Завтрак у Тиффани - Трумэн Капоте 6 стр.


Она сняла темные очки и прищурилась. Глаза ее были словно расколотые призмы; голубые, серые, зеленые искры – как в осколках хрусталя.

– Это он тебе сказал, – прошептала она дрожащим голосом. – Прошу тебя! Где он?

Она выбежала мимо меня на лестницу.

– Фред! – закричала она вниз. – Фред, дорогой! Где ты?

Я слышал, как шагает вверх по лестнице Док Голайтли. Голова его показалась над перилами, и Холли отпрянула – не от испуга, а как будто от разочарования. А он уже стоял перед ней, виноватый и застенчивый.

– Ах ты Господи, Луламей, – начал он и замолк, потому что Холли смотрела на него пустым взглядом, словно не узнавая. – Ой, золотко, – сказал он, – да тебя здесь, видно, не кормят. Худая стала. Как раньше. Вся как есть отощала.

Холли притронулась к обросшему щетиной подбородку, словно не веря, что видит его наяву.

– Здравствуй, Док, – сказала она мягко и поцеловала его в щеку. – Здравствуй, Док, – повторила она радостно, когда он поднял ее в воздух, чуть не раздавив в своих объятиях.

– Ах ты Боже мой! – И он засмеялся с облегчением. – Луламей! Слава тебе Господи.

Ни он, ни она не обратили на меня внимания, когда я протиснулся мимо них и пошел к себе в комнату. Казалось, они не заметили и мадам Сапфии Спанеллы, когда та высунулась из своей двери и заорала: "Тише, вы! Позорище! Нашла место развратничать".

– Развелась с ним? Конечно, я с ним не разводилась. Мне-то было всего четырнадцать. Брак не мог считаться законным. – Холли пощелкала по пустому бокалу. – Мистер Белл, дорогой, еще два мартини.

Джо Белл – мы сидели у него в баре – принял заказ неохотно.

– Раненько вы взялись наливаться, – заметил он, посасывая таблетку.

На черных часах позади стойки не было еще и двенадцати, а мы уже выпили по три коктейля.

– Сегодня воскресенье, мистер Белл. По воскресеньям часы отстают. А к тому же я еще не ложилась, – сказала она ему, а мне призналась: – Вернее, не спала. – Она покраснела и виновато отвернулась. Впервые на моей памяти ей захотелось оправдаться: – Понимаешь, пришлось. Док ведь вправду меня любит. И я его люблю. Тебе он, может, старым показался, серым. Но ты не знаешь, какой он добрый, как он умеет утешить и птиц, и детишек, и всякую слабую тварь. А кто тебя мог утешить – тому ты по гроб жизни обязан. Я всегда поминаю Дока в моих молитвах. Перестань, пожалуйста, ухмы­ляться, – потребовала она, гася окурок. – Я ведь правда молюсь.

– Я не ухмыляюсь. Я улыбаюсь. Удивительный ты человек.

– Наверно, – сказала она, и лицо ее, осунувшееся, помятое под безжалостным утренним светом, вдруг прояснилось; она пригладила рас­трепанные волосы, и рыжие, соломенные, белые пряди снова вспыхнули, как на рекламе шампуня. – Наверно, вид у меня кошмарный. Да и чему тут удивляться? Весь остаток ночи мы прошатались у автобусной станции. Док до самой последней минуты думал, что я с ним уеду. Хотя я ему без конца твердила: "Док, мне уже не четырнадцать лет, и я не Луламей". Но самое ужасное (я поняла это, пока мы там стояли) – все это неправда. Я и сейчас ворую индюшачьи яйца и хожу вся исцарапанная. Только теперь я это называю "лезть на стенку".

Джо Белл с презрением поставил перед нами по коктейлю.

– Смотрите, мистер Белл, не вздумайте влюбиться в лесную тварь, – посоветовала ему Холли. – Вот в чем ошибка Дока. Он вечно таскал домой лесных зверей. Ястребов с перебитыми крыльями. А один раз даже взрослую рысь принес, со сломанной лапой. А диких зверей любить нельзя: чем больше их любишь, тем они сильней становятся. А когда наберутся сил – убегают в лес. Или взлетают на дерево. Потом на дерево повыше. Потом в небо. Вот чем все кончается, мистер Белл. Если позволишь себе полюбить дикую тварь, кончится тем, что только и будешь глядеть в небо.

– Она напилась, – сообщил мне Джо Белл.

– В меру, – призналась Холли. – Но Док-то знал, о чем я говорю. Я ему подробно все объяснила: такую вещь он может понять. Мы пожали друг другу руки, обнялись, и он пожелал мне счастья. – Она взглянула на часы. – Сейчас он, наверно, проезжает Голубые горы.

– О чем это она толкует? – спросил Джо Белл. Холли подняла бокал.

– Пожелаем и Доку счастья, – сказала она, чокнувшись со мной. – Счастья. И поверь мне, милый Док, – лучше глядеть в небо, чем жить там. До чего же пустое место, и такое пасмурное. Просто край, где гремит гром и все на свете пропадает.

"Еще одна свадьба Троулера". Этот заголовок я увидел в метро, где-то в Бруклине. Газету держал другой пассажир. Единственно, что мне удалось прочесть: "Резерфорд (Расти) Троулер, миллионер и бонвиван, часто обвинявшийся в пронацистских симпатиях, умыкнул вчера в Гриниче прелестную…" Не могу сказать, чтобы мне хотелось читать дальше. Значит, Холли вышла за него – так-так. Прямо хоть под поезд ложись. Но такое желание было у меня и до того, как я прочел заголовок. По многим причинам. Холли я толком не видел с пьяного воскресенья в баре Джо Белла. А за минувшие недели я сам начал лезть на стенку. Прежде всего меня выгнали с работы – заслуженно, за проступок хоть и забавный, но рассказывать о нем было бы слишком долго. Затем призывная комиссия стала проявлять ко мне нездоровый интерес. От опеки я избавился совсем недавно, когда уехал из своего городка, и поэтому мысль, что надо мной снова будут старшие, приводила меня в отчаяние. Неопределенность моего воинского положения и отсутствие профессии не позволяли мне рассчиты­вать на новую работу. В бруклинском же метро я был потому, что возвращался после обескураживающей беседы с издателем ныне покойной газеты "П. М.". Все это, и вдобавок летняя городская духота, довело меня до прострации. И желание оказаться под колесами было вполне искренним. Заголовок усилил его еще больше. Если Холли могла выйти за этого "нелепого зародыша", почему бы топчущим землю ордам несчастий не протопать и по мне? А может быть – и это вопрос вполне законный, – мое негодование объяснялось тем, что я сам был влюблен в Холли? Пожалуй. Ведь я и в самом деле был в нее влюблен. Влюблялся же я когда-то в пожилую негритянку, кухарку моей матери, или в почтальона, который позволял мне разносить с ним письма, или в целое семейство Маккендриков! Такого рода любовь тоже бывает ревнивой.

На своей станции я купил газету и выяснил, прочтя конец фразы, что невеста Расти – прелестная манекенщица родом из Арканзаса, мисс Маргарет Тетчер Фицхью Уайлдвуд. Мэг! Ноги у меня ослабли до того, что остаток пути мне пришлось проделать на такси.

Мадам Сапфия Спанелла встретила меня внизу, выпучив глаза и ломая руки.

– Бегите, – сказала она, – приведите полицию. Она кого-то убивает! Ее кто-то убивает!

И это было похоже на правду. В квартире Холли словно резвились тигры. Звенели стекла, трещала и падала мебель. Но среди грохота не слышалось голосов, и в этом было что-то неестественное.

– Бегите! – визжала мадам Спанелла, подталкивая меня. – В полицию! Убийство!

Я побежал, но только наверх, к Холли. Я постучался – мне не открыли, только шум стал тише. Прекратился совсем. Но все мольбы впустить меня остались без ответа. Пытаясь вышибить дверь, я лишь разбил себе плечо. Потом я услышал, как мадам Спанелла приказывает кому-то внизу сходить за полицией.

– Молчите, – сказали ей, – и убирайтесь вон. Это был Жозе Ибарра-Егар. Совсем непохожий на лощеного бразильского дипломата, потный и испуганный. Мне он тоже приказал убираться вон. И открыл дверь своим ключом.

– Сюда, доктор Голдман, – сказал он, кивнув своему спутнику. Никто меня не остановил, и я вошел за ними в совершенно разгромленную квартиру. Рождественская елка была наконец разобрана – в полном смысле слова, – ее бурые, высохшие ветви валялись среди разорванных книг, разбитых ламп и патефонных пластинок. Опустошен был даже холодильник, и его содержимое раскидано по всей комнате: со стен стекали сырые яйца, а среди этого разорения безымянный кот Холли спокойно лакал из лужицы молоко.

В спальне от запаха разлитых духов у меня запершило в горле. Я наступил на темные очки Холли – они валялись на полу с расколотыми стеклами и сломанной оправой. Может быть, поэтому Холли, непод­вижно лежавшая на кровати, бессмысленно смотрела на Жозе и совсем не замечала доктора. А он, щупая ей пульс, приговаривал: "Вы переутомились, девушка. Сильно переутомились. Вы хотите уснуть, правда? Уснуть".

Холли терла лоб, размазывая кровь с порезанного пальца.

– Уснуть… – сказала она и всхлипнула, как измученный ребенок.

– Он один мне позволял. Позволял прижиматься, когда ночью было холодно. Я нашла место в Мексике. С лошадьми. У самого моря.

– С лошадьми, у самого моря, – убаюкивал доктор, извлекая из черного саквояжа шприц.

Жозе отвернулся, не в силах глядеть на иглу.

– Она больна только огорчением? – спросил он, и эта неправиль­ная фраза прозвучала иронически. – Она просто огорчена?

– Совсем не болит, правда? – самодовольно спросил доктор, растирая ей руку ваткой.

Она пришла в себя и наконец-то заметила врача.

– Все болит. Где мои очки?

Но они были не нужны – глаза ее сами собой закрывались.

– Она просто огорчена? – настаивал Жозе.

– Будьте добры, – сухо попросил доктор, – оставьте меня с пациенткой.

Жозе удалился в гостиную и сорвал там свою злость на колоратуре, которая прокралась на цыпочках в комнату и подслушивала у двери.

– Не смейте меня трогать! Я позову полицию, – угрожала она, пока он выталкивал ее за дверь, ругаясь по-португальски.

Он подумал, не выставить ли заодно и меня, по крайней мере так я понял по выражению его лица. Но вместо этого он предложил мне выпить. В единственной уцелевшей бутылке, которую нам удалось найти, был сухой вермут.

– Я беспокоюсь, – произнес Жозе. – Я беспокоюсь, что это может вызвать скандал. То, что она все ломала. Вела себя как сумасшедшая. Я не могу быть замешан в публичном скандале. Это слишком деликатный вопрос – моя репутация, моя работа.

Он несколько ободрился, узнав, что я не вижу оснований для скандала: уничтожение собственного имущества – это частное дело каждого.

– Это лишь вопрос огорчения, – твердо заявил он. – Когда наступила печаль, прежде всего она бросает свой бокал. Бутылку. Книги. Лампу. Затем я пугаюсь. Я спешу за доктором.

– Но почему, – хотел я знать, – почему такая истерика из-за Расти? На ее месте я бы радовался.

– Расти?

Газета была еще у меня, и я показал ему заголовок.

– А, это… – Он улыбнулся довольно пренебрежительно. – Они оказали нам большое одолжение. Расти и Мэг. Мы очень смеялись. Они думали, что разбили наше сердце, а мы все время хотели, чтобы они убежали. Уверяю вас, мы смеялись, когда наступила печаль. – Он поискал глазами в хламе на полу и поднял комок желтой бумаги. – Вот, – сказал он.

Это была телеграмма из Тьюлипа, Техас: ПОЛУЧИЛИ ИЗВЕ­СТИЕ НАШ ФРЕД УБИТ В БОЮ ТОЧКА ТВОЙ МУЖ И ДЕТИ РАЗДЕЛЯЮТ СКОРБЬ ОБЩЕЙ УТРАТЫ ТОЧКА ЖДИ ПИСЬМА ЛЮБЯЩИЙ ДОК

С тех пор Холли не говорила о брате; только один раз. Звать меня Фредом она перестала. Июнь, июль, все жаркие месяцы она провела в спячке, словно не замечая, что зима давно уже кончилась, весна прошла и наступило лето. Волосы ее потемнели. Она пополнела, стала небрежнее одеваться и, случалось, выбегала за покупками в дождевике, надетом на голое тело. Жозе переехал к ней, и на почтовом ящике вместо имени Мэг Уайлдвуд появилось его имя. Но Холли подолгу бывала одна, потому что три дня в неделю он проводил в Вашингтоне. В его отсутствие она никого не принимала, редко выходила из дому и лишь по четвергам ездила в Синг-Синг.

Но это отнюдь не означало, что она потеряла интерес к жизни. Наоборот, она выглядела более спокойной и даже счастливой, чем когда бы то ни было. В ней вдруг проснулся хозяйственный пыл, и она сделала несколько неожиданных покупок: приобрела на аукционе гобелен на охотничий сюжет (травля оленя), мрачную пару готических кресел, прежде украшавших поместье Уильяма Рэндольфа Херста, купила все издания "Современной библиотеки", целый ящик пластинок с класси­ческой музыкой и бессчетное число репродукций музея Метрополитен (а также фигурку китайской кошки, которую ее кот ненавидел и в конце концов разбил); обзавелась миксером, кастрюлей-скороваркой и собра­нием кулинарных книг. Целыми днями она хлопотала в своей кухонь­ке-душегубке.

– Жозе говорит, что я готовлю лучше, чем в "Колонии". Скажи, кто бы мог подумать, что я прирожденная кулинарка? Месяц назад я не умела поджарить яичницу.

В сущности, этому она так и не научилась. Простые блюда – бифштекс, салат – у нее никак не получались. Зато она кормила Жозе, а порой и меня, супами outre (вроде черепахового бульона с коньяком, подававшегося в кожуре авокадо), изысками в духе Нерона (жареный фазан, фаршированный хурмой и гранатами) и прочими сомнительными новинками (цыпленок и рис с шафраном под шоколадным соусом: "Классическое индийское блюдо, дорогой мой". Карточки на сахар и сливки стесняли ее воображение, когда дело доходило до сладкого, тем не менее она однажды состряпала нечто под названием "табако-тапиока" – лучше его не описывать.

Не буду описывать и ее попыток одолеть португальский – столь же тяжких для меня, как и для нее, потому что всякий раз, когда бы я к ней ни зашел, на патефоне крутилась пластинка с уроком португальского языка. Теперь редкая ее фраза не начиналась словами: "Когда мы поженимся…" или "Когда мы переедем в Рио…" Однако Жозе не заговаривал о женитьбе. Она этого не скрывала.

– Но в конце концов он ведь знает, что я в положении. Ну да, милый. Шесть месяцев уже. Не понимаю, чему ты удивляешься. Я, например, не удивляюсь. Ни un peu. Я в восторге. Я хочу, чтобы у меня было не меньше девяти. Несколько будет темненьких – в Жозе есть негритянская кровь, ты сам, наверно, догадался. И по-моему, это чудесно: что может быть лучше черномазого ребеночка с ясными зелеными глазками? Я бы хотела – не смейся, пожалуйста, – но для него, для Жозе, я бы хотела быть девушкой. Не то чтобы я путалась со всеми подряд, как тут болтают; я их, кретинов, не виню, сама болтала невесть что. Нет, правда, я на днях прикинула, у меня их было всего одиннадцать – если не считать того, что случилось со мной до тринадцати лет… да разве это можно считать? Одиннадцать. Какая же я шлюха? А посмотри на Мэг Уайлдвуд. Или на Хонни Такер, или на Роз Эллен Уорд. Собрать все их трепаки – ты бы оглох от топота. Я, конечно, ничего не имею против шлюх, кроме одного: язык кое у кого из них, может, и честный, но сердце – у всех нечестное. Я считаю, ты можешь переспать с человеком и позволить, чтобы он за тебя платил, но хотя бы старайся убедить себя, что ты его любишь. Я старалась. Даже с Бенни Шаклеттом. И другими такими же паразитами. Я вроде как внушала себе, что есть даже своя прелесть в том, что они крысы. Серьезно, не считая Дока, если тебе угодно его считать, Жозе – мой первый человеческий роман. Конечно, он тоже не верх совершенства. Может соврать по мелочам, его беспокоит, что подумают люди, и моется чуть не по пятьдесят раз в день, а мужчина должен чем-нибудь пахнуть. Он слишком чопорный, слишком осторожный, чтобы быть моим идеалом; он всегда поворачивается спиной, когда раздевается, слишком шумно ест, и я не люблю смотреть, как он бегает – смешно он как-то бегает. Если бы я могла свободно выбирать из всех, кто живет на земле, – щелкнуть пальцами и сказать: "Стань передо мной", – Жозе бы я не взяла. Неру – он, пожалуй, больше подходит. Или Уэндел Уилки. Согласна на Грету Гарбо – хоть сейчас. А почему бы и нет? Человеку должно быть позволено жениться на ком угодно. Вот ты бы пришел ко мне и сказал, что хочешь окрутиться с миноносцем, – я бы уважала твое чувство. Нет, серьезно. На любовь не должно быть запрета. Так я думаю. Особенно теперь, когда я начала понимать, что это такое. Потому что я люблю Жозе, я бы курить бросила, если бы он захотел. Он добрый, он умеет меня рассмешить, когда я начинаю лезть на стенку. Но теперь это со мной редко бывает, только иногда, да и то не так гнусно, чтобы приходилось глотать люминал или тащиться к Тиффани; я просто несу в чистку его костюм или, там, жарю грибы и чувствую себя прекрасно, просто великолепно. Вот и гороскопы свои я выкинула. Сколько этих паршивых звезд в планетарии – и каждая, наверно, мне в доллар обошлась. Это банально, но суть вот в чем: тебе тогда будет хорошо, когда ты сам будешь хорошим. Хорошим? Вернее сказать, честным. Не по уголовному кодексу честным – я могилу могу ограбить, медяки с глаз у мертвого снять, если деньги нужны, чтобы скрасить жизнь, – перед собой нужно быть честным. Можно кем угодно быть, только не трусом, не притворщиком, не лицемером, не шлюхой – лучше рак, чем нечестное сердце. И это не ханжество. Простая практичность. От рака можно умереть, а с этим вообще жить нельзя. А, на хрен все, дай-ка мне гитару, и я спою тебе одну fada на самом что ни есть португальском языке.

Эти последние недели в конце лета и начале осени слились у меня в памяти – потому, быть может, что мы стали понимать друг друга так глубоко, что могли обходиться почти без слов; в наших отношениях царил тот ласковый покои, который приходит на смену нервному желанию утвердить себя, напряженной болтовне, когда дружба скорей поверхностна, хотя кажется более горячей.

Часто, когда он уезжал из города (к нему я стал относиться враждебно и редко называл его по имени), мы проводили вместе целые вечера, порой не обменявшись и сотней слов; однажды мы дошли пешком до китайского квартала, отведали там китайского рагу, купили бумажных фонариков и, украв коробку ароматических палочек, удрали на Бруклинский мост; на мосту, глядя на корабли, уходящие к раскаленному, стиснутому каменными домами горизонту, она сказала:

– Через много лет, через много-много лет один из этих кораблей привезет меня назад – меня и девять моих бразильских ребятишек. Да, они должны это увидеть – эти огни, реку… Я люблю Нью-Йорк; хотя он и не мой, как должно быть твоим хоть что-нибудь: дерево, улица, город – в общем, то, что стало твоим, потому что здесь твой дом, твое место.

А я сказал: "Ну замолчи!" – чувствуя себя чужим, ненужным – как буксир в сухом доке рядом с праздничным лайнером, который, весело гудя, в облаке конфетти пускается в путь к далекой гавани.

Так незаметно прошли последние дни и стерлись у меня в памяти, осенние, подернутые дымкой, все одинаковые, как листья, – все, кроме одного, который не был похож ни на какой другой день в моей жизни.

Он пришелся на тридцатое сентября – день моего рождения, хотя на дальнейших событиях это не отразилось. Правда, я надеялся получить от родных поздравление в денежной форме и с нетерпением ждал утренней почты, для чего спустился вниз, чтобы подкараулить почталь­она. И если бы я не слонялся по вестибюлю, Холли не позвала бы меня кататься верхом и ей не представилось бы случая спасти мне жизнь.

– Пошли, – сказала она, застав меня в ожидании почтальона. – Возьмем лошадок и покатаемся по парку.

На ней была кожаная куртка, джинсы и теннисные туфли: она похлопала себя по животу, показывая, какой он плоский.

– Не думай, что я хочу избавиться от наследника. Но у меня там есть лошадка, моя милая старушка Мейбл Минерва, и я не могу уехать, не попрощавшись с ней.

– Не попрощавшись?

– В следующую субботу. Жозе купил билеты.

Я просто остолбенел и покорно дал вывести себя на улицу.

Назад Дальше