В итоге Вера Дмитриевна собралась уезжать во Францию.
Побродить по бульварам, поесть жареных каштанов.
Тихо умереть на руках близких, упокоиться на Сент-Женевьев, рядом с Феликсом Юсуповым и прочими, с кем прошла счастливая беззаботная юность.
Тогда и случилась неприятность, едва не обернувшаяся трагедией, – ее ограбили и чуть не убили.
Бандиты ворвались в квартиру, страшным ударом рассекли пожилой женщине голову.
И, будучи уверены, что хозяйка мертва, методично собрали и вынесли все самое ценное.
Каким-то чудом Вера Дмитриевна выжила.
Дальнейшее еще больше похоже на сказку. Не стоит, впрочем, забывать о том, что лучшие сказки, как правило, придумывают сами люди.
Словом, преступников поймали, сокровища вернули владелице. Но под гром оваций и поздравлений негромко намекнули относительно некоторых возможных и, несомненно, правильных шагов, которые Вера Дмитриевна могла бы совершить… Дабы избежать в дальнейшем…
Она не стала искушать судьбу – или сказочников? – дважды. Всенародно заявила, что считает несчастье знаком, посланным свыше, дабы удержать от скоропалительных решений.
Понимать эту мистическую сентенцию следовало таким образом, что знаменитая коллекция навсегда остается в России. И более того – дабы не вводить в соблазн ничьи алчные души, – завещается городу Санкт-Петербургу. Вся целиком – от черных юсуповских бриллиантов до скромной миниатюры неизвестного монограммиста.
А Париж?
Разумеется, Вера Дмитриевна слетала повидаться с сестрой и поесть каштанов.
Но отчего-то вернулась скоро.
И больше не ездила.
Теперь, окруженная почтительной свитой, Вера Дмитриевна громогласно звала Непомнящего, сопровождая восклицание властным жестом красивой, хрупкой руки.
Она, к слову, была из тех немногих, оставшихся в живых, кто работал со Всеволодом Серафимовичем. Игоря знала с пеленок и упорно звала Георгием – как в святцах.
Он подошел, целуя исполненную изящества, худую старческую руку, унизанную кольцами. Затылком ощутил слабое дыхание. В ответ она коснулась губами склоненной головы.
– Пойдем-ка прочь. Куда-нибудь подальше от прилипал. Ходят, коршуны, – думаешь, они меня так любят?
– Почему – нет?
– Чушь несусветная! Любят! Они глаза мои любят и нюх. Понял? Как у гончей хороших кровей. Я настоящую вещьвижу за версту, клейма не нужны, и атрибуции ваши можете засунуть в известное место. Я – вижу. Вот и таскаются следом. Да пес бы с ними! Что тебе теперь – совсем худо?
– Худо, Вера Дмитриевна.
– Денег сколько надо?
– Много.
– Понимаю, что не на мороженое. Не крути, Георгий, не просто так любопытствую, по старости.
– Три с половиной.
– Я так и прикидывала. Что собрал?
– Полтора – это с квартирой, плюс кое-что дома было. Малевича помните?
– Как не помнить. Ну?
– Ну, обещает один банкир кредит, под залог, конечно. Ищу.
– Банкир надежный?
– Десять лет работаем.
– Мог бы и без залога.
– Так сейчас не бывает, Вера Дмитриевна, дружба – дружбой, а денежки врозь.
– Не бывает… Ну так слушай меня! Эта богадельня закрывается послезавтра, и давай-ка, дружок, со мной в Питер. Подберем залог для твоего банкира…
– Вера Дмитриевна!..
– Все! Сказано – и конец. А теперь иди, мои прилипалы, вишь, истомились. Иди. И не опаздывай к поезду, Бога ради. Любите вы, молодежь, примчаться в последнюю минуту и прыгать на ходу – а я волнуюсь.
Игорь Всеволодович перевел дух.
Везение, манна небесная – ничего, по сути, не подходило.
Не те слова – замусоленные, выхолощенные от частого употребления.
Разумеется, он думал о ней, но держал, как вариант, про запас. На самый последний, черный день или даже час, когда не останется уже никакой надежды.
Старуха была с норовом, взаймы – общеизвестно – не давала никогда, никому, ни при каких обстоятельствах. Жалости, говорят, не ведала, да и сострадала нечасто – исключительно тем, кого знала сто лет.
Он еще не до конца вписался в окружающую действительность. Еще парил, окрыленный. И почти рассердился нежданной помехе – кто-то слабо, но настойчиво теребил рукав пиджака.
– Простите, вас зовут Игорь Всеволодович?
Лицо женщины показалось мимолетно знакомым. Именно мимолетно, не знакомым даже – виденнымгде-то случайно, мельком, возможно, в магазине.
Потом он вспомнил: несколько раз она попалась на глаза здесь же, в залах салона. Следила? Выискивала в толпе? Или случайно набредала в людском потоке?
Немолода, но еще не старуха. Некрасива и даже не привлекательна. Одета блекло, невыразительно и в целом непонятно во что. Серая унылая мышка.
Однако ж нечто неуловимо приметное было в лице, возможно, необычное, но – совершенно точно – неприятное.
Впрочем, в тот момент ни о чем подобном Игорь Всеволодович еще не думал – на незнакомку взглянул с раздражением. Была причина – Игорь Всеволодович не переносил прикосновений посторонних людей. Невинное похлопывание по плечу, палец, приставленный к груди, пуговица, оказавшаяся в чьих-то цепких пальцах, могли основательно вывести его из себя.
Она теребила его за рукав и не отняла руки после того, как он обернулся. Двумя пальцами Игорь Всеволодович взял тонкое запястье – сухое и очень холодное, – аккуратно отвел руку женщины в сторону.
Она наконец смутилась. Румянец, яркий, скорее, болезненный, полыхнул на бледном узком лице.
– Простите, это привычка. Так вы Непомнящий? – Она говорила глухо и отрывисто, будто все время превозмогала кашель.
Сухая, холодная кожа, лихорадочный румянец, кашель, готовый в любую минуту сорваться с бледных, тонких губ, странный надтреснутый голос…
Больна? Хорошо бы не психически.
На всякий случай он несколько смягчился.
– Непомнящий. Собственной персоной.
– Я ищу вас… Мне сказали, вы коллекционируете Крапивина…
– О нет. Боюсь, теперь я уже ничего не коллекционирую…
Игорь Всеволодович вдруг заговорил легко и слегка небрежно. Потому что понял наконец – она из тех, кто вынужден продавать последнее, потому так необычно и неприятно себя ведет. В то же время разозлился еще сильнее – потому что, не ведая того, женщина просыпала добрую щепотку соли на свежие раны. Вот же идиотизм какой! Приходится фальшивым, легкомысленным тоном объяснять каждой мымре, что не коллекционирует, дескать, больше…
Так думал Игорь Всеволодович, а говорил, как водится, что-то другое и вдруг… осекся на полуслове.
Осознал наконец услышанное.
И – не поверил ушам.
– Кого, простите, коллекционирую? – Вопрос прозвучал глупо, но это уже не имело значения.
– Мне сказали – Крапивина.
– А у вас что же – есть Крапивин?
– Да. Вы, должно быть, слышали о пропавшем портрете, "Душеньке"?
Игорь Всеволодович решил, что бредит.
Или странная женщина действительно была не в себе.
Следовало, наверное, прямо сказать ей об этом и пойти прочь.
Определенно следовало.
Однако ж он поступил иначе.
Москва, год 1937-й
Вот уж и полночь отлетела со Спасской башни.
Город спал или делал вид, что спит, чутко вслушиваясь в неровное дыхание ночи. Ждал, затаясь, шелеста шин по пустым мостовым, гулких шагов в спящем дворе, уверенной, чеканной поступи на лестнице.
Бред, конечно.
Спит себе город, уставший, натруженный, – спит спокойно и видит, наверное, сны.
В своем просторном кабинете на Лубянке Ян Лапиньш отошел от окна, хрустко потянулся сухим, жилистым телом, энергично покрутил головой.
Третья ночь без сна – вот и лезет в голову всякая чушь.
Однако ж как посмотреть.
На столе у товарища Лапиньша несколько листов машинописного текста – впрочем, какой там текст! – узкие столбцы, а в них четко пронумерованы в строгом алфавитном порядке имена, имена, имена.
Вернее, фамилии с инициалами.
Так принято.
Лапиньш взглянул в конец списка – последним значился номер шестьдесят четыре.
Стало быть, шестьдесят четыре семьи – ждут они того или нет – будут разбужены нынче ночью.
Шестьдесят четыре узника примет внутренняя лубянская тюрьма.
Шестьдесят четыре… Нет, допросить всех этой ночью вряд ли удастся – люди работают на пределе возможностей…
Ну, не сегодня – так завтра.
Главное – неотвратимость наказания. Неотвратимость и последовательность. Только так.
Шестьдесят четыре…
Эти наверняка ждут. Что ж, не стоит обманывать ожиданий…
Бланк сопроводительного письма рябил десятком росчерков – многие товарищи скрепили своей подписью решение, которое предстоит исполнить сегодня. Стало быть, верное решение, ошибка исключена. Осталась последняя подпись – его, Яна Лапиньша.
Еще раз пробежал глазами список – и нахмурился, зацепившись взглядом за чье-то имя. Поколебавшись, все же поднял массивную телефонную трубку.
Молодой человек в форме офицера госбезопасности возник на пороге через несколько секунд.
– Слушаю, товарищ комиссар государственной…
– Ладно. Сегодняшних – ты готовил?
– Так точно. С майором Коняевым.
– Коняева я отправил отоспаться. А ты относительно всех в курсе?
– Разумеется, товарищ комиссар государственной…
– Да оставь ты, заладил…
– В курсе, Ян Карлович. Кто именно вас интересует?
– Меня интересует именно комбриг Раковский.
– Есть такой.
– Вижу, что есть. Я спрашиваю, что на негоесть?
– Все.
В полумраке Лапиньшу показалось, в глазах подчиненного мелькнула усмешка. В общем, понятная – группе военачальников, привлекаемых теперь к ответственности, инкриминировались одни и те же преступления.
Лаконичное "все", таким образом, означало, что Раковский оказался замешан всюду.
Как, впрочем, большинство.
Все так.
Однако не повод для ухмылок – высшее руководство РККА, едва ли не в полном составе, – предатели!
Умные, опасные, коварно затаившиеся враги.
Теперь не до смеха.
– Извольте доложить по форме.
– Следствие располагает неопровержимыми доказательствами активного участия комбрига Раковского в организации и деятельности разветвленной военно-троцкистской организации, возглавляемой бывшим маршалом Тухачевским. Кстати, Ян Карлович, Раковский состоит с Тухачевским в близких дружеских отношениях. Служил под его началом в 1920-м, еще на Южном фронте. С той поры практически неразлучны. Академия РККА, Генштаб и, наконец, Поволжский округ.
– Их что же, на пару сослали?
– Относительно Раковского такого решения не было.
– Выходит, он самовольно покинул место службы и зайцем рванул за Тухачевским?
– Никак нет. Написал рапорт с просьбой перевести для дальнейшего прохождения службы…
– Ясно. А почему сейчас в Москве?
– Десятого мая прибыл, сопровождая маршала, то есть бывшего маршала… Ну и семья у него здесь. Не успел перевести.
– Значит, неопровержимые доказательства?
– Так точно. Получены признательные показания большого круга лиц, имевших непосредственные контакты…
– Что ж, жаль… Начинал хорошо – мальчишкой ушел в революцию. В гражданскую воевал достойно.
– Происхождение, Ян Карлович, что ни говори, все же дает себя знать. Сколько бы лет ни прошло.
– Да? И кто же Раковский по происхождению?
– Насколько я помню, из дворян. Но можно уточнить в деле…
– Не нужно. В отличие от вас я совершенно точно знаю, что дед Раковского был крепостным художником, родители – сельские учителя. Происхождение, таким образом, самое что ни на есть правильное – крестьянское. Однако вины его это ни в коей мере не умаляет.
– Виноват, Ян Карлович. Ориентировался по фамилии. Выходит – ошибся.
– Я, представьте себе, тоже. Однажды, в девятнадцатом году… Мы тогда добивали корниловцев на Орловщине. Фамилии – вообще штука сложная. И порой обманчивая. Не находите?
– Честно говоря, не задумывался.
– Напрасно. Наша профессия побуждает размышлять на самые разные темы. Ну вот… – Лапиньш поставил на листе размашистую подпись. – Ступайте. Работы сегодня много… Полагаю, до утра.
Утро наступило уже через несколько часов. Вернее, обозначилось, проступило густой синью, разбавляя антрацитовый сумрак небес. Еще горели фонари. И первые трамваи только собирались выползти из депо.
Он велел шоферу остановить подальше от арки, нырнув в которую сразу оказался в родном дворе.
Ночью шел дождь – мокрая сирень пахла легким, мимолетным счастьем.
В другое время он наверняка не удержался бы – наломал охапку влажных душистых веток. Аккуратно пристроил бы букет возле Нинкиной подушки.
И все равно, как ни старался бы, разбудил жену.
Она чуткая, Нинка, и тревожная, как маленький пугливый зверек, – просыпается сразу от малейшего шороха. Замирает, с ужасом вглядывается в темноту огромными глазищами. И моргает часто – шелестят чуть слышно ресницы.
Сегодня не до сирени.
Прав был Лапиньш, ночка выдалась напряженная – варфоломеевская, пошутил кто-то из ребят.
Воистину так.
А спроси его: у кого были этой ночью?
Что толком происходило в тех домах, куда входили аккуратно, без лишнего шума?
Да и кому, собственно, шуметь, если ясно как день: пришли – значит, заберут. Забрали – значит, за дело. Невинных не забирают.
Так вот, спроси его кто: кого, собственно, брали этой ночью? – не ответит.
Промелькнула ночь, и не осталось в памяти ничего, только саднит невыносимо одна-единственная мысль, большим ржавым гвоздем застрявшая в мозгу, а еще – страх.
Даже ужас.
С тем и шел теперь домой.
Куда ж тут сирень?
* * *
Жена – теплая, румяная со сна, тонкие волосы цвета спелой ржи путаются, падают на лицо, хоть и заплетает Нинка на ночь в косу. Да разве ж такая копна удержится в косе?
Едва набросила на сорочку старенький платок – выскочила на кухню, в глазах тревога.
– Ты что куришь, Коля, не ешь? Говори – что?
– Может, еще ничего – пока.
– Может? – Лицо у нее сразу помертвело, осунулось, словно и не было только что нежного, во всю щеку румянца. – Николай, говори толком. Это невозможно, в конце концов.
– Погоди ты! Нечего еще говорить толком. Может, и вообще нечего. Был у Лапиньша. Обычное дело – ночные списки подписывал. И что-то… А, зацепился он за одного комбрига, оказалось – воевали в гражданскую. Не в комбриге, короче, дело, но фамилия его – Раковский. Я докладываю по форме, к тому же, говорю, происхождение явно чуждое дало себя знать. А он: какое происхождение? И смотрит так, знаешь… Внимательно смотрит. Комбриг, между прочим, крестьянских кровей оказался. А Лапиньш вдруг закусил удила. Фамилии, говорит, штука сложная. Не замечали? Нет, говорю, не задумывался. А он: напрасно, наша профессия обязывает над такими вещами задумываться. Все. Бумаги подписал. Вроде и не говорили ни о чем.
– Все. Ты прав, Коленька, это все. Лапиньш! Такие люди просто такничего не говорят. Конечно же, он знает. Но давал тебе шанс… самому… Теперь все, конец! – Она тяжело упала головой на стол, зарыдала в голос. – Ой, Коленька, погубила я тебя! Пригрел, милый, змею на груди. Господи праведный, за что мне все это? За какие грехи? На свою беду ты, Коленька, меня спас… Зарубили бы вместе с мамочкой и сестрами – и лежала бы теперь там, в степи. А ты горя бы не знал.
– Хватит, Нин! Спас – значит, судьба такая. Что теперь голосить? И вины за собой не признаю – хоть перед Лапиньшем, хоть перед самим товарищем Сталиным. Спас! А кто не спас бы? Как вспомню… В чистом поле – поезд, вагоны – нараспашку, половина – горят. Банда свое взяла – и в степь. Выходит, опоздали мы – и вроде как виноватые. Вокруг люди порубанные – кто насмерть, кто жив. Стон, неразбериха. И – ты… Девчоночка… Сорочка тоненькая, вся в крови. Глаза открыла – смотришь. Как не спасти! Я ж не знал, что ты княжеского рода.
– А знал бы, так не спас? – Она затихла, пока он говорил, и теперь медленно подняла от стола распухшее от слез лицо.
– А ты не знаешь? Да и какая из тебя, к черту, княгиня, Нинка? Сколько годков ты этой княжеской жизнью жила?
– Ну, сколько… – Втягиваясь в беседу, она понемногу приходила в себя. Задумалась, наморщила лоб, прикидывая что-то в уме. – Я – седьмого года. Значит, в семнадцатом – ровно десять. Я, кстати, помню последний день рождения в Покровском. В июле. А в декабре крестьяне пришли нас жечь, и мамочка сама вынесла им ключи. И началась бесконечная кочевая жизнь, страх, безденежье – и постоянный, до полного отупения, поиск ночлега, еды, одежды… Мы все время куда-то переезжали. Знаешь, что-то такое страшное однажды просто должно было случиться. Не этот поезд – так следующий… – Она снова заплакала. Но иначе – тихо и как-то обреченно.
– Ладно, Нин. Может, обойдется еще. Первый раз, что ли, паникуем? Откуда Лапиньшу что знать? Документы у тебя в полном порядке.
– Только записано в них все с моих – а вернее, с твоих слов. И твоим же приятелем.
– Ну и что с того? Сказано ему было – настоящие сгорели, он и не сомневался ни минуты. А теперь спроси, так и не вспомнит: были настоящие бумаги или нет? Вообще не было или какие-то обгорелые имелись? Я-то ему – помнишь? – листок паленый в нос совал для убедительности.
– Помню. Он еще чихал и ругался. – Она улыбнулась. Слабо, сквозь слезы. Но уже проступили краски на лице, и рука привычно потянулась к волосам – собрать непослушные пряди.
И его отпустило.
Как-то сразу, вдруг.
И подумалось даже: "Опять эта чушь! Сколько ж можно?"
И вспомнилась мокрая сирень – нужно было все же наломать букет.
Хотя…
Он чуть не подпрыгнул на табуретке.
К черту сирень!
Есть подарок посерьезнее!
Настоящий, можно сказать, подарок.
Метнулся в прихожую, впотьмах нащупал пухлый портфель – в расстройстве швырнул небрежно прямо у двери.
– Нин, ты, смотрю, картинки собираешь?
– Репродукции, Коленька. А что?
– Ну-ка взгляни, вот. Такая пойдет?
– Господи, Коля, откуда это?
– Да все оттуда же, от комбрига Раковского, будь он неладен со своей крестьянской фамилией. В общем, забирали сегодня его и жену. Мальчонку в детский дом оформили. Квартиру, надо думать, займут не завтра, так послезавтра. С вещами, как водится. Так что мы с ребятами прибрали кой-какие безделушки. Руководствуясь принципом социальной справедливости, так сказать. Сама понимаешь, по мелочи – статуэтки там всякие, вазочки, лампу настольную, а мне картина эта на душу легла. Вроде ничего в ней такого нет – барышня в сарафане. Так? Без рамы опять же… А глаз радует.
– Это холст, Коля. Это может быть чья-то работа, я имею в виду – известного художника. Хотя, конечно, в таком виде понять сложно. Тебе ничего не будет за это?
– Глупости! Ценные вещи комбрига Раковского описаны, изъяты и сданы по описи куда следует. Хотя, честно говоря, больше они ему не понадобятся. Никогда.
– Знаешь, Коленька… у меня какое-то странное чувство, будто я уже видела этот портрет. Правда, давно.
– Может, в музее?