Дитя эпохи - Житинский Александр Николаевич 2 стр.


В этом месте я окончательно почувствовал – какой я уже недостаточно молодой, скажем так. Мне слишком часто приходится разъяснять для молодежи отдельные слова. Ну, например, – "бараки".

Люди старшего поколения помнят эти бараки. Это были длинные одноэтажные здания с одним входом в каком-нибудь из концов. Вдоль барака тянулся тусклый узкий коридор, пропахший жареной на постном масле рыбой. Слева и справа были двери. За каждой дверью в комнатке жила семья. Три, пять, семь человек. Конец коридора скрывался в синеватом чаду.

В бараках жили рабочие, мелкие служащие, лица без определенных занятий, бывшие урки и тому подобные. От бараков веяло преступностью. Поселившаяся рядом интеллигенция боялась бараков, как огня.

Сферы деятельности людей из бараков и обитателей сталинских домов были совершенно различны. Линия соприкосновения между ними проходила в школе, где мы – дети военных, профессоров и писателей – учились вместе с детьми рабочих и лиц без определенных занятий.

Как и во взрослой жизни, мы занимали руководящие посты, а барачные дети были движущей силой. Я был звеньевым, а мой товарищ – сын журналиста-международника – председателем совета отряда. Другие звеньевые, староста и члены совета отряда тоже проводили свое детство в сталинских домах.

Мы воспитывали барачных и старались сделать из них людей. Мы вызывали их на заседания совета отряда, прорабатывали за двойки, хулиганство, курение и матерщину. После заседаний мы вместе с прорабатываемыми шли в заброшенный парк над грязной речкой Таракановкой, которую потом упрятали в подземную трубу, и с наслаждением курили и матерились. В пятом классе я курил какие-то вонючие папиросы и матерился, как извозчик. Значения произносимых слов я не понимал. Значение слова "извозчик" можно посмотреть у писателей девятнадцатого века.

Я испытывал страшный стыд за свое социальное происхождение.

Для меня не было более обидных слов, чем "маменькин сынок". Когда в школе спрашивали, кто у меня отец, я всегда отвечал – военный. Никакая сила не могла заставить меня произнести его звание. Раза два отец приходил в школу в форме. Я прятался под лестницей, в закутке, где нянечка хранила тряпки и небольшие картонные ящички мела.

Вот вам пожалуйста – нянечка!

Где они теперь, нянечки? Как их называют сейчас в школах? Уборщицы? Технические работницы? Может быть, их вообще уже нет?

А у нас были нянечки. Они знали нас по именам.

Стремясь доказать свою пролетарскую сущность, многие мальчики сталинских домов превзошли барачных. Мой одноклассник, сын писателя, загремел в колонию. Я был осторожен и хранил самодельную финку дома, за репродукцией картины Шишкина "Корабельная роща".

На школьных переменах, в просторных кафельных туалетах, устраивались стычки "до первой кровянки". Это были честные состязания. Два противника, желавшие выяснить отношения, дрались в тесном кругу, пока у одного из них не появлялась кровь под носом. Бой прекращался. Боец с целым носом объявлялся победителем.

Стычки никогда не возникали стихийно. Они тщательно готовились. Уже за три дня становилось известно, что в пятницу на большой перемене Яша Тайц стыкается с Хамсой из параллельного пятого "В" класса. Что они там не поделили – я забыл. Мы опасались только, что наш огромный, кучерявый и самый сильный в классе Яша Тайц, сын врача-профессора, может нечаянно убить барачного Хамсу и тоже загреметь в колонию.

Хамса был ниже Яши на голову. Он вряд ли мог достать кулаком до Яшиного носа и добиться "кровянки". Хамса был белобрыс, прилизан, тощ и вертляв. Голова его по форме напоминала огурец.

Стычка была серьезная и принципиальная – до звонка на урок. Перемена длилась пятнадцать минут. Это означало, что Яша Тайц и Хамса проведут пять боксерских раундов без перерыва.

Каково же было наше изумление и огорчение, когда Хамса побил Яшу Тайца! Юркий и ловкий Хамса увертывался от квадратных Яшиных кулаков, которые тяжело утюжили воздух над его головой. Сам Хамса не переставая молотил Яшу в живот. Улучив момент, Хамса подпрыгивал и концом своего белобрысого огурца бил Яшу по крупному носу. После второго удара у Яши пошла кровь. Хамса снова и снова бил по носу Яши своей прилизанной макушкой, отчего она покраснела. Яша, как раненый, истекающий кровью бык, безуспешно пытался зацепить хоть раз Хамсу. Прозвенел звонок, и противники бросились к кранам – отмывать кто нос, кто макушку. Яша явился в класс бледный, поверженный, поколебавший нашу уверенность в превосходстве силы над смекалкой.

Я боялся стычек и стыдился своей боязни.

Как вы уже заметили, я часто чего-то стыдился. Не знаю, как другие, но я испытывал это чувство постоянно. В моей памяти глубже всего отпечатались моменты, когда мне было стыдно. Стыдно за свою чувственность, ложь, страх, тайное честолюбие, стремление быть похожим на других, за родственников, за школу, за страну, в конце концов.

Самый страшный стыд – это стыд за страну. Он возник позже, в юности – я еще об этом расскажу. Стыд уравновешивался гордостью, когда были причины гордиться. Гордость и стыд, как мне кажется, соединенные вместе, составляют любовь. Я хочу сказать, что это патриотические чувства. Одна сплошная гордость еще не является любовью к родине. Здесь, как и везде, диалектика проявляется в единстве противоположностей.

Гордость за свое благородное происхождение и стыд за него.

Гордость за великие идеи свободы, равенства и братства – и стыд перед их реальным воплощением.

Но я отвлекся. Страшно было, когда мы всем классом били одного. На нашем языке это называлось – "обламывать". У нас был предмет для обломов – мальчик по фамилии Горюшкин. Его участь блестяще подтверждала фамилию. Горюшкин сидел со мною за одной партой, и я подтягивал его по русскому языку. Надо сказать, что Горюшкина били не зря. В школе почти никогда не бьют зря. Он был фискал, во всем его облике было что-то подленькое, нагловатое и трусливое. Когда созревала мысль в очередной раз побить Горюшкина, мы караулили его после уроков во дворе школы. Горюшкин безошибочно чувствовал созревание этой мысли и не выходил из школы до темноты. Он маялся там в коридоре, несчастный Горюшкин, и тосковал, а мы терпеливо сидели во дворе на своих портфелях и смотрели на окна школы. Наконец в темноте выходил Горюшкин, слабо надеясь, что товарищи простили его и разошлись. Но товарищи бросались на Горюшкина и били его пыльными портфелями по голове. Я старался быть в задних рядах и лишь имитировал участие. Мне было жалко Горюшкина. И стыдно было невыносимо, потому что я не находил в себе сил противостоять толпе. Горюшкин никогда на меня не жаловался, хотя и видел меня среди нападавших. Некое благородство присутствовало в Горюшкине. Он не напоминал мне о моем участии в битье, когда мы занимались с ним русским языком. Вероятно, Горюшкин понимал, что вел бы себя так же, если бы мы поменялись ролями.

Где ты теперь, Горюшкин?

Прости меня.

Все это – и курение, и матерщина, и самодельные финские ножи, и стычки, и обломы – происходило в школьное средневековье, с третьего по шестой класс, и прошло, как корь, к седьмому классу.

Как раз в это время воссоединили мужские и женские школы. Это было первой ощутимой мною переменой после смерти Сталина. Воссоединение стало выдающимся событием в моей жизни.

Первая любовь

Я оказался в бывшей женской школе. Так получилось, потому что она была ближе.

В женской школе были свои традиции. Там на переменках не "стыкались", как у нас. Все ходили по коридору парами, отдыхая от умственной работы. У меня было впечатление, что я попал в музей. В класс входили учительницы с буклями и, медленно ужасаясь, взирали на представителей мужского пола. Для них это воссоединение было как снег на голову.

Мы быстро приспособились и стали расшатывать устои. Между прочим, девочки охотно помогали нам их расшатывать. Вот тут и случилась первая любовь. Она была из параллельного класса.

Любовь из параллельного класса – это немного неудобно. Во-первых, видишься редко, на переменах. Во-вторых, необходимо как-то познакомиться. Нужны посредники. И посредники нашлись.

Меня привели в кружок бальных танцев, где занималась также и она. Ее звали Ира. Кружок бальных танцев существовал для привития нам чего-то возвышенного, розового и душистого, как туалетное мыло. Кроме галантности, распространяемой между нами, нас учили танцевать менуэты, па-де-патинеры, мазурки, полонезы и прочую дребедень, будто мы собирались служить при дворе Людовика Четырнадцатого или играть в опере "Иван Сусанин". Насколько мне известно, судьба у всех сложилась иначе.

И вот меня стали учить правильно подходить к даме, протягивать ей руку с легким поклоном головы, на что она отвечала элегантным книксеном, и вести ее на танец. В танце полагалось тянуть носочки и смотреть на даму с великосветской полуулыбкой.

Два раза в неделю я танцевал с Ирой менуэты. Постепенно мы стали встречаться помимо менуэтов. Мы гуляли компанией, потому что гулять вдвоем было слишком откровенно. Я старался понравиться. Она, кажется, тоже.

Запрещенными танцами в то время были фокстрот и танго. Господи, как мне хотелось научиться их танцевать! Во время танго допускалось обнять даму за талию. Это казалось мне верхом счастья.

Ира пригласила меня на день рождения. Я долго мучился, что бы ей подарить, и подарил брошку в виде рыбки и книгу "Дон Кихот" писателя Сервантеса. На книге я что-то написал. Она была идейным приложением к брошке.

Не так давно я держал эту книгу в руках. Передо мной сидела взрослая Ира, моя первая любовь. Я смотрел на свою дарственную надпись и удивлялся этой безжалостной штуковине, которая называется время.

А танго я все-таки научился танцевать. Только позже.

Отец

Мой отец был военным летчиком.

Я всегда гордился тем, что он летчик и стыдился его высоких званий. Мне казалось, да и сейчас кажется, что одного слова вполне достаточно, чтобы определить человека. Летчик. Физик. Врач. Писатель. Учитель...

Это существительные, отражающие, как им и положено, существо дела. Всякие же звания – суть прилагательные, или эпитеты, указывающие на качество предмета. Хороший летчик – это полковник. Плохой – лейтенант. Хороший физик – академик, физик так себе – младший научный сотрудник.

Если бы это всегда было так!

Мой отец по отзывам сослуживцев был отличным летчиком еще в звании лейтенанта. Когда он стал полковником, то прекратил летать по возрасту, ибо наступила эра реактивной авиации.

Знаете ли вы, что такое запах аэродрома?

На аэродромах росла редкая желтая трава. Земля была в крупных масляных пятнах. Взлетные полосы были грунтовыми, а иногда набирались из фигурных железных полос с отверстиями, из которых торчала все так же колючая трава.

Бортмеханик брался за узкую лопасть винта и поворачивал его на полтора-два оборота. Летчик кричал из кабины: "От винта!" – и бортмеханик отбегал назад, забирался по железной лесенке в самолет, а затем втягивал лесенку за собой и захлопывал дверцу.

Пропеллер начинал вращаться. За самолетом возникало желтое облако пыли, в котором струилась аэродромная трава. Гром раскатывался вокруг. Самолет выруливал на полосу. Он ехал, мягко покачиваясь на дутиках и на ходу шевеля элеронами, как бы разминая мышцы перед полетом. Потом он взлетал, втыкаясь в небо с упрямым ревом.

В детстве я летал с отцом на многих марках военных бомбардировщиков и транспортных самолетов. До сих пор названия "бостон", "Ту-4", "Ли-2", "каталина" – волнуют мой слух. "Каталиной" назывался огромный гидросамолет, который взлетал и садился на воду. Его пропеллеры были вынесены высоко над плоскостями, чтобы не задевать воды. От этого "каталина" казался удивленным самолетом, у которого глаза вылезли на лоб.

Я стал физиком и знаю принцип реактивного движения. Но я не люблю реактивных самолетов и стараюсь на них не летать. В душе я не понимаю, как может лететь самолет с дырками вместо пропеллеров. Действительность не убеждает меня. Меня убеждает детство, от которого осталось в ладони ощущение острой и теплой лопасти пропеллера.

Отец стал летчиком в те годы, когда зарождалась советская авиация. Он учился на летчика в Севастополе и летал на фанерных самолетах, которые вывозились из ангара лошадьми. На боку каждой лошади был написан номер, соответствующий номеру самолета. Самолеты часто разбивались. У отца в альбоме я видел групповую фотографию курсантов. Около трети группы были помечены крестиками. Эти курсанты погибли еще до войны.

Отец тоже чуть не погиб до войны, но по другой причине. В тридцать седьмом году его арестовали и объявили врагом народа. Два года он сидел в тюрьме. Отец оказался врагом многомиллионного народа. Потом Ежова сменили на Берию, в связи с чем отца выпустили и восстановили в звании и должности. Те два года знакомые обходили маму стороной, и ей было никак не устроиться на работу.

Если бы отца не выпустили, я мог бы не родится вообще, хотя мне в это не верится. Мне кажется, что все, кто должен родиться, непременно рождаются. Более того, если они рождаются, чтобы выполнить какое-нибудь дело – они его выполняют несмотря ни на что.

Отец не любил вспоминать тридцать седьмой год. Об этом периоде я узнал, когда мне было шестнадцать лет, то есть после Двадцатого съезда.

Дальше его судьба складывалась более или менее удачно. Он воевал, имел много наград, дослужился до высоких званий и командовал разными авиационными соединениями. Потом он вышел в отставку и вскоре умер от инфаркта.

Ни я, ни брат не пошли по стопам отца.

И опять раздвоение души. Детство и юность прошли у меня в обстановке военных городков, среди людей в форме, приказов и воинской субординации. Я любил летчиков. Даже сейчас, встречая человека в военной форме, я гляжу на его погоны и радуюсь, замечая голубую окантовку. Мне кажется, что летчики вылеплены из особого теста. Их спокойный и добродушный фатализм восхищал меня. Обстановка в авиации в смысле воинской дисциплины и чинопочитания всегда считалась и в действительности была более демократичной, чем в других родах войск. Может быть, исключая флот.

И все же я с детства невзлюбил армию как систему. Я еще ничего не понимал в жизни, а лишь ощущал огромный и точный в мелочах организм армии, остающийся бестолковым по самой своей сути.

Вероятно, я чего-то не усвоил, но сознание того, что миллионы людей на земном шаре заняты тем, что учатся убивать друг друга все более эффективно, – не умещается в моей голове. Если таковы исторические законы развития, то я отказываюсь принимать глупость таких исторических законов.

На этом можно поставить точку в главе об отце.

Мой отец был хорошим летчиком и мудрым человеком. Он понимал больше, чем я. Он отдал армии всю жизнь, и не его вина, что сын стал пацифистом.

Новое местожительство

Мы уехали из Москвы.

Мы ехали долго, через всю страну, и оказались во Владивостоке. Дальше ехать было некуда. Там наша семья стала жить. Местожительство заслуживает описания.

Это был специальный дом для воинских начальников. Он стоял на склоне берега Амурского залива, а вернее, бухты Золотой рог. На центральную улицу выходил лишь верхний третий этаж. Остальные этажи смотрели окнами во двор, куда с улицы вели железная дверь и каменная лестница. Двор был окружен железным зеленым забором.

За этим забором прошла моя юность.

Во дворе дома всегда стоял матрос-часовой с карабином. В полуподвальном помещении жила караульная команда во главе с мичманом. Матросы, которые нас караулили, дружили с детьми воинских начальников, играли с ними в футбол и другие игры. Служба не слишком их обременяла. Во дворе жила также сторожевая овчарка.

Слева от подъезда, выходившего во двор, стояли гаражи, заполненные черными машинами марки "ЗИМ", а справа росли деревья, и были площадки для игр и забав детей. В доме насчитывалось около десятка детей разных возрастов.

Дети не стеснялись своего происхождения. Они запросто обращались с часовыми. Мичман заискивал перед детьми, опасаясь, что они могут пожаловаться отцам. Мои детские переживания значительно усилились в доме за железным забором. Новые школьные товарищи определенно опасались заходить ко мне. Правда, были среди них и такие, которым нравилась избранность, и они, вероятно, гордились знакомством с высокопоставленными детьми. Но они не нравились мне.

Только через год или два я привык к часовым, и меня перестало удручать наше житье.

Любимым развлечением мальчишек двора было следующее. Вечерами мы прокрадывались за гаражи к забору. Нашим главарем был десятиклассник Витька, сын адмирала. В этом месте забор был деревянным, с узкими щелями между досок. Он отгораживал двор от матросского клуба, где по субботам и воскресеньям были танцы. Прильнув к щелям, мы наблюдали за темными аллеями и кустами, примыкавшими к забору. На аллеях стояли скамейки. В кустах и на скамейках мы видели матросов в белых бескозырках. Матросы обнимали подруг. Когда какой-нибудь матрос, осмелев от темноты и дыхания подруги, предпринимал решительные действия, Витька, а за ним и мы, начинали свистеть и улюлюкать. Подруга вскакивала со скамейки, поспешно оправляя юбку, а злой матрос с ругательствами подбегал к забору, желая вступить с нами в непосредственный контакт. Мы не убегали, потому что забор был высоким, генералы и адмиралы были еще выше забора и часовой с карабином охранял наши игры.

Покрутившись у забора и высказав все, что он о нас думает, матрос бросался искать убежавшую подругу.

Наши действия казались нам остроумными.

Эти забавы увлекали меня в восьмом классе. Уже в девятом я ушел с адмиральского двора в народ.

Красный охотник

Но сначала о радиолюбительстве.

В первое лето на Дальнем Востоке мы жили на казенной даче. Я еще не определился в школу и занимался на даче техническими поделками. Я выпиливал лобзиком фигурные палочки из фанеры. Работа требовала терпения, но не удовлетворяла результатами. Что-то было в этом несерьезное.

Рядом с дачным поселком стояла авиационная часть. Она входила в подчинение отцу. Я побывал там и зашел в мастерские. Обилие инструментов, приборов и деталей поразило меня. Мне страшно захотелось заниматься радиолюбительством. В те годы оно было популярно.

Я обложился журналами "Радио" и брошюрами типа "Как самому сделать радиоприемник". Между прочим, радиоприемник у меня был. Но оказалось, что радиоприемник, сделанный своими руками, отличается от купленного в магазине так же, как собственный глаз от вставного.

Теорию я усвоил сносно, но практика давалась сложнее. Нужно было научиться паять, гнуть железо, сверлить, наматывать катушки, дроссели и трансформаторы, клеить каркасы, производить монтаж – и еще многому другому.

Отец попросил старшину из мастерских приходить к нам на дачу и обучать меня практическому радиолюбительству.

Тогда я не подумал, что просьба начальника – это приказ. Мне показалось естественным, что по вечерам к нам на дачу стал приходить усатый старшина-сверхсрочник, который знал все о радио.

Впрочем, он сам, кажется, был доволен таким оборотом дела. Отец в скором времени помог ему с жильем. У старшины была семья.

Я до сих пор не знаю, как относиться к взаимным услугам. Казалось бы, это естественнейшая вещь. Люди, по-доброму относящиеся друг к другу, делают то, что в их силах. В силах старшины было обучить сына начальника техническим навыкам. В силах начальника было дать старшине жилплощадь.

Назад Дальше