– Тогда постарайся, чтоб я этого не замечала. Думай о ней в Нью-Йорке. Думай на пляже. А когда ты со мной дома, – думай обо мне. И если хочешь спать со мной, то чтоб я чувствовала, что именно со мной. Лги мне. Соблазняй меня.
– Ты ведь моя жена. Мне нет нужды тебя соблазнять.
– Сделай меня своей женой. Обними. Обними меня.
Она прижалась к нему, но руки его висели как плети.
– Послушай, Руфь, – сказал Джерри. – Бедная Руфь. Я же с тобой. Я думал, ты будешь счастлива. Неужели ты не счастлива?
– Нет, я боюсь.
– Ты никогда ничего не боялась.
– Меня тошнит.
– В прямом смысле слова?
– Нет еще.
– Тогда как же?
– Позволь мне кое в чем тебе признаться. В ту субботу, когда ты отправился стричься, не сказав мне, и пропадал всю вторую половину дня, я то и дело смотрела в окно – отчетливо помню каждый листик на вязе – и около половины шестого подумала: "Он ушел. Он бросил меня". И почувствовала облегчение.
Он, наконец, прижал ее к себе, и в слиянии их тел было тепло, но Руфь не могла полностью отдаться ему, потому что в объятиях Джерри чувствовала что-то недоброе, как в силе земного притяжения: ему доставляло удовольствие то, что она пошатнулась, что разум отказывает ей.
Она сама перестала себя понимать: грань между ее восприятием и чувствами перестала быть четкой. Сентябрь уходил в небытие: явился рабочий, отрегулировал печь, и остывающими ночами она теперь сама включалась и выключалась. Когда Руфь лежала без сна, ей не давало покоя непривычное урчание: она не была уверена, реальный ли это звук, и если да, то откуда он – то ли печь гудит внизу, то ли самолет в небе, то ли трансформаторы на столбе за окном спальни. Где-то на просторах ее жизни работал мотор – но где? Джерри и Салли – она была уверена – так сильно ранили друг друга, что ни о какой возможности примирения не могло быть и речи, но Руфь чувствовала, что судьба ткет свое полотно и события складываются в рисунок, родившийся в темных закоулках ее мозга. Мир таков, какой он в общем-то есть; чего мы ждем, то и случается; а ждем мы того, чего жаждем. Как негатив порождает отпечаток, так и Руфь породила Салли. Откуда иначе то раздражение, с каким она относится к изъянам в красоте Салли – горькой складочке в уголке рта, слишком пышным бедрам? Руфи хотелось, чтобы Салли была более безупречной, – как ей хотелось, чтобы Джерри был более решительным. Руфь, воспитанную в иной вере, раздражало то, что Джерри так радуется своей раздвоенности, как доказательству глубокой пропасти между телом и душой, благодаря которой человек только и может избегнуть забвения. Все это слишком уж отдает религиозными бреднями, фантасмагорией. Дикий зверь его страсти чересчур легко подчинился велениям разума Руфи. Он застыл на три месяца, стоило ей взять и попросить, и совсем исчез с горизонта, лишь только она замахнулась, а у Чарли слезы блеснули в глазах. Слишком все получилось легко, слишком странно. Наверно, думала Руфь, надо бы поднапрячься и теперь, когда ночи стали равны дням, усилием воли разрядить напряжение лета. Она – пленница: пропасть между ее рассудком и миром, через которую был перекинут мостик из тысячи догадок, сомкнулась, и она оказалась плененной, как белый единорог на гобелене.
В последнюю пятницу месяца Коллинзы уговорили их поехать в Кэннонпорт на вечер греческих плясок. Старый Кэннонпорт, прижатый к морю, со своими скрипучими причалами и рыдающими чайками. Пляски были устроены в подвальном помещении местного зала Ветеранов войны, большого дощатого строения с квадратной башней, стоявшего на откосе среди четырехэтажных, крытых черепицей, жилых домов. Здесь, в нижней части улицы, соленая вода оставила на домах черные потеки. Матовые стекла в окнах зала молочно светились – за ними находился гулкий, как пещера, подвал: грохот музыки проникал наружу даже сквозь стены. Джерри, Руфь, Дэвид и Линда спустились по бетонным ступенькам бокового входа; какой-то тип, сверкавший столь безупречной лысиной, что просматривались швы на черепе, продал им малиновые билеты. Внутри было светло, жарко, шумно и людно; люди стояли, сидели, пили пиво, плясали, извиваясь длинной, крепко сбитой цепочкой, – лица блестели, нелепые, сумасшедшие. Были тут и Матиасы. Они приехали с Хорнунгами.
– Я говорила им про эти танцы, но не думала, что они поедут, – поспешила сообщить Руфи Линда, когда Ричард направился к ним, а следом и Салли.
Ричард казался пьяным и пришибленным; Руфь сразу увидела, что он завел или собирается завести роман с Джейнет Хорнунг. На Салли было оранжевое платье – цвет этот шел ей и одновременно придавал трагический вид. У Руфи заломило виски. Ричард взял ее за руку, и они присоединились к танцующим, разорвав цепь, – она потащила их за собой, вовлекла в движущуюся людскую массу.
Во время танца в поле зрения Руфи то и дело появлялось оранжевое платье Салли. Порою они оказывались друг против друга, следуя спиралям цепи; лицо Салли было опущено, она танцевала как бы вне связи с окружающими, словно вставленная в общий фриз, тогда как Руфь чувствовала себя накрепко припаянной к своим соседям, которые тянули ее, непокорную, неуклюжую. Чьи-то руки спаривались с ее руками. Пухлые пальцы Ричарда время от времени перебирали ее руку, чтобы она не выскользнула. Какой-то незнакомец, поросший густой шерстью, которая пучками торчала из рукавов его пиджака, подпрыгивая, дергаясь, схватил ее за запястье и сверкнул многозначительной улыбкой, обнажившей сломанные зубы. У одних руки были крепкие, как коржики, у других – пухлые, как тесто. Несколько мгновений Руфь плясала рядом с приземистой греческой матроной в черном – крючковатый нос, набухшие веки и рука, словно распластанная птичка, трепещущая невероятной, нечеловечески лихорадочной дрожью. Танец кончился, Руфь выпустила руку женщины и в изумлении уставилась на заурядное, усталое и тупое лицо. С таким же изумлением смотрела она и на Салли и думала, что та, наверное, часто встречалась с Джерри в этом платье и Джерри, наверное, часто снимал его, ложась с ней в постель. Бузуки и кларнет разразились новой мелодией – голова у Руфи заболела с удвоенной силой. Подошел Джерри и взял ее за руку. Он так мягко держал ее, что ее рука то и дело выскальзывала; она пыталась пальцами удержать его руку, ногами поймать нужный ритм. Притоп левой, левую за правую, шаг назад, вот так, ноги вместе, стоять на пятках один такт. Притоп. Оранжевое мелькнуло справа, а несколько мгновений спустя – слева. Рука Джерри соскользнула с ее руки, осклабившийся Ричард прошел мимо в танце, темп возрастал, Джерри снова взял ее руку. Музыка оборвалась. Вместо потолка над головой переплетались ядовито-зеленые трубы, и они вдруг стали опускаться на Руфь.
Джерри сказал ей:
– Давай пошевеливайся. Ты пляшешь так, будто у тебя в туфле камень.
– У меня голова болит.
– Слишком много думаешь. Я сейчас принесу тебе выпить.
Но от бурбона у Руфи только закружилась голова, и теперь, танцевала она или стояла, зал вращался вокруг нее, и яркая фигура Салли все мелькала, словно дразня бьющей через край энергией, врезалась в поле ее зрения то слева, то справа, как бы стачивая ее, делая все меньше и меньше, пока она не превратилась в комок, комок боли. Яркий свет вызывал у нее тошноту. Шеф оркестра вдруг встал с электрогитарой, гикнул, и начался твист. Грохот, казалось Руфи, плотной массой заполнил зал – оркестр непрерывно нагнетал его, словно стремился заполнить все пространство вплоть до самых дальних углов, вплоть до пыльных таинственных глубин между трубами и потолком. Джерри повел Салли к танцующим. Руфь не удивилась. Она заметила, как все взгляды сразу приковались к ним, пока они выходили на середину зала; эта пара бросалась в глаза: оба высокие, молодые, даже юные, слегка забавные и настоятельно требующие к себе внимания – так актеры требуют внимания публики. Они встали друг к другу лицом, на расстоянии, и, расслабив угловатое тело, начали танец – зрители окружили их кольцом и скрыли от глаз Руфи. Дэвид Коллинз подошел было к ней, взглянул на ее лицо и тут же отошел: она почувствовала, что он испугался. Она была точно заразная, смердящая, проклятая, и еще эта боль в лобных пазухах, совсем как родовая – вот-вот родишь чудовище, такое же, как сама. Когда твист, наконец, прекратился, она подошла к Джерри и сказала:
– Пожалуйста, отвези меня домой. Мне все это омерзительно.
На его возбужденном лице глаза округлились от удивления.
– Прошу тебя.
Джерри поверх ее головы посмотрел на Салли и спросил:
– Вы подвезете Коллинзов? Нам, видимо, придется уехать.
– Конечно. Мне очень жаль, Руфь, что ты плохо себя чувствуешь. – Голос Салли звучал изысканнейше, она безукоризненно изящно растягивала слова.
Руфь обернулась к ней.
– Ты мне солгала, – сказала она, стараясь отчетливо произносить слова, несмотря на тошноту и ужас.
Мускулы на лице Салли напряглись и глаза потемнели, так что глазницы стали глубокими-глубокими. Но она лишь повторила:
– Мне очень жаль, Руфь, – словно ничего и не слышала.
Ничего. Сон продолжался своей чередой, но только уже без нее. Джерри в ярости гнал в Гринвуд машину – они оба могли разбиться, а Руфь не смела и голос подать, чтобы он не повернул назад. Однако опасность спаяла их, и от этого каждому было легче: Джерри бросал вызов смерти, а у Руфи от скорости прошла голова. Она чувствовала, как боль слетает с нее комьями и искрами, точно снег, когда его смахиваешь зимой с крыши машины. Они не разговаривали – слышалось лишь астматически шумное дыхание Джерри. Домой они приехали в полночь; потом он еще отвозил миссис О. Руфь надела ночную рубашку, махровый халат и подкрепила силы стаканом молока. Он вошел, жестикулируя, через кухонную дверь. На мокрых туфлях налипла палая листва.
– Солнышко, – сказал он, беспомощно опустив руки, – я должен с тобой расстаться. Она такое чудо. Я не могу отказаться от нее.
– Не надо этих аффектированных жестов, и говори тише. Я ведь слышу тебя.
Он заговорил судорожными рывками, шагая взад и вперед по линолеуму:
– Сегодня вечером я это понял – очень четко. Осенило. Я ждал этого, и вот оно пришло. Я должен уйти к ней. Должен уйти к этому оранжевому платью – погрузиться в него и исчезнуть. И пусть это убьет меня, пусть это убьет тебя. Меня ничто не удержит – ни дети, ни деньги, ни наши родители, ни Ричард – ничто. Это всего лишь факты жизни, скверные факты. Упрямые факты. Нужна вера. А у меня не хватало веры – как ни странно, веры в тебя. Я не считал тебя личностью, существующей отдельно от меня. А ты – личность. Господи, Руфь, извини меня, извини. Все будет куда страшнее – я знаю, я даже представить себе не могу, как будет страшно. Но я убежден. Абсолютно убежден. А это такое облегчение, когда ты убежден. И я очень благодарен. Я тупица и трус, но я рад. Радуйся и ты тоже. Хорошо? А то я ведь просто сжирал тебя, доводил до смерти.
Пальцы у нее стали вдруг огромные, растеклись, как звук гонга, по холодному стеклу стакана.
– Хорошо, – сказала Руфь. – Я ведь обещала помочь тебе, если ты решишь. Как же мы это осуществим? Когда ты скажешь детям?
– Не заставляй меня пока говорить детям. Просто разреши сегодня не ночевать здесь. Не уговаривай меня. Наверное, ты могла бы меня уговорить, но не надо. Дай мне куда-нибудь уехать. К Коллинзам. В мотель.
– А что я скажу им утром? Детям?
– Скажи им правду. Скажи, что я куда-нибудь уехал. Скажи, что я вернусь домой днем и выкупаю их, и уложу. Вечером я не уйду из дома, пока они не заснут.
– Она, очевидно, будет с тобой.
– Нет. Решительно нет. Я не хочу, чтоб она знала. Не хочу, чтоб она знала, пока это не окончательно: она только разволнуется.
– Ты хочешь сказать, что это не окончательно? Он молчал, глядя широко раскрытыми глазами. Потом сказал:
– Я должен посмотреть, как ты и дети перенесете это.
– Мы перенесем все, что предстоит перенести. Ведь ты этого от нас хочешь?
– Только не надо ожесточаться. Ты же обещала помочь. Подумай о моем достоинстве и дай мне попробовать.
Руфь передернула плечами:
– Пробуй все, что хочешь. – Когда она поднесла молоко к губам, от него пахнуло кислятиной. Она увидела мелкие створоженные частички на поверхности и не смогла пить. – А что, если нас куда-нибудь пригласят – что мне говорить?
– Пока – соглашайся. Я поеду с тобой.
– Значит, просто не будешь со мною спать – разница только в этом?
– Разве это не главное? Во всяком случае, это – начало. И правильное. Что бы дальше ни произошло, это – правильно.
– О-о, какие любопытные вещи ты говоришь.
– Солнышко, синяя птица улетела. Мы слишком молоды, чтобы сидеть до конца жизни и ждать, не влетит ли она назад в окно. А она не влетит. Она никогда не возвращается.
Он снова принялся жестикулировать – неприятно-театрально, и Руфь обозлило самодовольство, промелькнувшее на его лице, когда он нашел этот образ никогда не возвращающейся синей птицы: экран его лица словно ожил. Она встала и подошла к раковине.
Джерри жалобно крикнул ей в спину:
– Только не начни пить!
Она вылила молоко в раковину, сполоснула стакан и, перевернув, поставила на сушилку. Затем проверила, не осталось ли крошек на хлебной доске, которые могли бы привлечь муравьев, и, обнаружив несколько крошек у тостера, смахнула их рукой в ладонь и выбросила в раковину вслед за вылитым молоком. Мокрой тряпкой она вытерла мазок джема возле тостера. Выключила свет над доской и сказала:
– Пить я не собираюсь. Я ложусь спать. Чтобы выйти на лестницу, ей надо было пройти мимо Джерри.
– Как твоя голова? – спросил он.
– Не дотрагивайся до меня, – сказала она. – Голова у меня болит меньше, но если ты дотронешься, я закричу или заплачу – не знаю, что из двух. Я ложусь: уже поздно. Ты будешь собирать вещи или что?
– Неужели нам больше нечего друг другу сказать? Мне кажется – есть.
– Позже наговоримся. Времени у нас предостаточно. Не надо меня подгонять.
Она почистила зубы в детской ванной – подальше от Джерри. Чистила она зубы щеткой Чарли, которая оказалась жесткой и колючей – видимо, он редко ее употреблял: надо будет сказать ему об этом. Прямо в халате она легла в постель. Отчаявшаяся, продрогшая, она сунула обе подушки себе под голову и, устроив нору из одеял, свернулась калачиком. Сомкнув веки, она погрузилась в багровую пустоту, прорезанную странными вспышками, и ощущение собственных волос на щеке и губах казалось ей касанием чужой руки. Она вслушивалась в отдаленное щелканье замков и скрежет, доносившийся из комнаты, где упаковывал вещи Джерри. Шаги его приблизились, дверь открылась, и проникший в спальню свет сделал багровую пустоту под ее веками прозрачной, кроваво-розовой – Джерри шарил в ящике у ее изголовья.
– Мне, пожалуй, надо взять ингалятор, – сказал он. Голос его звучал пронзительно, дыхание было неглубоким, натужным.
– Если все так правильно, – спросила она, – почему же у тебя начался приступ?
– Астма на меня нападает, – сказал он, – от перегрузок и сырости, а также в определенное время года. Это не имеет отношения ни к тебе, ни к Салли, ни к Богу, ни к тому, что правильно или не правильно. – Он нагнулся, отвел прядь волос и поцеловал ее в щеку. – Подождать мне, пока ты заснешь?
– Нет. Все будет в порядке. Ничего со мной не случится. Уезжай.
Невероятно, но он подчинился. Она вслушивалась в звуки его шагов – он обходил дом, заглядывал в комнаты детей, подводя итог их совместной жизни, решительно открывая и закрывая двери; потом неровные шаги его, затихая, послышались на лестнице – должно быть, он нес что-то тяжелое и припадал на одну ногу. Входная дверь поддалась и открылась. Что-то осторожно бухнуло на крыльце. Там он, видимо, заколебался: она ждала, что дверь сейчас снова откроется и впустит его, его шаги послышатся на лестнице – только теперь он будет подниматься, знакомо стуча каблуками. Но она неверно истолковала тишину. Он просто бесшумно сошел с крыльца. Дверца машины открылась и захлопнулась. Чиркнул стартер, мотор заревел у нее в голове – все пронзительнее по мере того, как убывал звук. Он уехал.
Постель казалась огромной. Руфь слегка распрямилась на белизне. Она ехала на лыжах, медленно скользя наискось по широкому, почти голому и обледенелому склону, старательно накренившись вперед, делая упор на нижнюю лыжу. Из-под снежного покрова показалась пролысина бурой травы, но Руфь легко перелетела через нее и воткнула палку в снег, чтобы развернуться. Она хорошо провела разворот – хотя и не на большой скорости – и плавно пошла вверх, возможно, потому что на пятках ее лыж не налипло пушистого снега.
Проснувшись в субботу утром, она обнаружила у себя в постели Джоффри. В своем бездумном эгоизме маленькое тельце заняло всю середину постели, оттеснив ее на край; при Джерри, поскольку он тяжелее, посередине оказывалась она. Личико Джоффри, расслабленное и спокойное, было словно вырезано из плотного светлого мрамора, в который свет проникает лишь на миллиметр. Серьезность этого лица, неподдельное совершенство очертаний – брови, веки, пухлые завитки ноздрей и ушей – испугали ее, словно ночью ей положили в кровать украденный шедевр. Она постаралась подавить панический страх.
В спальню вошла Джоанна, ворча и протирая глаза, и спросила, где папа. "Папа рано встал: у него срочная работа". Дети восприняли ее объяснение без тени сомнения и без особого интереса. Руфь встала, и краны в ванной показались ей неестественно блестящими, словно елочные украшения. На кухне она снова посмотрела на календарь и проверила свои подсчеты: задержка была уже на три дня. Накормив детей завтраком, она взяла пылесос и отправилась вниз. Около десяти позвонил Джерри.
– Хорошо спала?
– Неплохо. Джоффри залез ко мне в постель, а я даже не проснулась.
– Вот видишь! Я же говорил, что тебе понравится, когда вся постель будет в твоем распоряжении.
Но постель как раз не была в ее распоряжении – она ведь только что сказала ему об этом. Решив все же не спорить, она спросила:
– А как ты спал?
– Ужасно. В мотеле возле самой моей двери всю ночь включалась и выключалась машина, готовящая лед. Женщина-портье никак не могла поверить, что я – один. Я думал о предстоящей ночи – так вот: у родителей Неда Хорнунга есть коттедж в Джекобе-Пойнте, а они уже вернулись в город, так что, может быть, я смогу пожить там. Я ему позволю. – Он говорил быстро, все это волновало, забавляло его – еще бы, такое приключение. Она закрыла глаза. Наконец он вспомнил и спросил:
– А дети расстроились?
– Нет, они не восприняли это всерьез. Пока что.
– Дивно. Ей-богу, все до того нереально. Я заеду домой около четырех.
– Так поздно? А день такой чудесный – можно бы съездить погулять по пляжу.
– Руфь, прошу тебя, не надо. Мне бы тоже очень хотелось, но давай попробуем пожить так, словно мы расстались. Может быть, Чарли с Джоанной сходят на футбол в школу.
– Как-то нелепо начинать новую жизнь с конца недели. Может, вернешься домой на сегодня и на воскресенье и приступишь к новому распорядку в понедельник?
– Черт возьми, женщина, не могу я. Не могу. У меня не хватит духу снова уйти. Это было ужасно – спускаться по лестнице с чемоданом. А когда мы утрясем все с детьми? – И, не дожидаясь ответа, Джерри добавил:
– Ведь надо же мне что-то сказать и Хорнунгам, когда я буду просить насчет коттеджа.
Она молчала, потрясенная тем, как расширяются трещины в повседневной почве. И у Джерри такой радостный голос.