце, которым растирал себе грудь.

- Здорово, дитя, - сказал он.

Хемингуэй оказался еще крупнее, чем Джек Хэзелдин, который был на голову выше меня. Живот у него был юношеский, вдвое меньше, чем у Джека, но я не знал, куда девать глаза - нагота для меня была чем-то очень интимным, а Хемингуэй держался так, буд-то на нем был костюм-тройка. Я заметил, что ноги у него в шрамах.

- Что тебе надо от меня, дитя? - спросил он. - Что на сей раз придумал этот чудила Хэзелдин?

- Ничего мне от вас не надо, - сказал я. - Джек просил передать вам письмо, я и передал.

- Ладно, я его получил и больше ничем не могу быть тебе полезен, - сказал Хемингуэй. - Через полчаса я уезжаю из Парижа, если только Эф Скотту Фицджеральду удастся закрыть свой уникальный чемодан.

- Я пришел передать вам письмо, - повторил я. - Вот и все.

- Так ты что, решил отдать его и смыться?

Я не нашелся что ответить; в такое положение Хемингуэй потом ставил меня не раз.

- Пойду надену брюки, - сказал Хемингуэй и ушел, а я стоял посреди комнаты и думал, как бы поскорее удрать отсюда, пока меня не попросили уйти, или не перестали обращать на меня внимание, или не подвергли еще какому-нибудь унижению.

Но Скотт заставил меня остаться. Он притащил отличный кожаный чемодан и бросил его на диван.

- Прижми, пожалуйста, крышку, - сказал он. - Эта дурацкая штуковина называется "самый вместительный английский чемодан", но он ни черта не вмещает, а когда надо закрыть крышку, то неизвестно, кто из нас кого одолеет.

Пока я помогал ему справиться с чемоданом, он сообщил мне, что они с Хемингуэем едут на машине в Бретань, в городок Фужер.

- У нас спор о Бальзаке и Гюго, - сказал он, - и мы хотим его решить. Мы поедем в Вандею, чтобы сравнить "Девяносто третий год" Гюго с "Шуанами" Бальзака, хотя я и без того знаю, и Хемингуэй тоже знает, и вообще все уже знают, что Бальзак лучше. Но Эрнест говорит - плевать он на это хотел. Он говорит - у Гюго все встает со страниц и вгрызается тебе в потроха. Понятно?

Мне было совершенно непонятно. Я читал "Девяносто третий год", а "Шуанов" не читал. Но Фицджеральд незаметно заставил меня убрать колючки и спрятать клыки, и когда он стал расспрашивать обо мне, я отвечал более или менее честно, хотя и подозревал, что его интерес ко мне вызван какой-то таинственной, одному ему известной причиной. Наконец он вдруг ни с того ни с сего спросил, умею ли я водить машину.

- Смотря какую, - осторожно сказал я.

- То есть как это? Либо ты умеешь водить машину, либо нет.

- Я могу водить "фиат", - сказал я. Единственный раз в жизни я попробовал вести "фиат" - попытка была чрезвычайно опасной и едва не привела к роковому исходу.

- Так это же прекрасно! Это перст судьбы, - сказал Фицджеральд. - Кит, старина, ты едешь с нами.

- Куда?

- В Фужер! - Скотт хлопнул меня по спине. - Конечно, ты едешь. Поездка - чудо. В смысле образования - ужас до чего полезно. Ну, что ты об этом думаешь?

Сейчас я не могу припомнить, что я тогда думал. Я был так ошеломлен, что смог только подозрительно спросить:

- А зачем я вам нужен?

- Зачем? Да затем, что нам просто необходима такая крепкая опора, как ты, - сказал Скотт, имитируя чисто английские интонации.

- А разве вы не умеете водить машину? - спросил я.

- Да конечно умею. Не в этом дело. Нам необходимо такое ясноглазое, такое кристальное, надежное и честное существо, как ты в своей замечательной куртке, - на случай, если мы с Эрнестом напьемся одновременно. Потому что я не хочу, чтобы меня угробил Эрнест, а Эрнест не хочет, чтобы его угробил я. А что, по-твоему, будет, если один из нас сядет за руль и сшибет какого-нибудь зазевавшегося, безмозглого, упившегося французишку? - Он поежился. - Страшно подумать! Скажут, что мы были пьяны вдрызг, и сдерут с нас последние рубашки.

В то время Хемингуэю и Фицджеральду еще не исполнилось и тридцати, и с рубашками у них дело обстояло весьма благополучно. Фицджеральд уже напечатал "Великого Гэтсби" и работал над романом "Ночь нежна", а Хемингуэю принесла известность книга "Прощай, оружие!". Я встретился с ними в самую лучшую, самую благополучную пору их жизни, им было что терять, хотя тогда я этого не знал.

Скотт пошел со мной вниз по лестнице и тихо, но по-юношески живо и проникновенно заговорил так, как говорят, когда чувствуют потребность поделиться с тобой, и только с одним тобой.

- Я скажу тебе, в чем тут дело, Кит, - сказал он доверительно. - Я тебе честно скажу, почему мы с Эрнестом затеяли эту поездку.

На площадке первого этажа была небольшая ниша, где стоял небольшой диванчик. Скотт сел и потянул меня за рукав; я тоже опустился на мягкое сиденье.

- Дело в том, что в жизни у меня и у Эрнеста сейчас назревает опасный перелом, - очень серьезно произнес Скотт, но тут же засмеялся, а когда Скотт смеялся, он смеялся как бы про себя, словно подметив что-то смешное, чего не усмотрели другие.

- О господи, это совсем в стиле Аниты Луус, - сказал он.

Я не стал спрашивать, кто такая Анита Луус.

- Я, конечно, шучу, - быстро сказал он. - Нет, я вот что хочу тебе сказать. - Он опять стал серьезным, сосредоточенным и нахмурил брови. - Уже всем известно, что мы с Хемингуэем постепенно превращаемся в нечто, ни на меня, ни на него не похожее. И это скверно, Кит, потому что ни он, ни я остановить это не можем. Впрочем, тебе этого не понять - спорю на пять центов, что ты даже не слыхал ни об Эрнесте, ни обо мне, верно?

- Да, - с немалым смущением, но честно признался я.

Дальше