И воображение Габриэля тотчас обрело реальность: Орита вышла из кареты, войдя во двор, поднялась на веранду. Видящий глаз и слышащее ухо Габриэля наполнились трепетной радостью от ощущения творца, замыслы которого сбываются, удивления, как это все становится как бы творением его рук. Лишь в конце действие несколько сместилось от намеченного им пути, по сути, из-за небольшой технической неполадки в системе связи. Постучав в дверь и убедившись, что дома никого нет, Орита решила оставить Габриэлю записку, всунув ее в отверстие замка, но не нашлось у нее под рукой бумаги. Блокнот ее остался в сумочке, в карете. Она побежала к ней. По торопливости она как-то забыла о подвале, в котором обычно Габриэль уединялся от всего мира. Вначале он расстроился, что она просто уедет, не выполнив намеченного им плана. Но увидев ее снова, вкладывающей записку в замок, успокоился. Он чувствовал себя фокусником, извлекающим из цилиндра кролика, он видел в зеркале себя в образе "обнаженного" то ли бога, то ли идола, и нечто новое, любопытное, некий новый сценарий развернулся в его воображении, что он с трудом сдержал громкий смех, прикрыв рот рукой, чтобы это не услышали сидящие в карете. Подвал был у самых ее колес. Сценарий возник из недовольства, что Орита не следовала его гипнотическим повелениям, и не подошла к двери подвала, чтобы постучать пальчиком по его двери. До этого мига всю свою жизнь Габриэль ощущал недовольство оттого, что Бог управляет миром только наказаниями. Не успел Всесильный создать человека, как тут же обрушил на это еще слабосильное существо, эту глину в Его руках, весь свой гнев, ввел смерть как наказание, изгнал его из рая, и всё потому, что этот несчастный не выполнял Его волю, подобно механизму, лишенному чувств.
Теперь же, когда гнев пробудился в нем самом, Габриэль ощутил чувства, овладевшие Им. Вот же, Я, Бог, создал человека. До того он вообще не существовал, был нулем, ничем, земным прахом. Не было у Меня ничего в руках, кроме горсти праха. Я придал ей форму, вдохнул в нее душу живую, создал существо. Любил его как человека, надеялся, что он и вести себя будет, как человек. Так не то, что в нем нет и капли благодарности, он еще обманывает Меня за моей спиной, а Я по своей наивности верю ему. Стоило мне на миг закрыть глаза, как он уже мне изменил. Как будто нет у Меня права вздремнуть после каторжной работы по сотворению мира в шесть дней. И что Я такого просил у него, у этого избалованного существа, родившегося прямо в раю, не посадившего там ни одного дерева? Единственная просьба была дать Мне поспать после обеда, положить Мои праздничные одежды возле постели и разбудить, чтобы я успел на прием к пятичасовому чаю. Проснулся в испуге! Снилось, что я опутан веревками, и все Мною созданное, расползается, выскальзывает из моих рук, отбирается силой. Человек меня не разбудил, солнце вот-вот закатится, начнется прием в саду. Я вскакиваю, и бегу освежится в реке, орошающей сад, реке, разделяющейся на четыре – Фисон, обтекающую всю землю Хавила, ту, где золото, "и золото той земли хорошее; там бдолах и камень оникс" (Бытие, 2,11), Тихон, обтекающую землю Куш, Хидекель – которая "обтекает Ассирию" (Бытие, 2, 14) и Евфрат. А на Хидекеле стоит пальма, и висит на ней золотое полотенце, которым хочу вытереться. Оглядываюсь, пальма исчезла. Только низкие кусты, над которыми уже зажглись гирлянды цветных лампочек. Добираюсь до скамеечки, на которой человек, создание моих рук, творение моих пальцев, должен был оставить мне одежды. Скамеечка пуста. Был бы он рядом, использовал бы его вместо полотенца. Но вижу его там, где на столах уже выставлены всякие угощения, и он поглощает их с чудовищной жадностью, все эти вкусные изделия рук жены судьи, с лицемерным подобострастием и с не меньшей жадностью поглощая каждое ее слово. Он восседает справа от судьи, а я здесь, голый, с меня струится вода, я мерзну и вынужден прятаться за низкими кустами. Нет иного выхода, чем начать бегать вокруг кустов, чтобы согреться. Не успеваю сделать один круг, как раздается истерический женский крик. "Ой, – кричит жена судьи, – кто-то там… за кустами". И я быстро прячусь.
– Итак, дорогая, – начинает судья по привычке допрос свидетеля, – расскажи нам, пожалуйста, точно, что ты видела?
– Там, – она указывает в моем направлении, и я еще более сгибаюсь и вжимаюсь в кусты, – я его видела.
– Ты видела его стоящим у куста?
– Нет, он не стоял.
– Сидел?
– Нет.
– Лежал?
– Нет.
– Постарайся, дорогая, вспомнить, в каком положении ты его видела?
– Он бегал.
– Бегал. Так. Справа налево или слева направо?
– Справа…налево, – жестом показывает жена судьи, оттирая платком пот с лица от напряжения мысли.
– Справа от тебя?
– Что значит от меня? Не от куста же"
– Твоя правая сторона – левая сторона куста, – скрипит по-судейски педантичный голос допрашивающего ее мужа, – это весьма важно, ибо если мы это не уточним, в мире случится полнейший беспорядок между правым и левым. Так, теперь, дорогая, скажи, какого цвета была на нем рубаха?
– Да не было на нем рубахи.
– Ну, майка.
– И майки на нем не было.
– Ну, а штаны или трусы?
– Он был гол и бос, – говорит она придушенным голосом, в котором слышны слезы, – он бегал вокруг куста в чем мать родила.
– Успокойся, выпей сока, вот так.
– Он выглядел, – говорит она, приободрившись после выпитого сока, – молодым парнем, лет двадцати, широкоплечим и мускулистым.
– Выходит что…, – насупившись, начинает фразу судья.
– …Парень симпатичный и весьма привлекательный, ну, прямо питомец богов. Мне даже показалось, что это Редклиф разоблачился и решил заняться бегом.
– Господа, – говорит судья, внезапно и резко встав, – заседание в саду закончилось. Переходим в столовую, к ужину. А ты, – обращается он к моему созданию, – найди его, если он там прячется, и передай полиции.
– Ты бы видел, какие у него красивые глаза, – продолжает жена судьи, хотя заседание закончено, – и такие длинные ресницы. Когда он смотрит на тебя, кажется, занимается заря. Да, дорогой, не забудь напомнить мне – передать подарок ему, ведь завтра он отбывает в Англию. Я выбрала ему галстук под цвет глаз".
Вот же дура! Найти нечто общее между мной и противным Ред-клифом. Надо же! Мне омерзительны его водянистые рыбьи глаза, лишенные всякого живого выражения.
Человек приближается. A-а, пришел твой час, сукин сын, ублюдок, тайный вор, укравший мои одежды, захвативший мое место за столом, чтобы есть, что мне предназначено. Хватаю его за руку, он вскрикивает, пытаясь вырваться. Но я предстаю перед ним лицом к лицу.
– А-а-а, – кричит он, – это ты? Почему ты гол, и мокр, и дрожишь?
– Он еще спрашивает, негодяй, – кровь бросается мне в голову и я валю его на землю.
– Прошу, – он задыхается, – только не силой… Тебе это может выйти боком… Не дави на горло.
Отпускаю. Поднимается с земли, отряхивая мои одежды на себе.
– А я-то думал, что ты…
– Что ты думал?
– Думал, что ты… против насилия, против диктатуры, за власть закона, и особенно тут, в доме судьи…
– Тебе нужен законный суд? Что ж, давай! – Я усаживаюсь против него. Ничего, что я наг. Боги испокон веков были нагими, вспомним Грецию и Рим. – Почему ты не разбудил меня во время и украл мои праздничные одежды?
– Я тебя не будил, потому что ты приказал мне хранить тишину, ибо ты устал и нуждаешься в долгом отдыхе.
– Верно, но еще я тебе сказал…
– Еще ты мне сказал, что человек, умеющий отличить добро от зла, не пойдет голым на прием в саду. И если мне захочется туда пойти, я могу надеть твои праздничные одежды.
– Я тебе это сказал? – восклицаю я во гневе, и он в испуге отступает, боясь получить пощечину.
– И это ты называешь справедливым судом? – говорит он и вдруг срывается с места. Я – за ним. – Спасите! – кричит он и прячется за спину судьи. Тут он смелеет, стучит кулаком по столу: – Требую справедливого суда!
– Это я требую… – кричу.
– Суд идет! – раздается окрик. Голос прокуренный, хриплый. Да это же араб-извозчик Батишти, "водитель кареты". Он смотрит на меня враждебным взглядом, угрожающе подняв кнут. Встает судья, стучит вилкой по бокалу: "Всех женщин удалить из зала". Их вытесняют. Остается лишь жена судьи. На мне скрестились взгляды всех оставшихся – презрительные, уничтожающие, иронические. Горох шепотков, вместе с едой пережевывающих бородатые анекдоты. Лишь жена судьи выражает доброжелательность, поддержку, влечение. Из-за спины мужа-судьи машет мне рукой, в которой маленький пакетик в цветной обертке. "Это тебе, – говорит она, – по цвету твоих глаз". Судья бросает на нее беспомощный взгляд, с трудом сдерживая страстное желание дать ей пару пощечин:
– Я приказал вывести всех женщин из зала.
Извозчик взмахивает кнутом, кончик которого цепляет пакетик, и тот летит в чью-то тарелку с супом.
Это хорошо, думаю я, подарок не попадет к Редклифу. Все аплодируют ловкости извозчика.
– Следует вручить почетную ленту от имени исполнительной власти! – восклицает судья. И вот уже Орита несет бело-красную ленту. Мне, что ли, на шею? Но она проходит мимо меня, как будто я и вовсе не существую, надевают ее на шею извозчику, отвешивает ему поцелуй и тут же исчезает. Судья стучит ложкой по столу. Появляется не кто иной, как Срулик, поправляет очки, извлекает из кармана пачку листков и начинает читать: "О предосудительных действиях, а также соблазняющих… в отношении госпожи Иды Руткин…"
Кто это? Ах, да, это же она, жена судьи, мать Ориты. Так ему и надо, Редклифу. Ведь не зря она ему купила галстук по цвету глаз. Какая низость с его стороны. А еще джентльмен, особа, приближенная к королевской семье.
– "…И он устроил ему засаду за кустами… – листки падают из рук Срулика. Я нагибаюсь, чтобы помочь ему, но жесткая рука обладателя почетной ленты возвращает меня на место. – …Напал на него, – продолжает Срулик, – избил, наступил ногой на шею. И это после того, как нападавший сам дал ему ясное указание: идти на прием в сад. Надеть его же, напавшего, праздничные одежды…"
– Отвратительная ложь, – кричу, – никогда не давал ему таких указаний. Наоборот…
Судья делает мне знак – молчать. Ржание коней прерывает мои слова.
– Ты что-то слышал? – спрашивает судья.
– Да, – отвечаю, – ржание коней.
Теперь ржет весь зал.
– Ты уверен? Не лжешь?
Тут я не выдерживаю, отталкиваю извозчика и кричу:
– Это не я лгу, а он.
– Ты сейчас обвинил его в серьезном преступлении, – говорит судья, – в воровстве. Ты должен доказать, что на нем твой костюм.
– Свидетельство во внутреннем кармане костюма, там же удостоверение личности с моей фотографией.
Судья вызывает кого-то из окружающих. Оказывается, это Берл, мой друг.
– Обыскать обвиняющего, – приказывает судья. Берл извлекает из кармана обвиняющего, естественно, Редклифа, удостоверение личности, Судья рассматривает его:
– Тут фотография обвиняющего. Согласно закону это достаточно. Но чтобы защитить права обвиняемого, я попрошу мнение нескольких сидящих в зале.
Мгновенно выстраивается очередь.
– Ваша честь, – обращаюсь я к судье – да ведь это все свидетели враждебные. Я видел их взгляды и требую доброго глаза, а не злого сглаза.
– Пожалуйста, кого ты требуешь в свидетели?
– Госпожу Руткин.
– Но мы вывели всех женщин из зала, чтобы защитить их от непристойного поведения голого мужчины, ворвавшегося в уважаемое общество, а ты еще осмеливаешься требовать, чтобы суд вызвал в свидетели жену судьи.
– Ваша честь, это я дал указание обвиняющему меня прийти на прием в сад нагим, а он это указание нарушил.
В зале воцаряется тишина.
– Это очень серьезное заявление, требующее вмешательство специалиста по психиатрии, – говорит судья.
– Я думаю, что всё, что здесь происходит, должен исследовать психиатр, – говорю я.
– Слово предоставляется обвиняемому.
Я потягиваюсь, выпрямляюсь и говорю:
– Вот, я дал вам глаза – видеть величие и великолепие мира, доброе сердце – радоваться утренней звезде, возносящейся к короне царства. Видящий увидит и слышащий услышит…
Ржание коней опять прерывает мои слова.
– Слышал? – спрашивает судья.
– У меня хороший слух, – говорю я.
– И что ты слышал?
– Ржание коней.
– Отлично, а теперь я обращаюсь к двум специалистам – профессору доктору Великолепному и профессору доктору Величко. Они и должны, после глубокого исследования, решить, в своем уме обвиняемый или нет. Если в своем – он пойдет в острог. Если нет – в психушку. На этом заседание суда объявляю закрытым.
Зал мгновенно пустеет. Извозчик в испуге отступает и роняет кнут. Подбираю. Башити убегает. Ему кажется, что сейчас хлестну его. Я ведь, вернее всего, не в своем уме и от меня можно всё ожидать. Он падает, поворачивается, ползет к моим ногам на жирном своем брюхе, пытаясь поцеловать мне кончики пальцев ноги.
– Не смей, – кричу я ему, совсем обалдевшему, и резкий запах пота и страха, исходящий от его тела, не дает мне дышать, – где они, эти специалисты?
– Вон, там, – указывает он одной рукой на лошадей, впряженных в карету, другой все еще прикрывая голову.
Стоят они, помахивая хвостами, отгоняя мух.
– Специалисты, где вы?
– Ш-ш-ш, не кричи так громко, – говорит лошадь, которая слева.
– Почему?
– Ты можешь его разбудить, – указывает он головой в сторону напарника.
– Что за чепуха, он ведь стоит с открытыми глазами.
– А ты хочешь, чтобы и он валялся в твоих ногах, как этот дурак-извозчик?
– Так разбуди его.
– Нельзя. По тысяче и одной причине.
– Назови мне лишь одну, последнюю.
– А это всё равно. Что последняя, что первая. Дело в том, что я делаю всю черную работу, тяну лямку, а премии получает он. Мне – кнут, ему – пряник. Вот и ты замахиваешься на меня, и не думая дать, я знаю что, морковь или кусочек сахара.
– Извини, пожалуйста, но я бы и сам не отказался от моркови или кусочка пирога. С утра ни росинки во рту.
– Как это могло случиться?
– Да все этот человек. Он украл у меня одежды, вел себя непристойно, а обвинил в этом меня.
– Что значит – непристойно?
– Дело в том, что его поведение понравилось жене судьи, она даже купила ему галстук под цвет его голубых глаз. Потому судья и счел его поведение непристойным.
– Но ведь у тебя голубые глаза?
– Вот-вот. Он у меня украл и цвет глаз.
– Выходит, что он делает то же, что и мой напарник, доктор Великолепный. Он ведь у меня украл не только всё, мной достигнутое, но даже цвет глаз. А вообще, ты мешаешь мне съесть сено. И если я не успею это сделать до того, как он проснется, он и это заберет у меня.
– Не торопись так. Ты же можешь задохнуться. Так каково твое заключение?
– Тебе надо обследоваться у психиатра. Это в твоих интересах. Ибо если я скажу это судье, он, как всегда, сделает наоборот.
"Надо срочно разбудить его напарника, – думаю я, – профессора доктора Величко". Профессор доктор Величко словно бы читает мои мысли.
– Если он проснется, ты исчезнешь вместе со своим сном. Ты вообще всего лишь нечто во сне профессора доктора Великолепного. Стоит ему проснуться, и от тебя ничего не останется.
Это меня вовсе не пугает. Предпочитаю быть этим нечто во сне любой лошади, чем быть чем-то во сне араба-извозчика и даже во сне лорда, особы, приближенной к правящей фамилии Британии. Ведь лошади настолько прекрасны, грациозны, аристократичны в каждом своем движении, чисты во всех своих помыслах, даже ревности. Конечно, я предпочел бы, чтобы они были частью моего сна, а не наоборот.
– Не забывай, что он может стереть тебя из сна, не просыпаясь. Он уже так стер лорда Редклифа. Тот раньше времени уехал в Англию. Вместо него во сне возникла женщина. Еще неизвестно, кто она…
Но тут стерла всех из сна Орита, которая вернулась на карете к дому Габриэля. Во сне ведь самое длительное действие, спектакль в трех актах, проносится в считанные мгновения.
Вот Орита простучала каблучками и, приподняв платье, прыгнула в карету. На мгновенье сверкнули ее высокие икры, гладкие и загорелые, и заполнили атмосферу золотом и свежестью. И после того, как карета покатилась вниз по склону улицы и исчезла из вида вместе с красной феской извозчика, золото и свежесть продолжали пронизывать воздух. Вожделение в боге утренней звезды, пробужденное мгновенным высверком икр Ориты, упругих и полных, в страсти, страхе и раскаянии ощущалось как измена утренней звезде, которая ведь всего каких-то десять минут назад покинула бога.
Но почему поклонение солнцу днем должно помешать освящению луны ночью? Ведь он же не похож на друга своего, маленького Срулика, заключенного в карцер безнадежной любви. "Какое было бы для меня счастье быть свободным, как ты, Габи. Да здравствует страсть к свободе!"
Но ведь у Габриэля – "великая идея", разрабатываемая им в синем блокноте. И это лучшая панацея от болезни, называемой любовью, от которой Срулик вряд ли вылечится. "Великая идея" привлекла уже небеса и землю, звездное воинство, играющие немалую роль в каббалистическом видении мира.
Что же касается таких разных существ, как Белла и Орита, одна дополняет другую, углубляет, сливает, как два луча – голубой и алый, которые с детства видит Габриэль. Особенно они обозначились года три назад, когда он с того места, на пересечении долин Иегошуафата, Геенны и Привидений следил за восходом солнца. С исчезновением луны усилился свет на востоке. Он поднялся до шотландской церкви, купол которой одной стороной был обращен к железнодорожному вокзалу, другой – к далям за Иорданом. Полоса света обозначила горизонт поверх гор Моава. Прикрыв глаза, он бормотал про себя: "Я еще раскаюсь в том, что совершил. Это плохо кончится". Но вопреки этой мысли, сердце его наполнялось радостью от возникшей в памяти картины: мать в детстве выходит из комнаты, прямая, улыбающаяся, в широкополой шляпе и перчатках, доходящих до локтей, на высоких каблуках, с сумкой в руках, говорит с веселым нетерпением:
– Идем, дорогой, немного прогуляемся.
Что-то неуловимое, похожее ощущалось в облике матери и Беллы – в профиле, в копне волос, соскальзывающих на завиток уха, в линии лба и носа, тонких ноздрей, ямочках на щеках недалеко от губ.
Неповторимые минуты, вершащиеся в небесах с закатом луны и восходом солнца, будоражили его сердце одновременно возбуждением и усталостью. Но требовалось, как продолжать нить самой жизни, зафиксировать это в синем блокноте. И он знал, что, записав то, что в эти мгновения пробуждалось и накапливалось в его душе, тут же упадет, подобно камню в колодец, в долгий сон.
Но вот наступает утро, и он видит ресницы зари, трепещущие над горами Моава на востоке. Солнце заливает весь мир новым светом, сильным, полным радости жизни, глубоко вдыхает в себя голубизну неба. И этот переход от переживания лунной ночи к переживанию солнечного дня подобен переходу от одной эмоциональной картины в душе к другой или – единой длящейся симфонии. К переходу из лунного храма в солнечный – со знаками Зодиака и всем небесным воинством. Но когда, после бритья, умывания и одевания, Габриэль обратился к синему блокноту, мысль его была не о Белле или Орите, а о Млечном пути. И он нашел там запись перевода из французской энциклопедии статьи о Галактике: "…Количество от миллиарда до ста миллиардов солнц держатся силой притяжения… Наше солнце находится в Галактике, называемой Млечным путем. Еще тридцать Галактик близки к ней. И все вместе они представляет как бы местный фрагмент вселенной. Форма нашей Галактики, Млечного пути, подобна плоскому диску, диаметр которого сто тысяч световых лет…"
Эта бледная полоса в ночном небе и вправду походит на капли пролитого молока. Эти невообразимые расстояния, фиксируемые рукой в синем блокноте, вселяли в душу некий странный покой.
И вот сейчас, в подвале, пребывая в приятном ощущении божественной наготы, он дописал строки в блокноте, опрокинулся навзничь на лежанку, прикрыв глаза, прежде чем встать, одеться и с легким сердцем выйти, чтобы взять записку Ориты, всунутую в отверстие замка. Ему казалось, что он закрыл глаза на несколько мгновений, но когда открыл, уже прошла ночь, свечи едва теплились, все же чуть освещая три белые лилии в вазе у отдушины. Когда Габриэль толкнул двери подвала, чтобы выйти наружу, он внезапно замер перед безмолвным странным сиянием, как бы раскрывшемся ему во всем блеске, – утренней звезды.