Это и пугало. Здание Госкомитета. Под крылом Госкомитета всё, начиная от громадины "Мосфильма" и кончая такими маленькими лавчонками, как Сценарные Мастерские, - и вот ее, Веру, тихого и малого человечка, вызовут туда, и какие-то дядьки будут спрашивать, грозить, выговаривать: "Какое же вы право имели бросаться словами?" Или: "Клевета есть клевета. Почему же вы, дорогая моя, клевещете на человека?" Так что ей теперь не до жиру, ей хотелось иметь что-то себе в защиту. Не пакость Старохатову, а хоть что-то себе в оправдание. Вера боялась. Она до дрожи боялась, хотя и беспрерывно лезла сама на рожон: она вообще была трусиха. Это-то и характерно.
- Кому ты нужна? - сказал я. - Никто не станет тебя вызывать.
- Ты думаешь?
- Уверен.
С боязливостью в голосе она сказала:
- А вдруг?
Не такая уж она былиночка, стреляная пташка, - это, конечно, тоже мне пришло на ум. Пришло, но тут же ушло. И Вера осталась былиночкой на весь этот день, как ей и хотелось. Тихой и ломкой былиночкой, которой нужно помочь, коли уж подул ветер… Когда мы вышли из кафе, обоим и сразу же бросился в глаза скверик, подобие скверика.
- Ага? - спросил я.
- Ага.
Четыре клена и одна примитивная скамейка. И почему-то распиленное на поленья дерево. И несколько бревен слева. Погода была золотая - в воздухе плыл сентябрьский мед. Мимо спешили люди. На меня нашло: показалось, что все вокруг принадлежит Вере и мне - такая минута! - я сказал, что хорошо бы сейчас поехать за город. Подмосковье, бабье лето, белые грибы, обвалившаяся часовенка… Вера насторожилась. Ей мигом подумалось, что я забрасываю удочку на этот самый счет. Или, лучше сказать, на тот самый. Может быть, я и забрасывал удочку, потому что бывает, что забрасываешь и себя не знаешь. Но Вера тут же спросила: а как у меня с женой, говорят, она совсем молоденькая?.. Все хорошо, сказал я. Все нормально. В свою очередь я по инерции спросил, как у нее с мужем. Все хорошо, ответила она. Все нормально. И тут мы оба засмеялись - пронесло.
- А сознайся, - сказал я, - ты ведь напугалась, когда я заговорил про бабье лето и часовенку?
- Ну вот еще!
- Напугалась.
- Да брось… Что нам-то с тобой ходить вокруг: если уж очень будет надо, договориться сумеем. Или нет? - Слова были отчеканены, и стало ясней ясного, что договариваться мы не станем, прошлое есть прошлое. А сейчас настоящее.
Словом, она вела разговор как хотела. Мы закурили по второй.
- Игорь.
- Да.
- Скоро ли ты соберешься к Коле?
- Если обещал, значит, скоро. На днях. - И тут меня совсем проняло, голос дрогнул: - Вера… Ты не волнуйся. Сделаю. Сделаю. Все сделаю.
Я подумал заодно (и Вере не сказал об этом), что кроме обещанного я поразузнаю у Коли Оконникова о каком-нибудь греющем и теплом местечке. Надо ее пристроить и развести со Старохатовым: заклюет бабенку. Ей там не жить. Есть ведь, к примеру, Сценарные курсы. Или курсы операторов. Или ВГИК с его факультетами и ответвлениями. (Я перебирал в памяти учреждения, где Коля Оконников мог иметь вес и влияние, - да мало ли мест и местечек, где нужен дельный администратор малого калибра. А Вера была именно таким администратором - дельным. Всегда чистенькое и вывешенное расписание. Всегда спокойное взывание к дисциплине. Умение ладить с парнями, которые не ладят ни с кем. И так далее.)
Я еще раньше, когда сидели в кафе, о таком варианте подумал. Но мельком.
* * *
Все, а точнее - почти все, я выложил жене, и даже она, женщина двадцати четырех лет, сказала:
- Некрасивое дело. Не лезь в него.
Но сначала Аня произнесла это буднично, безлико. И я успокоился. Куда хуже, если б она сказала эту фразу тут же, в отклик, единым духом, потому что женскому чутью веришь невольно, особенно если оно касается какой-то "истории", в которую можно вляпаться. Обстановка для домашнего пророчества была самый раз. Жена кормила с ложечки нашу Машку - дочь сидела у нее на коленях. И вот рука с ложечкой тянулась к каше, подгребала, черпала и несла к детскому рту. Все было чрезвычайно размеренно. Туда и сюда. Как маятник. И если бы (а я рассказывал о Вере и ее просьбе) было хоть что-то настораживающее, хоть где-то, хоть за тридевять земель, рука с ложкой дрогнула бы. Или приостановилась. Или еще что-то. Но эта семейная кардиограмма была сейчас спокойной и ясной - рука с ложкой, полной каши, двигалась с безупречной ровностью. И с той же ровностью голос Ани сказал:
- Некрасивое дело.
- Ну и что же, - ответил я. - Надо же помочь человеку.
Аня промолчала. Кормила Машку.
- Кроме того, - как бы в запас сказал я, - мне и самому любопытно, обирал Старохатов или нет.
- Так и скажи сразу, - усмехнулась Аня. - А то - помочь человеку! Помочь старому другу в беде!.. Слова-то какие!
- Чем тебе не нравятся слова?
- А тем, что если она твой старый друг, как ты говоришь, - и только тут ложечка с кашей дрогнула, отыграла секундное колебание и поползла дальше, - то почему она ни разу не пришла к нам в дом? Почему? - Аня набирала обороты. - Почему она ни разу не поинтересовалась, начал ли ходить твой переболевший ребенок!
- Да ты просто ревнуешь!
- Я?
- Конечно!.. Не роняй кашу.
- А почему у тебя оказываются хорошие друзья, которые живут почти рядом и о которых я ни словечка не слышала?
- А потому, моя рыбка, что ты знала, когда выходила замуж, что мне тридцать лет. Мне тридцать, а тебе двадцать. А если ты невнимательно прочла в паспорте мой год рождения, я сейчас же тебе его принесу.
И мы немного покричали. Такое у нас бывало. Но не всерьез.
А уже вечером следующего дня, словно бы в помощь, пришла Вера.
- Я с коньяком. По-киношному… Это ничего? - говорила она, стоя в дверях, и с улыбкой смотрела на мою молодую жену.
Я был на кухне, но чувствовал, что сейчас женщины обмениваются взглядами. Обе улыбались. Хотя жена стояла так, что я видел лишь ее затылок (на звонок открыла она), я твердо знал, что ее улыбка на месте. Вера была в элегантном брючном костюме. Аня в цветастом переднике с красной полосой вдоль всего овала. Вере - тридцать девять. Ане - двадцать четыре. Все было как бы расставлено и продумано свыше, и даже разница была в пятнадцать лет ровно. Не в четырнадцать и не в шестнадцать.
После некоторой утряски в психике (гость - ужин - угощать!) Аня сказала:
- Надо же приготовить… Я сейчас.
И, сжимая врученную бутылку, она отправилась на кухню. Вера за ней.
- Я вам помогу.
- Не надо. Что вы!
- У вас есть другой передник?
- Старенький.
- Вот и ладно… Давайте я его надену.
Пауза.
- Давайте, Анечка. Давайте старый передник.
Я взял Машку, усадил ее в коляску - и гулять. Был час прогулки. Потому что, как ни парадоксально, оставить женщин на кухне - это самое правильное и самое примиряющее. Вечер был тепл, я возил Машку вокруг дома и тихо надеялся, что женщин сплотит коллективный труд.
Так и оказалось.
- …Ты всегда клади в салат больше помидоров, - учила Вера.
- Мне казалось, огурец ароматнее.
- Конечно, ароматнее. Но он сушит салат. А для запаха, поверь мне, достаточно одного-единственного огурчика.
В плане внекухонном они общались тоже легко и столь же легко. (Вера делала свое дело.)
- Он злобный, Анечка, - объясняла она. - Он злобный и злопамятный тип.
- А я-то думала: Старохатов!.. Такое имя. Такая популярность!
- Анечка, он обирает, он грабит ребят.
- Но, может быть, он дает вашим ребятам какие-то очень ценные советы?
- Может быть. Но за свои советы пусть берет вот эту бутылку коньяка. Пусть берет коньяк, пусть берет торт. Пусть берет красивые часы. Если уж не может не брать.
И после паузы сказала, помешивая ложкой в салатнице:
- Но пусть не берет у них половину денег. - И пояснила: - Ты, Анечка, знаешь ли, сколько стоит сценарий? Нет?.. Я тебе скажу: вместе с потиражными это примерно десять тысяч.
- Новыми? - Аня ахнула. Мою молоденькую жену, мыкавшуюся в небольшой лаборатории завода, цифра с таким количеством нулей могла сбить с ног. Тут пасовали и не такие, как она. Тут надо быть хорошо закаленным. Но Аня лишь ахнула, она даже слюны не сглотнула, - простая душа.
- Новыми, Анечка… десять тысяч новыми - и половину их Старохатов забирает себе.
Я вставил:
- Это пока твое предположение.
- Ах, перестань!
- Ты, Вера, забегаешь сильно вперед.
- А вот съезди к Коле Оконникову и сам убедишься, забегаю я вперед или не забегаю.
И тут случился цирк - маленькое представление. Аня вдруг вздохнула. Горько так вздохнула и сказала:
- Я-то думаю, почему у нас кино становится все хуже и хуже. Совсем вырождается… А ведь это, наверное, потому, что в кино делаются такие вот дела.
- Ну конечно.
И Вера подмигнула мне. Дескать, не мешай.
- Оказывается, вот почему в кино такая невыносимая скучища.
- Именно поэтому!
- И если Игорь поможет вывести его на чистую воду, то заодно и фильмы станут получше.
- Ну конечно, Анечка. Именно так и будет - вот увидишь!
И Вера опять подмигнула. Дескать, твоя жена девочка еще молоденькая. И не разубеждай ее. Ты же видишь, как отлично с ней можно ладить.
Они сделали салат, разжарили котлеты и теперь готовили стол. Разговор продолжался. И скоро уже не осталось сомнений, что наше кино здорово шагнет вперед, как только я поймаю Старохатова за руку, - Аня и Вера говорили и об этом совершенно искренне. Даже радостно. Даже немножко взахлеб. Вера (если не считать тех двух подмаргиваний мне) очень серьезно, солидно и как-то даже ласково объясняла моей жене, что Добро должно бороться со Злом, а хорошие люди - с плохими.
Вот именно. Без пережима и воочию Вера показала мне, что двадцать четыре - это детскость, пушок, наив и что Вера и я, как старые друзья, можем общаться спокойно и без трений. И даже обмана в этом не будет: обман не нужен. Я-то боялся, что Аня поинтересуется прошлым, - я говорил ей, что в беде мой старый друг и что надо помочь человеку. Говорил, что человек унижен. И так далее. А всего-то и нужно было намекнуть, что подлец Старохатов портит наше отечественное кино и что, если его не изобличить, в кинотеатрах будут показывать бог знает какую чушь. А ведь и без того смотреть нечего.
* * *
Когда я провожал ее ночной улицей до метро, Вера сказала (а фонари нам светили по очереди - один, другой, третий, как и положено светить фонарям):
- Я мило скоротала себе вечер. У вас дома хорошо, честное слово… И тебе я развязала руки.
Это уже могло пройти без пояснений. Но она пояснила:
- Тебе не придется ничего ей сочинять. И если мы будем иногда видеться и болтать по телефону о нашем деле, она не станет думать лишнего. И не станет попрекать, что ты заводишь роман в нерабочее время.
- У меня, Вера, всякое время нерабочее. Практически я сижу дома. У меня дочка…
- Я забыла.
Она тихонько и истинно по-дружески стиснула мне пальцы. Я вел ее под руку.
- Ты можешь говорить ей правду и не вилять. Только говори попроще. Аня у тебя замечательная…
Она неназойливо учила меня семейной жизни. И я отметил, что если я за эти годы чего-то поднабрался, то и Вера не стояла на месте. Женщина в самой зрелости. Вечер был тихий. Фонари. Мы поцеловались. Я был размягчен коньяком, и вот мы срезали угол к тому людскому коловороту, который называется входом в метро. Вера заговорила. Сказала, что, женившись на молоденькой и наивной девочке, я и сам сумел как бы притормозить время и зацепиться на пяток лет в молодости. Помолодел и стал проще. И жена славная. Счастливчик, вздохнула она.
- Ты забыла про дочку.
- Пройдет…
Я возвращался. От ее визита, от этой, легко удавшейся дружбы Веры с Аней с моих плеч что-то спало, снялось, и возникло легкое и ясное (и теплое) ощущение под стать вечеру. Ясное и даже как бы триумфальное ощущение. Но самую чуть с горчинкой. Горчинка рядом была: казалось, что Вера, зрелая, опытная и натруженная жизнью, глянула сегодня мельком на мое простенькое и очень умеренное счастье. И что-то поняла. Но не сказала. Глянула - и ушла, смолчав.
* * *
Когда я вернулся, Аня (все еще в возбуждении) заявила мне, чтобы я не смел отлынивать от дела спасения киноискусства. Она-то ведь знает, что я лодырь. Обещать - одно, а оторвать свой зад от стула, и куда-то поехать, и что-то узнавать - это совсем другое.
- Вот послушай. - И Аня очень доходчиво разъяснила, что сначала немного сделаю я, Игорь. А потом немного сделает другой, капля камень точит. А потом третий. А потом наше кино станет лучшим в мире. От всей этой ерунды у меня уже звенело в голове. Но что было делать - мы сами ее заставили поверить. Аня стояла рядом со мной, лицо к лицу. Она была длинноногая, стройная и совсем юная.
- Да, - согласился я.
И опять:
- Да. Да.
Я мог подтрунивать над моей молоденькой и наивненькой Аней, но штука в том, что я ее любил и, любя, поддакивал. А когда поддакиваешь, понемногу начинаешь верить и сам, таков наш опыт. Так что мы оба выглядели комично.
* * *
- Слышишь? - Через дверь уже который день докатывался грохот, скрежет.
Соседи наши по лестничной клетке покупали мебель: то вносили шкаф, поспешая за кряхтящими грузчиками, то просто стояли у лифта и говорили друг другу, что торопиться некуда и что в таком деле важно быть внимательным. И даже их маленький сын, однажды стоя у лифта, ковырял пальцем стенку и повторял: "Мебель покупают не спеша…"
Мог быть рассказ о том, как некий писатель или, скажем, сценарист живет своей жизнью, не смешиваясь с окружающей средой и суетой, - он пишет повесть за повестью, он трудолюбив - он вглядывается в людей, всматривается, а они все покупают и покупают мебель, машины, дачи. И ничего в них больше не разглядеть, как ни всматривайся в них и как ни портретируй.
Глава 4
Но приступить сразу к спасению нашего кино я не смог: Коли Оконникова дома не было. Он отбыл куда-то к родственникам - за антоновкой. Так сказала Колина жена. Не приехал. Нет, не приехал. Нет, еще не приехал… И в конце концов она объяснила, что, если я не псих, я должен оставить свой номер телефона и не мучить звонками. Дело в том, что у них очень громкие, оглушительные звонки.
- Вы подкрутите колесико, - посоветовал я, полный сострадания, но Колина жена не поняла - в их аппарате, вероятно, не имелось регулятора громкости: телефон старого образца. Она попросту решила, что я со сдвигом. Она крикнула, что будет гораздо лучше, если я подкручу свои собственные колесики, и бацнула трубкой.
Так я приехал в Мастерскую, чтобы сообщить Вере, что дело откладывается на неопределенный срок. И что не моя тут вина, я, собственно, и ехал, чтоб объясниться насчет не моей вины, потому что по телефону такое не объясняется. Или объясняется плохо.
Я прибыл и сразу же - через дверь - услышал их голоса.
Старохатов. Я вас предупредил. Дисциплина и дисциплина!..
Он распекал Веру, точь-в-точь как распекал пять лет назад. Их словно законсервировали вместе с их голосами… Вера откликалась однообразно и с чуть слышимой обидой.
Вера. Хорошо, Павел Леонидович.
Старохатов. Посещение занятий - как закон!
Вера. Хорошо, Павел Леонидович.
Старохатов. И никакой сердобольности. Только бюллетень - оправдание их отсутствия.
Вера. Хорошо…
Старохатов. И чтоб печать на бюллетене была так же заметна, как их громадные попугайские галстуки…
Я не вошел к ним, я развернулся и уже уходил от этой памятной мне двери: пусть они доспорят… Я спустился в буфет, чтобы выждать, - в буфете тоже без перемен. Если не считать необычной и как бы абсолютной тишины. Да, было тихо. Если бы не тишина, я мог бы считать, что вернулся в прошлое.
- Чашечку кофе. (И покурю!)
- Сию минуту. - Буфетчица была незнакомая, новая. И ни души возле ее боевого места - тихо.
Удовлетворив желудок и совсем присмирев, я отправился в холл, пристроился в кресле и - один в тишине и прохладе - мог теперь не спеша чувствовать то, что чувствует человек, вернувшись в забытые свои дни. То, да не то. Раньше здесь был Дом кино, с шумом, суетой, с этакой нервозностью вечного праздника, если не вечного парада-алле. В Доме кино - в огромном его чреве - существовал в те времена и бился за жизнь десяток мелких, связанных с кино, организаций-довесков. Это задавало ритм. Это будоражило, пьянило. В буфет, как говорилось тогда, только с ломом. Не пробиться. А вездесущие чашечки с кофе передавались из рук в руки через головы…
Но бал кончился, потому что кончаются и не такие балы. Дом кино переехал в новое здание, а с ним и сателлиты, которые роятся только возле живого и теплого, так уж они придуманы. Остались лишь две или три Сценарные Мастерские, а состав Мастерской невелик. Это Старохатов (руководитель). Это Вера Сергеевна (административный работник). Плюс машинистка. Ну, и десятка полтора слушателей. На весь огромный и опустевший Дом это было мало. Это было ничто. Ноль. И потому в тишине, в пустоте, в прохладе - я мог заодно чувствовать то, что чувствует человек, оказавшийся на вымершем и обезлюдевшем месте. На развалинах, это уж если с пережимом. Среди руин, хотя руин не было. Из верхнего окна разлет двух или трех прямых лучей (в них задумчиво, как миры, плавали пылинки) дополнял картину. Лучи были желтоваты.
Звонок - и во мне екнуло.
Появились слушатели, человек восемь. В пустынном и громадном холле они выглядели оробевшими. Или озябшими. Как в музее, в котором обязательно поверх обуви надевать шлепанцы. Казалось, что на них только что и круто прикрикнули, хотя на них не прикрикнул никто. Знакомых мне лиц не было. Да и с какой стати?
Ни голоса. Только ровное шорох-шуршанье большелопастного вентилятора, который запрятали где-то под самой крышей, чтобы он там, не видный глазу и вечный, вкалывал и вкалывал, подавая прохладу. Ага! Вот и знакомые. Появились Старохатов и два более или менее известных режиссера. Старохатов выступал свежо и бодро - величественная седая голова откинута чуть назад. Без перемен. Таких не берет и время.
Все трое сели за столик - Старохатов нога на ногу, и тут же раздался его смех, удивительно располагающий, дружеский, чуть-чуть с коньяком, но и с большим запасом надежности, - такой вот многогранный смех. Они сидели недалеко от меня. Но не рядом. Я запомнил одну реплику.
- Ну, а когда… ну, а когда же выстрелило ружье? - спросил Старохатов, и все трое засмеялись.