Я поймал себя на том, что слишком много думаю об их предстоящей свадьбе. Но почему? Ревную? Вполне вероятно, хотя – настаиваю – ревновал я вовсе не потому, что сам рвался заполучить Николу, а скорее потому, что мне хотелось, чтобы кто-нибудь желал меня так, как Никола, судя по всему, желала Грегори. Наверное, я завидовал людям, чьи отношения не сводились исключительно к сексу, к тому же не совсем здоровому, и не ограничивались лишь несколькими часами в неделю, как у меня с Алисией. Я не хотел жениться ни на Алисии, ни на ком-либо еще, но все же я зависел от нравов и морали и тоже мечтал о том, что когда-нибудь кто-то захочет выйти замуж за меня. Естественно, Алисии я ничего такого не говорил.
Дел, если честно, у меня было по горло, но в день выступления я думал только о Грегори с Николой. Поженились они уже или нет? Произнес ли уже Грегори свою речь? Кого они пригласили шафером?..
И когда в ворота клиники въехал автобус с двадцатью приглашенными на борту, я отнесся к ним, как к гостям, прибывшим на свадьбу. Такое представление было абсурдным: выглядели эти гости отнюдь не празднично, да и завсегдатаев литературных салонов они не напоминали. Скорее походили на тихих застенчивых туристов, которые записались на загадочную экскурсию в турфирме с сомнительной репутацией и теперь страшно жалеют о своей опрометчивости. Это была суровая и на удивление однородная группа: сплошь строгие костюмы и почтенные седины. Гости выбрались из автобуса, и я не смог понять, кто есть кто: кто тут психиатр, кто ученый, кто журналист, а кто попечитель.
Гостей встречали Линсейд с Алисией, изготовившиеся пожимать руки, сыпать любезностями. Санитары тоже замерли у ворот – словно почетный караул. Рядом выстроились Байрон, Морин и Сита, которых сочли наиболее презентабельными и предсказуемыми пациентами. Я гостей не встречал – стоял в библиотеке у окна, немного нервничал и переживал, что меня не допустили до церемонии встречи. Но тут из автобуса вышел человек, которого я хорошо знал, человек, сделавший мое отсутствие у ворот не просто терпимым, но желанным – настоящим подарком бесконечно милостивой судьбы. Джон Бентли, мой бывший научный руководитель, устроивший ту памятную вечеринку с сожжением книг, где я и познакомился с Грегори Коллинзом.
Я отпрянул от окна. С такого расстояния Бентли никак не мог меня увидеть, но мне все равно захотелось спрятаться. Сердце выбивало барабанное соло, ладони увлажнились, уши почему-то горели огнем. Я почти трясся, отчаянно пытаясь сообразить, что означает появление Бентли.
В его приезде, наверное, не было ничего удивительного. Бентли был ученым, он читал книги, он следил за событиями в мире литературы. Возможно, его и не пригласили бы в первую очередь, но уж не в последнюю – точно. Но все равно его появление вряд ли объяснялось случайностью. Должно быть, Бентли увидел в приглашении имя Грегори Коллинза, вспомнил, что этот человек сжег свою рукопись на его вечеринке, а затем сообразил, что это же имя стояло на обложке "Воскового человека". Бентли даже переписывался с автором этой книги и – если говорил правду – даже сжег ее. Уже одно это делало его появление крайне подозрительным, а тут еще мое участие в этой нелепой истории с подменой.
Я не знал, видел ли Бентли суперобложку книги Грегори с моей фотографией. Все же вряд ли. Наверняка Грегори послал ему сигнальный экземпляр без супера. Значит, Бентли рассчитывает встретить на этом литературном вечере подлинного Грегори Коллинза. И как только он увидит меня, то сразу все поймет. Что он тогда сделает? Наверняка то, что сделал бы любой человек в подобных обстоятельствах, будь он литературным критиком или журналистом, ученым или попечителем – да кем угодно. Бентли встанет и объявит, что этот тип – проходимец и лжец, который выдает себя за другого, и все это сплошной обман. И небеса обрушатся на наши головы.
Я все время повторяю, что прекрасно осознавал обреченность моей мистификации. Я понимал, что день разоблачения не за горами и меня ждут презрение и позор; но визит Бентли предвещал, что презрение и позор превзойдут самые худшие из моих опасений.
Я решил, что собственное унижение как-нибудь переживу, но вот Линсейд, Алисия и пациенты… Может, я и не очень любил Линсейда, но выставлять его на посмешище мне совсем не хотелось. Разве смогут воспринимать психиатра всерьез, если он не способен отличить настоящего писателя от самозванца? В равной степени это относилось и к Алисии – ведь именно она пригласила меня в клинику. Что касается пациентов – и неважно, безумцы они или симулянты, – этот вечер был моментом их триумфа, и мне не хотелось их подводить. Поэтому я отчаянно надеялся, что смогу еще немного протянуть – еще пару часов до окончания "литературного вечера" и отъезда гостей. После этого я готов и к разоблачению, и к поношению, и к изгнанию. Вот только как пережить эти два часа?
Я выбрал самый простой путь – не высовываться. Скрыться, так сказать, за кулисами. Если мне удастся не поворачиваться лицом к Бентли, то кто знает, вдруг и вывернуться сумею. Более-менее. Может быть.
Я вышел из библиотеки и кружным путем отправился в маленький кабинет рядом с лекционным залом, где уже собрались пациенты. В кабинете они устроили гримерную, хотя, за исключением Реймонда, который умудрился где-то раздобыть блестящие накладные ресницы, парик из белоснежной ваты и клетчатую форму стюардессы, никто не гримировался. Однако все были на взводе и беспрестанно расхаживали туда-сюда, подергивались или чересчур оживленно переговаривались, но больше всех трясло меня. Андерс даже подошел ко мне и сказал:
– Ну чё у тебя такой мандраж, а? Ведь не тебе ж читать это говно.
Он был совершенно прав, так что у меня имелся небольшой повод для оптимизма. Я провел вместе с пациентами примерно час, пока Линсейд встречал гостей, читал им лекцию и устраивал экскурсию по клинике. Мне хотелось своим присутствием подбодрить больных, и я показал им несколько дыхательных упражнений, которым научился, когда играл в любительском театре.
Затем мы услышали, как посетители идут по коридору и входят в лекционный зал. Дверь кабинета неожиданно распахнулась, вошла Алисия, увидела мое перевернутое лицо и спросила:
– С вами все в порядке?
– Премьерный мандраж, – ответил я.
Возможно, Алисия и не удовлетворилась моим объяснением, но в любом случае устраивать дискуссию было некогда.
Алисия сказала, что пациентов просят "на сцену". После чего вывела их из кабинета. Сита отправилась вместе с ними, хотя она не выступала, и я остался один, нервничая, как никогда в жизни.
Когда зрители расселись по местам, я прокрался в коридор и приложил ухо к двери. Я ничего не видел, но мог слышать каждое слово. Началось все достаточно хорошо. Морин прочла пасторальный рассказ о детских годах, проведенных в ланкаширской деревне в начале двадцатого века. Затем выступил Андерс с отрывком, посвященным бритью, затем Реймонд прочел отчет о футбольном матче. Его одеяние совершенно не вязалось с рассказом о подкатах, пасах и блокировках, но я решил, что он прекрасно справился. Все читали хорошо, словно на репетиции. Иногда голоса звучали неуверенно, иногда пациенты несли что-то бессвязное, но в общем и целом они выступили просто замечательно – даже лучше, чем многие авторы, имеющие склонность к публичным чтениям.
Кок прочел короткий и действительно очень сложный отрывок с многочисленными каламбурами и анаграммами, который напоминал то ли аллитерационную поэзию, то ли сюрреалистическую глоссолалию. Получилось отлично. Его выступление даже вызвало пару смешков. Затем Черити прочла отрывок об убийстве в монастыре на сексуальной почве. В каком-то смысле это был тест. Я уговорил ее пропустить самые кровавые куски, да и само сочинение мало чем отличалось от того модного направления, которое в наши дни выдают за серьезную литературу, но в те времена подобная тема запросто могла шокировать приличную аудиторию. Но Черити тоже справилась. Она была хороша. Возможно, кое-кто из слушателей и был шокирован, возможно, кое-кто подумал о неуместности такого отрывка, но, когда Черити села на место, стало очевидно, что аудитория на нашей стороне. Половина программы осталась позади, и я позволил себе расслабиться.
Я знал, что само выступление – только часть дела. Не меньше меня волновал и вопрос, как поведут себя пациенты вне сцены, после того как покончат со своим отрывком. Не сочтет ли Черити этот момент самым подходящим, чтобы продемонстрировать свое богоданное тело во всей красе; не решит ли Карла побаловать себя неистовым приступом идиотизма; не втемяшится ли в голову Андерсу, что кто-то из слушателей не так посмотрел на него? Но они сдержались. Они не отступили от сценария. Вечер явно удался.
Чарльз Мэннинг выбрал скучноватый рассказ о бомбардировке Лондона, но меня это устраивало. С этим я был готов смириться. А Карла, как сама и просила, зачитала "интересные факты" – о подводных лодках, об изготовлении гобеленов, о дикой природе Кении. Эта фактология тоже навевала скуку, и я опасался, что Карла, дабы оживить шоу, примется вопить или корчиться на полу, но нет – она читала с каким-то удивительным очарованием, словно ведущая хорошей детской телепередачи, в которой не заигрывают со своими зрителями. Потом опять пошли секс и насилие – Макс лишь чуточку заплетающимся языком прочел кошмарный отрывок о белых рабах, и я вновь понадеялся, что никто из публики не оскорбится.
Конец был уже виден – точнее, слышен. Байрон читал последний рассказ – я разрешил ему прочесть исповедь человека, утверждавшего, что он сбросил бомбу на Нагасаки. Отрывок этот казался мне удачным завершением программы, к тому же вряд ли кто-нибудь подумает, будто признание – подлинное. Выступление закончилось, и слушатели искренне и горячо захлопали. Получилось! У меня слезы навернулись на глаза. Я бегом вернулся в кабинет, чтобы застать триумфальное возращение пациентов.
Они были взволнованы не меньше моего.
– Зашибись мы им вмочили! – крикнул Андерс, когда больные ворвались в кабинет.
Я вдруг обнаружил, что меня обнимают и целуют, мне пожимают руку; а из лекционного зала доносился приглушенный голос Линсейда – он снова расхваливал себя.
Опять раздались аплодисменты, в дверь просунула голову Алисия и сказала, что пациентов вызывают "на поклон". Дважды их просить не пришлось, но тут случилось непредвиденное: Чарльз Мэннинг, Андерс и Морин схватили меня и потащили с собой. Я упирался, вырывался, пытался отстоять свою природную, пусть и несколько чрезмерную, скромность, но к ним присоединились остальные. Всей толпой они навалились на меня, скрутили и внесли в зал, словно свой талисман.
Меня усадили лицом к слушателям. Я опустил голову, но было слишком поздно. Реймонд уже говорил:
– Человек, которому мы обязаны всем, наш пилот по турбулентным небесам… Грегори Коллинз!
Снова грянули аплодисменты, и я понял, что это конец. Долее скрываться было нельзя. Я поднял лицо – навстречу обращенным на меня взглядам. Громче всех аплодировал доктор Джон Бентли. Лицо его исказилось от проказливого, озорного ликования.
Я не знал, что будет дальше. Что сделает Бентли? Как он меня уничтожит? Я чувствовал себя тряпичной куклой. Какое-то время не происходило ничего особенно драматичного. Меня увлекла толпа: из лекционного зала все двинулись в столовую, где Кок устроил обязательный в таких случаях фуршет. Идея заключалась в том, чтобы пациенты и гости могли неформально пообщаться, прежде чем Линсейд объявит вечер законченным и гости погрузятся в свой автобус. Катастрофа мне грозила еще во время выступлений, но тогда я не знал, чего ждать. Теперь же, когда Бентли меня увидел, я более-менее понимал, какого рода ужас мне уготован. Я считал, что это вопрос времени.
В полном соответствии с тезисом, что человек не может предвидеть, как он отреагирует на стресс, я обнаружил, что топчусь у столика и запихиваю в себя безликие и безвкусные сандвичи. Приговоренный к смерти наложил себе целую тарелку еды, в основном белого хлеба, намазанного неизвестно чем. Неожиданно я заметил рядом Черити и Андерса. Они внимательно смотрели на меня.
– Голод на нервной почве? – спросила Черити.
Я прекрасно понимал, что произношу крайне нехарактерные для себя слова:
– Черити, что бы ни случилось, как бы все ни повернулось, поверьте – я сделал все, что мог.
Выслушав эту дешевую сентиментальность, Андерс фыркнул. Взгляд Черити, как я и ожидал, сделался озадаченным. Они не понимали, о чем я, но в больших глазах Черити медленно нарастало беспокойство.
– У вас неприятности, Грег? – спросила она. – Хотите, мы будем за вас молиться?
Ответить я не успел, потому что кто-то схватил меня за руку. Я обернулся и увидел доктора Бентли: стоя в дверях запасного выхода, он настойчиво тянул меня из столовой во внешний мир. Я не стал сопротивляться. Какой смысл? Мы молчали, пока не подошли к высохшему фонтану. Я присел на холодный, шершавый камень, Бентли расположился чуть в стороне. Сидя там, под сенью бетонной русалки, мы, наверное, являли собой странную пару.
– Ну и ну, Майкл, – сказал он наконец.
– Действительно, ну и ну, – ответил я.
Бентли рассмеялся. Эта скотина находила ситуацию смешной.
– Вы задали мне непростую задачку.
– Разве?
Интересно, о какой задачке он говорит?
– Вы можете сказать что-нибудь в свое оправдание? – спросил Бентли.
Я покачал головой.
– Ваша сдержанность обезоруживает. Я-то думал, вы начнете уверять, что пусть вы и ненастоящий Грегори Коллинз, но честно потрудились над творческими способностями этих… психов.
Он был прав. Может, я и сказал бы что-нибудь в этом духе, но теперь, когда он сам произнес это, мои заверения прозвучали бы не слишком убедительно. Да и определение "психи" мне не понравилось.
– Полагаю, – продолжал Бентли, – неизбежный ваш вывод был бы таков: поскольку пациенты, без всякого сомнения, вами восхищаются, а вы явно принесли им добро – в каком-то смысле этого слова, – значит, ваше разоблачение помешало бы их дальнейшему выздоровлению.
– Это аргумент, – согласился я.
– И все-таки я считаю, что мы не имеем права держать пациентов за детей и простаков. Если они стали жертвами обмана, то, безусловно, имеют право об этом знать.
– Да, – ответил я. – Безусловно.
– Но как тогда быть с доктором Линсейдом, доктором Кроу и клиникой? Их репутация серьезно пострадает, если ваш обман раскроется.
– Да, – снова согласился я.
– Возможно, кто-то сочтет мое поведение местью, если я упрочу свою репутацию за их счет.
Прежде мне и в голову не приходило, что здешние события могут сказаться на репутации Бентли, но после его слов до меня дошло, что слава человека, разоблачившего литературную и психиатрическую мистификацию, станет еще одним пером в его шляпе – даже если это перо само прилетело в его руки.
– Вы также можете заметить, что найдутся люди, которые обвинят меня в том, что я действую из самых низменных побуждений, что я мщу за тот вечер, когда вы сожгли мою книгу. Полагаю, вы добавите, что я не обрадуюсь, если мои вечера сожженных книг станут достоянием гласности.
– Может, и добавлю, – ответил я, зная, что не стану делать ничего подобного.
– Кроме того, я полагаю, кто-то даже возьмется утверждать, что поскольку вы учились в нашем колледже и были моим студентом, то скандал, спровоцированный вашим разоблачением, окажется даже большим злом, чем то, что вы уже причинили, и чрезвычайно негативно отразится как на колледже, так и на мне лично. Кто-то даже скажет, что позаботиться о репутации выпускника нашего колледжа – мой долг.
– Такая мысль не приходила мне в голову.
Я знал, что кембриджские преподаватели пестуют своих выпускников, но на себе я ничего подобного никогда не чувствовал.
– Однако если впоследствии правда все же всплывет, то я окажусь соучастником обмана, и меня тогда ждет куда более серьезный скандал, даже бесчестье.
– Понимаю, – ответил я, но почему-то вся эта изощренная логика и вытекающие из нее выводы не казались мне необходимыми и уместными. Казалось мне совсем другое: на самом деле Бентли вовсе не размышляет, как ему поступить. Он просто красуется, подвергая меня медленной и утонченной пытке, а, вдоволь натешившись, сделает то, что должен сделать.
– Кое-кто наверняка скажет, – продолжал Бентли, – что разоблачение обманщика, литературного или какого-либо иного, является абсолютным добром и именно к нему должен стремиться подлинно образованный человек. Нам, ученым, полагается любить истину. Но для тех из нас, кто изучает литературу, истина редко предстает в шаблонном виде. Искусство само может стать истиной, и тогда истина предстает в виде последовательности иллюзий, мистификаций, мошенничества. Быть может, все настоящие художники – шарлатаны. Хотя я не думаю, что вы считаете себя художником, правда, Майкл?
– Не считаю, – согласился я.
– Так о чем, в сущности, я толкую?
Хотел бы я это знать. А еще я хотел, чтобы Бентли прекратил издеваться. Он вел себя так, что человек начинал мысленно молиться, чтобы все это побыстрее закончилось. Очень предусмотрительно, очень профессионально. И очень избито.
– По-видимому, я толкую о том, что хотя налицо поистине убедительные аргументы в пользу вашего разоблачения и хотя я нахожу слегка поверхностными аргументы против вашего разоблачения, тем не менее я вынужден признаться в огромной симпатии к вам. И меня она весьма удивляет.
Меня тоже.
– Почему? – вопросил он. – Почему я склонен вам помочь? Быть может, все дело в том, что мне просто приятно ваше лицо?
Я мог привести причины и похуже, но вслух ничего не сказал.
– Еще одна причина, вероятно, заключается в том, что мне нравятся шутки. И должен признать, ваша шутка совсем недурна.
Ну да, то же самое он говорил об "Эмпайрстейт-билдинге" Уорхола, но тогда, похоже, речь шла совсем о другом.
– Наверное, в сущности, я толкую о том, что в настоящий момент пребываю в смятении. Я совершенно не знаю, как мне поступить.
– Не знаете?
– Не знаю. Но как только я приму решение, то не сомневаюсь, вы узнаете о нем одним из первых. А пока что я могу сказать? Продолжайте творить добро.
Бентли встал, повернулся ко мне спиной и зашагал к главному корпусу клиники. Я не шелохнулся. Непосредственная опасность, похоже, миновала – пока миновала, хотя угроза разоблачения никуда не делась, и я не сомневался, что наказание последует, пусть и не такое ужасное.