Невезучий Альфонс (сборник рассказов) - Конецкий Виктор Викторович 2 стр.


Мы сказали начальнику офицерского патруля, что сейчас выйдем, и без особой торопливости допили и доели все на столе до последней капли и косточки. Мы понимали, что никто не подаст нам шашлык по-карски в ближайшие пять суток. Потом снялись с якорей. Предстояло маленькое, сугубо каботажное плавание от "Восточного" ресторана до гарнизонной гауптвахты – там рукой подать.

Я хорошо знаю это старинное здание. Там когда-то сидел генералиссимус князь Италийский граф Суворов Рымникский, потом Тенгинского пехотного полка поручик Михаил Юрьевич Лермонтов, потом в тысяча девятьсот пятидесятом году я, когда умудрился выронить на ходу из поезда свою винтовку…

Последний раз мы с Альфонсом встретились в Архангельске. Была ранняя северная осень. Я ожидал рейсового катера на пристани Краснофлотского рейда. Вместе со мной встречала рейсовый одна веселенькая старушка. Старушка курила папиросы "Байкал" и с удовольствием рассказывала:

– Тонут, тонут, все тонут… Лето жаркое было, купались и тонули. Соседушка наш на прошлой неделе утонул. Всего пятнадцать минут под водой и пробыл, а не откачали. А позавчера сыночек Маруськи Шестопаловой, семь годочков всего, в воду полез, испугался и… так и не нашли до сей поры. Речкой его, верно, в море уволокло. Иль, мобыть, землечерпалка там близко работала, так его ковшиком в баржу-грязнуху и перевалило… А третьего дня в Соломбале…

– Бабуся, остановись, – попросил я.

До катера оставалось еще минут пять, и я опасался, что одним утопленником за это время станет больше, что я тихонечко спихну эту веселенькую старушку с пристани.

– Не нравится? Бога бояться надо! – злобно сказала старушка. И на этом умолкла.

Когда катер швартовался, я увидел на нем знакомую унылую фигуру. Это был Альфонс.

Я всегда смеялся над ним, но я всегда любил его. И он всегда знал, что я люблю его. Люди точно знают и чувствуют того, кто любит их. И Альфонс тоже, конечно, знал. Но сейчас он не заметил меня, спускаясь с катера по трапу. Он сразу подошел к веселой старушке и сказал ей:

– Мармелад дольками я не нашел, я вам, мамаша, обыкновенный мармелад купил.

– Так я и знала! – с торжеством сказала старуха.

– Альфонс! – позвал я.

Он обернулся, мы обнялись и поцеловались. Он здорово постарел за эти годы. Я тоже не помолодел.

И мы куда-то пошли с ним от пристани.

– Ты где? – конечно, спросил он.

– На перегоне, – сказал я. – На Салехард самоходку веду.

– У Наянова? У перегонщиков?

– Да. А ты где?

– Здесь, в портфлоте на буксире плаваю. Меня, как сокращение вооруженных сил началось, так первого и турнули.

– Слушай, – сказал я. – Ведь у тебя отец генерал большой. Неужели ты…

– Батька уже маршал, – сказал Альфонс. – Только он с мамой разошелся, и я с ним после того совершенно прервал отношения. Я, знаешь, Рыжий, женился недавно. Старушка эта – моя теща, жены моей мама.

– А кто жена-то? – спросил я.

– Вдова она была, – объяснил Альфонс. – Она, правда, постарше меня, и детишек у нее трое, но очень добрая женщина. Ее муж в море потонул, на гидрографическом судне он плавал… А помнишь, как мы тогда на "губу" попали? Из-за медицинского майора?

– Еще бы! – сказал я. – Только не из-за майора, а генерал-майора. И теща с вами живет?

– Ну, а кто же за ней смотреть будет? – удивился Альфонс. – Конечно, иногда трудно, но…

И я подумал о том, что Альфонс умудрился взойти на Голгофу.

Дай все-таки господь, чтобы такие неудачники жили на этой планете всегда, иначе вдовам с детишками придется совсем туго.

Кошмарная история с моим бюстом

"Быть знаменитым некрасиво".

Б. Пастернак.

Часто удивляет дешевизна в нашей стране некоторых бытовых вещей, о цене которых узнаешь неожиданным образом или, если хотите, путем. Имею в виду чашки, тарелки, графины, наволочки или матрацы. Узнаю я их цену в ресторанах или гостиницах, когда чего кокнешь или прожжешь. И каждый раз удивляюсь – дешевка! А ведь годами прозябаешь дома с разбитой чашкой или с графином, у которого давно горлышко треснуло, а пробка потерялась. И в голову не придет сходить в посудную лавку и тряхнуть мошной на три или там даже пять рублей, ибо тебе не трешка мерещится, а минимум сотняга убытков.

Недавно в дорогом ресторане перевернул целиком стол на очередного своего режиссера-зкранизатора. И обошлось все удовольствие в жалкий четвертак…

Но вернемся к моему бюсту.

Вылепил бюст столичный скульптор-монументалист Геннадий Дмитриевич Залпов абсолютно спонтанно, то есть неожиданно и для себя, и для меня.

Затрудняюсь сказать что-либо определенное о степени гениальности Залпова, так как в пластических искусствах, как и в музыке, ни бельмеса ни понимаю.

Но одно его творение – Николай Васильевич Гоголь в натуральную величину, стилизованный под Бальзака Родена, – вещь, безусловно, замечательная. Во всяком случае, мне она крепко запомнилась.

На окраине Москвы у Геннадия Дмитриевича есть полуподвальная мастерская, при ней жилая комнатушка с дырявым диваном и шикарным холодильником.

Мастерская битком набита человекообразными муляжами, африканскими масками, скелетами, черепами и отвергнутыми заказчиками скульптурами.

Разглядывать изнанку монументалистики при дневном свете и с приятелями даже интересно, но тут пришлось после изрядной танцульки остаться ночевать у Генки в жилой комнате-каморке в полнейшем одиночестве.

Проснулся где-то около двух ночи – незнакомая обстановка, пустые бутылки из-под лимонада, голова трещит, возле головы тарелка, набитая окурками.

Зима была, холодрыга.

Покряхтел я, поворочался, но – дисциплина! Преодолел нежелание вылезать из-под одеяла, забрал тарелку с окурками и отправился искать место общего пользования. Знал только, что оно с другой стороны огромной мастерской расположено. Шарил, шарил свободной рукой возле притолоки двери мастерской – выключателей не обнаружил. Тьма впереди – глаз выколи. Но и упрямства у меня достаточно: ежели, например, морковку натираю, то обязательно до тех пор, пока из пальцев кровь не брызнет. Короче говоря, воткнулся несколько раз во всякую монументалистику, рассыпал половину окурков, опрокинул пару скелетов, но в туалет все-таки добрался.

Тут надо еще заметить, что в нормальных, домашних условиях я никогда не вытряхиваю пепельницы в унитаз. Корень здесь в том, что окурки очень долго не тонут, сопротивляются судьбе со спартанским упорством, сражаются с унитазным водопадом насмерть: вертятся там, крутятся, вроде уже потонут, ан – нет! – опять всплывут. И я за такое жизнелюбие и упорство окурки уважаю. Они, на мой взгляд, как и римские гладиаторы, заслуживают пальца, поднятого вверх. Но и сам я не могу уступить окуркам последнего слова. И вот минут пять провел в туалете, дергая и дергая машинку, пока последний гладиатор не утоп.

В паузах, когда я ожидал очередного наполнения опорожненного бачка, в голову лезли мысли о бренности бытия, вечности мироздания и о том, что рано или поздно придется высказать Геннадию Дмитриевичу свое мнение о его произведениях. Ведь уходить из мастерской художника во сто крат затруднительнее, например, нежели из лаборатории ученого. У гения науки можешь достойно молчать от начала до конца, ибо и он, и все окружающие знают, что ты ничего ни в чем не понимаешь, а с художниками просто беда. Тут даже так получается, что чем хуже художник, тем тебе легче нагородить ему при уходе всякой чуши, – и он будет доволен, а с художественным гением полнейшая безысходность, когда топчешься уже в его передней и – ни единого слова не выдавить: нет слов – и баста!

Но если уж совсем честным быть, то размышлял я про все эти материи и топил пять минут несчастные окурки еще и потому, что было жутковато возвращаться через темную мастерскую-покойницкую. Все-таки скульптура довольно мертвое изобретение. И нервишки пошаливают. Однако и торчать до утра в туалете резона не было.

И когда, значит, последний окурок утоп, я развернулся на сто восемьдесят и лег на обратный курс. И лавировал сперва довольно удачно – пространственная память-то у меня штурманская. Как вдруг сквозь пыльные окна сверкнула луна, и передо мной возник из небытия и тьмы небольшого роста человек – длиннейший птичий нос, волосы, ниспадающие прямыми прядями на изможденные щеки: луна высветила Гоголя, мраморного, безо всякого пьедестала. И мертвые, черные провалы зрачков уперли в меня больной, черный взгляд.

Я чуть в обморок не свалился. Н-нда…

Шутил в своих писаниях при жизни Николай Васильевич много, но и какой-то одинокой запредельной жути в классике достаточно.

К тому же я с детства запомнил, что более всего он боялся быть похороненным живым, в летаргическом сне. И в завещании даже написал, чтобы не хоронили, пока "не укажутся явные признаки разложения тела". И еще, кажется, в завещании попросил не водружать на могилу тяжелого надгробия, дабы оно не давило на него тяжестью Каменного Гостя. Говорят, при вскрытии потом могилы обнаружили его в гробу перевернутым.

Не буду утверждать, что сказанное полностью соответствует действительности, – не в том дело. А в том, что в моем-то мозгу это существует с отрочества так, будто я сам гроб Николая Васильевича вскрывал: воображение – черт бы его побрал! – у меня тоже хорошее.

А тут не в воображении, а въяве увидел скорбную нахохлившуюся фигуру и лицо, которое потусторонне светилось, – черный полированный мрамор в лунных лучах – ни житель света, черт бы Залпова побрал, ни призрак мертвый…

Бежал я от Гоголя – в трусах и майке – точно как Евгений от Медного Всадника, обхвативши голову руками и подвывая на ходу.

В комнатенке засунул ножку стула в ручку двери – крючка не было; полистал разные легкомысленные журнальчики, покурил, но заснуть так больше и не удалось.

Лежал и раздумывал о мистических совпадениях. Ходят слухи, что вдове Булгакова Елене Сергеевне по бедности пришлось отыскивать на задах какого-то кладбища, на свалке среди старых, бесхозных памятников более или менее подходящую к ее вкусу и бюджету, бывшую, естественно, уже в употреблении, замшелую плиту. Понравилась ей одна такая глубоко вдавившаяся в землю плита. А когда плиту перевернули, то обнаружили надпись "Н.В. ГОГОЛЬ". И этот самый камень лежит теперь на Булгакове – вот она, эстафета русской литературы.

Возможно, все это тоже мое воображение, но действую я тут по принципу какого-то великого человека, вроде бы так заявившего: "Коли черта нет, его следует выдумать".

Утром пришел Залпов, вгляделся в мою физиономию и говорит:

– Ну у тебя и выражение на личике! Прямо как у Понтия Пилата!

Я почему-то шепотом ему говорю:

– Сволочь! Ваятель чудотворный! Надо людей предупреждать, что здесь у тебя покойницкая, а не человеческое жилье! Ужо тебе!..

Ну, потом рассказал все, как было.

Он расцвел утренней розой, когда убедился в том, что я действительно ночью насмерть перепугался. Понять его можно. Что для творца может быть прекрасней, нежели потрясение, произведенное его творением на другого художника? И Генка – в компенсацию за бессонную ночь и все пережитые кошмары с ходу возвел меня на подиум (так на древнеримском языке возвышение для натурщиков называется), усадил на трухлявую вертящуюся табуретку и принялся лепить.

Пока он самозабвенно работал, я несколько раз задремывал и чуть было с подиума не свалился.

Часика через два Генка уже закончил.

Голова бюста показалась мне значительно больше моей натуральной, а глина, из которой он все это дело сляпал, грязноватой. Эти свои замечания я высказал вслух, но робко.

Честно признаться, мне бюст понравился своей тяжестью, массивностью, монументальностью – размеры и объем произведения пластического искусства играют не последнюю роль, в чем легко можно убедиться на любом углу наших городов.

На робкие замечания Генка ответил, что голова у меня действительно опухшая, но на другое я и не должен был рассчитывать. А про глину монументалист сказал, что она первоклассная.

Затем он закрыл мое изображение мокрой тряпкой и добавил, что сеанс окончен.

Мы попрощались, и я убыл восвояси.

Спустя этак годик случайно узнаю, что красуюсь в столичном Манеже на выставке "Голубые дороги Родины" бюстом уже из настоящей бронзы.

Примчался в Москву на самолете, узнал, что на самом деле отлит в цветном металле и опять спонтанно: не набиралось для огромной выставки, которая должна была прославить морское могущество нашей страны, нужного количества экспонатов. Вот меня и отлили – повезло Геннадию Дмитриевичу Залпову.

Собрал я штук пять московских красоток – знакомых и вовсе не знакомых – и повез их на выставку, чтобы оглушительно похвастаться свидетельством своего вечного теперь бессмертия. Ну-с, купил билеты и повел московских красоток, одна из которых почему-то оказалась негритянкой, в космические пространства манежных анфилад.

Искали мы мой бюст, искали – раза три выставку обошли – нет меня. Ни в натуре нет, ни, как говорится, в списках-проспектах. Я было решил, что меня просто-напросто разыграли. Но тут негритянка обнаружила произведение Геннадия Дмитриевича Залпова. Под моим пластическим изображением висела бирка:

"Портрет писателя-моряка В. Корнецкого.

1979. Бронза. 65 х 25 х 36".

Красотки принялись хохотать над опухшей бронзовой физиономией и перевранной фамилией. Я обозлился, исправил фамилию под портретом шариковой ручкой, смотрительница-служительница подняла шум и гам, меня повели в дирекцию Манежа, и там я битый час доказывал, что не верблюд.

За это время красотки смылись.

Мне ничего не оставалось, как опять пойти в зал и повертеться минут пятнадцать вокруг бюста в надежде, что кто-нибудь из редких посетителей обнаружит наше сходство, но такого не случилось. Тогда я позвонил Генке и сказал, что отлил он не меня, а какое-то чучело, да еще и под другой фамилией. На это Генка сказал, что я не Гоголь, чтобы быть на себя похожим, и сам виноват, что у меня дурацкая фамилия, которую вечно путают, и что я должен быть ему до гроба благодарен хотя бы за то, что угодил в компанию Петра Великого, Витуса Беринга и Ивана Папанина. Но даже такие соседи по выставочному залу меня не утешили, а усы Петра напомнили почему-то усы булгаковского кота из "Мастера и Маргариты".

К счастью, тут я обнаружил портрет капитана дальнего плавания Ивана Александровича Мана. Он первым водил "Обь" в Антарктиду, а во время войны проявил огромное количество какого-то уже запредельно-бесшабашного мужества, когда угодил в штрафбат и высаживался в Констанце. Так вот, фамилию Ивана Александровича тоже переврали, и значился он как МААН – два "а" в середине. И я утешился, плюнул на "мраморную слизь" и решил выкинуть историю из головы. Не тут-то было! Зимой "Голубые дороги Родины" привезли в родной Ленинград и развернули уже в нашем Манеже. На выставку занесло одного моего высокого морского начальника, Героя Социалистического Труда. И вот, когда он обнаружил бронзовый бюст рядового судоводителя, а такое вообще-то положено при жизни только настоящим дважды Героям, то начальник так обозлился на мою нескромность, что к чему-то придрался и сделал мне дырку во вкладном талоне к диплому, а затем отправил меня вне очереди на Охту на курсы повышения квалификации комсостава флота.

Но и это не конец. Где-то еще через год звонит Гена и спрашивает, нет ли у меня знакомых в Прокуратуре СССР. Я отвечаю, что пока нет, но в будущем все возможно. Он орет, чтобы я прекратил шутки, потому что легендарный бюст, когда "Голубые дороги Родины" везли уже с Дальнего Востока в Клязьму, на родных сухопутных железных дорогах сперли. Из Хабаровска мое бронзовое многопудье уехало, а в Клязьму не приехало.

Я говорю, что это вполне естественно и еще раз иллюстрирует любовь ко мне всего нашего великого народа.

Генка обозвал меня идиотом и объяснил, что бронзу воруют даже с могильных надгробий: делать какие-то втулки для передних или задних подвесок "Жигулей".

Я ему сказал, что он сам дурак.

Генка слезливо сказал, что если это моя проделка, то он умоляет бюст вернуть, ибо им, скульпторам-монументалистам, положен на каждый год лимит бронзы – она острый дефицит. А он – Генка – сейчас лепит Семена Челюскина – у того как раз юбилей. И рассчитывал перелить мой бюст в этого землепроходца, но теперь все срывается.

Я говорю: какой может быть юбилей у Семена Челюскина, ежели никто не знает дат его рождения и смерти? Генка говорит, что это не мое дело, а что с него, с Залпова, высчитывают по рубль двенадцать копеек за каждый килограмм моего портрета, хотя он лично никакого отношения к вагонной краже не имел.

Я ему говорю, что если килограмм бронзы стоит рупь двенадцать, то это не дефицит. И украли мой бюст влюбленные читатели, а не автолюбители. Хотя, добавляю я то, с чего начинал эту грустную историю, то есть что меня удивляет дешевизна в нашей стране некоторых бытовых вещей, о цене которых узнаешь в ресторанах или гостиницах, когда кокнешь чашку, графин или тарелку. И что не так давно в Доме кино я перевернул стол на очередного своего режиссера-экранизатора, и обошлось все удовольствие в четвертак…

Генка меня не дослушал и бросил трубку. Бюст сгинул бесследно. Даже фото не осталось.

Не скрою, я несколько огорчен таким концом этой истории, ибо явственно вижу очистительный огонь, в котором плавится мое бронзовое бессмертие, превращаясь во втулки для передней или задней подвески "Жигулей". Ведь любой – самый средненький – человек огорчается невниманием к его заслугам, готовясь к предстоящему – неизбежному – и, увы, уже вечному забвению.

Наш кок Вася

После демобилизации из Военно-морских сил я работал в экспедиции по перегону рыболовных судов на Дальний Восток через арктические моря. И вот принимал однажды в должности капитана рыболовный сейнер на судостроительном заводе в Петрозаводске.

Был 1956 год. Неразбериха в экспедиции царила страшная. Дизельное топливо, например, которое переправляло нам рыболовное министерство, захватила себе Карело-Финская республика и отдала сельскому хозяйству: их тракторам пахать было не на чем; теплое обмундирование доставали чуть ли не в Одессе. Словом, то одно, то другое, то третье…

Голова кругом идет, и очень ругаться хочется. А тут еще кока у нас нет, и приходится водить команду несколько раз в день на берег, в столовую.

Этим всем и воспользовался старший помощник, чтобы уговорить меня взять в рейс коком того беспалого Ваську.

– Кок, сами знаете, сегодня вещь дефицитная, – сказал мне старпом. – Кока надо брать за жабру и тащить на пароход. А вы отказываетесь. Нельзя таким разборчивым быть, товарищ капитан. Всякий дефицит всегда за жабру хватать надо.

Старпом у меня был хороший. Молодой, правда, и не очень грамотный, но умение хватать вовремя развито в нем было чрезвычайно. Помню, когда мы уже пришли в Беломорск, чиф (так на морском жаргоне зовут старшего помощника) однажды ночью три автомобильных покрышки где-то стащил. Из таких покрышек самые хорошие кранцы получаются, а кранцев на судне у нас недоставало.

Заботливый был старпом. Тут ничего не скажешь. Ему за эту заботливость и "мешок завязали" накрепко. Да еще грубоват был, на глотку очень сильный. Матросы между собой звали старпома горлопаном.

Назад Дальше