Псалом - Горенштейн Фридрих Наумович 19 стр.


И расстались они без поцелуя, Антихрист быстро ушел, ибо Антихрист умеет исчезать мгновенно, а Тася осталась собирать малину, чтоб у матери не было подозрений. Мать же ее, преодолевшая свою слабость, была рада случившемуся, которое произошло по ее замыслу.

И началась у Антихриста с Тасей любовь постоянная. Конечно, не Божья это была любовь, как брат любит сестру или отец любит дочь, но и не людская, как мужчина любит женщину. Однако поскольку Антихрист не мог любить иначе, а Тася вообще любила впервые, то они подобной любви не удивлялись. Встречались все там же, у поросшего лесом начала оврага, возле ручья… Увидит Тася Дана, сделает к нему навстречу несколько шагов, словно лунатик в полнолуние, уж на последнем шаге силы оставляют, колени подгибаются, еще шаг, и упала бы без чувств, но Антихрист никогда не давал ей сделать этого последнего шага, который, может, был бы во спасение; всегда, ослабнув, падала Тася не на землю, а на грудь его, и без поцелуев, без слов стояли они. Всякий раз одинакова была их встреча, ибо только мелкой любви нужно разнообразие. Все сполна получила Тася от объятий Антихриста, а ее девичья чистота и нежность помогали Антихристу избежать казни Господней – похоти, которой он был подвержен, подобно всему земному. Так в лесу, вблизи города Бора Горьковской области, осуществилась вековечная мечта о чем-то третьем, не телесном и не аскетическом…

Зачинатели современной сексуальной революции, жители города Содома, пытавшиеся изнасиловать ангелов, искали третьего. Первые мужья Фамари, братья Ир и Онан, искали третьего. Но Ир умер, а Онан, когда входил к жене брата своего, изливал семя на землю, обессмертив имя свое человеческой болезнью или прихотью. Прочие извращения тоже от поисков третьего, не мужского, не женского, и все ж третий орган не найти и сексуальный "перпетуум мобиле" не создать. Пока известен лишь один случай третьего – не телесного, не аскетического и, конечно же, не греческой подмены – платонизма, а грех в подмене талантлив, пример тому греческое христианство… Но здесь не было подмены. Тася Копосова из города Бор летом 1949 года испытала третье… Она нашла, потому что не искала… Это несформулированный закон библейский: тот, кто не ищет, тот находит, кто ищет, тот теряет… Однако существует еще закон диалектического материализма, который не обязательно изучать по Фейербаху, поскольку он достаточно ясно изложен в советской песне: "Кто весел, тот смеется, кто хочет, тот добьется, кто ищет, тот всегда найдет…"

Степан Павлов, всей своей жизнью отвергавший библейский опиум, хотел добиться Таси, потому искал ее повсюду и нашел на вершине, возле оврага, в объятиях у еврея… Шел он по лесу с ружьем, насвистывая песенку про веселый ветер, в которой излагались основы диалектики. Вдруг смотрит издали: что же оно, братцы, делается – все себе жиды заграбастали, и девок тоже… Прервал он свист, вскинул ружьишко, и кто знает, чего в первое мгновение задумал… Потом опомнился и задумал уже половчее, обида взыграла. "Никто меня в этом городе бить не смел, а отец ее, Андрей Копосов, ударил. Хорошо, если тебе русский парень не по душе, фронтовик, будешь иметь в зятьях еврея, тыловую крысу". По-фронтовому подполз Павлов, приблизился и подслушал время свидания Таси с Антихристом на завтра. Где искать Андрея, Павлов знал и нашел его без труда и без диалектики. Был в центре города Бор, против кинотеатра, фанерный павильон, прозванный "Голубой Дунай", хоть на вывеске значилось "Пиво, воды, холодные закуски". Отчего в приволжском городе чужая река фигурировала, неизвестно. Может, окрестил его так кто-либо из здешних завсегдатаев, ранее штурмовавших Будапешт, бравших Бухарест или Вену. Реален лишь тот факт, что фанерный павильон действительно в голубой цвет выкрашен. Торговала в этом павильоне буфетчица Нюра, с которой когда-то Павлов жил. Была у Павлова привычка первоначально перед выпивкой с этой Нюрой вступать в препирательства на почве недолива или обсчета. Но ни в чем она ему не уступала, достигла эта женщина полного равноправия.

– Ты, – весело говорит Павлов, – сука…

– А ты сам падло, – весело отвечает Нюра.

– Ты воровка…

– А ты хрен с бугра…

– Ядрить твою мать…

– Ядрить твою, дешевле будет…

Тут Павлов под влиянием увиденного и пережитого говорит Нюре:

– Ты еврейка, жидовка…

Заплакала Нюра.

– Какая я еврейка, за что он меня, братцы, так оскорбляет.

Вмешались завсегдатаи.

– Брось, Нюра, обижаться на Павлова… Нашла на кого обижаться… А ты, Степа, пойди сюда, выпьем…

Был в павильоне и Андрей Копосов, но в другой компании. Начинали пить отдельно, закончили сообща. Когда компании соединились, Павлов говорит Андрею Копосову:

– Выйдем, разговор есть…

– Пойдем, – говорит Андрей.

Собутыльники, зная их размолвку, начинают обоих успокаивать:

– Бросьте, ребята, оба фронтовики. Какие могут быть счеты меж братьев славян…

"Братья славяне" тогда тоже было модное словечко, с фронта привезенное. Отвечает Павлов:

– Я Андрея бить не буду, поскольку знаю, что он мне ребра поломает, а разговор у меня к нему душевный.

Вышли. Постояли под павильоном, покурили "Труд", послевоенные папиросы, побрызгали малой нуждой на фундамент, Павлов притом раза два в полный голос облегчил от напора кишечник… Только хотел начать Павлов, собака подбегает бродячая, свою преданность доказывает и мысль перебила.

– Ух, падло, – крикнул Павлов, бросил камень, попал. Завизжала собака и с визгом исчезла.

– Ну, чего ты хотел? – начинает Андрей, видя, что Павлов мнется, и несколько отходя назад, чтоб если Павлов кинется отомстить за прошлый удар, нанести ему удар вторично ногой под низ живота.

Заметил этот жест Павлов и говорит:

– Не на того ты зуб имеешь, Андрюша… Я фронтовик, и ты фронтовик… А Тася – дочь фронтовика, и у меня к ней серьезное желание… Но есть еврей, который всю войну в тылу просидел и который ее соблазняет.

– Да ты что, какой еврей?! – крикнул Копосов.

– За грудки меня не бери, – отвечает Павлов, – тот еврей, который у Чесноковой живет, по Державина, тридцать.

И рассказал, что видел… Покраснел Андрей, потом побледнел и крикнул только одно слово:

– Убью!

– Не торопись, – ответил Павлов, радуясь, что попал похлеще, чем кулаком в зубы, – ты на меня, Андрюша, всегда косишься, даже если и пьем вместе. Слухам веришь, что я с женой твоей путался. Не скрою, пыталась она ко мне пришвартоваться, но я ее отшил, поскольку соблюдаю фронтовое товарищество.

Скрипнул зубами Андрей.

– Жену мою не трожь, не о ней речь. О дочери моей речь.

– А у меня план насчет дочери, – говорит Павлов, – когда они завтра встретятся у вершинки, с поличным возьмем… Согласен?

– Согласен, – ответил Копосов, – пойдем, выпьем еще…

Выпили еще, Андрей впал в мрачное тупое молчание, когда неизвестно, чего после этого молчания от человека ждать: уснет он тяжелым, каменным сном или убьет кого-нибудь. А Павлов, вот он я, широк весь, нараспашку, впал в веселье, когда знаменитая русская частушка, от дедов-прадедов унаследованная, на язык просится. Хрипловат был, правда, у него сейчас голос, не тот, каким приятно исполнять, не тенор, зато от души выкрикивал:

– Бей жидов, спасай Россию… Хаим лавочку закрыл… Смешная парочка, Абрам и Сарочка… Храбрый Янкель на войне… Мы их защищали, спасали, а они Христа распяли, советскую власть продали… Мы в окопах, они в лавках… За всю войну ни одного еврея на фронте не видел… Один еврей на фронт ехал, да и тот от страха застрелился…

Так он громко раскричался, что милиция узнала знакомый голос и подумала, будто Павлов опять затеял драку в "Голубом Дунае". Приходят. Шум есть, но драки нет.

– Ты чего шумишь, Павлов?

– А чего евреи нашу кровь пьют?

– Ты, Павлов, порядка не нарушай, – говорит старшина.

– А они могут нарушать? У родного отца, фронтовика, дочь отнимают…

– Кто отнимает, у какого отца?… Если есть доказательства, официально напиши… У какого отца дочь отнимают, о чем ты?

– Да вот, у друга моего… Который в войну… Который кровь лил… – уж не вяжет лыка Павлов.

Тут как ударит Андрей кулаком по столу, и сделал он Нюрке-буфетчице посудного боя на некоторую сумму.

– Замолчи, стервец…

– Молчу, – ответил Павлов. – Все в порядке, старшина, все в порядке…

– Ну вас к лешему, – говорит старшина, – разбирайтесь сами, но чтоб не нарушали…

Ушел. После этого Павлов уже молча еще выпил, потом еще, потом вздремнул, упираясь лбом о стол, но проснулся, упираясь спиной о стену, от легкого ночного ветерка.

Все было тихо, был разгар городского покоя. Умел сладко спать приволжский город Бор. Куда ни посмотришь вокруг, ни одного светящегося окна, никакого шума, кроме шелеста листвы, никакого движения, кроме мигания звезд и то исчезновения, то появления луны в проломах темных туч.

Когда случалось Павлову просыпаться подобным образом среди покоя, вдруг в первые минуты что-то непривычное являлось в нем, а что, понять не мог. Или казалось ему, что он опять младенец и смотрит из люльки в темное окно, или чудилось адресованное лишь ему Слово, поскольку для каждого человека есть его личное Слово, и если он его не слышит, оно остается в мире неиспользованным, или будто впервые видел он это мигание высоких звезд, отчего непривычное напряжение сжимало матросский крепкий лоб его и казалось, вот-вот брызнет нечто, как ручеек чистой воды из-под огромного серого тюремного камня, чем служил лоб Павлова для всякой чистой мысли.

Однако стоило ему пошевелиться, вздохнуть, распрямить затекшие члены, как сразу же он возвращался к своим текущим потребностям, то есть, прежде всего, совал свои руки себе в штаны. Если штаны его были сухи или чуть смочены всего малой нуждой, то он шел к Валюшке, молодой медсестре, или к Танечке, технику горкомхоза, или к Нинке, или к Александре Ивановне, или еще куда-либо, выбор был широк. Если же штаны его были мокры и липки насквозь от нужды большой, то есть когда после хмельного сна он пробуждался с прелым задом, особенно это бывало в летний сезон, ибо летом закусывали фруктами, яблочком или волжской сливой, если такое случалось, то он шел только в одно место – к Александре Ивановне, той самой вдове из пищеторга, некогда соблазнившей его, молодого инвалида войны, и открывшей счет женщинам Павлова в городе Бор. Ныне вдове этой уже подбиралось к пятидесяти, и она всегда готова была принять Павлова, обмыть его, накормить, уложить… Сейчас было лето, и поскольку Павлов этим вечером много пил и много закусывал немытыми, подгнившими яблоками, которыми стерва Нюрка торговала, то, проснувшись, он ощутил в полной мере то, после чего отправился к Александре Ивановне. Там он и доспал остаток ночи и часть дня, ибо перед завтрашней вечерней травлей еврея надо быть "свежим огурчиком".

Ловко смастерили это дельце Копосов и Павлов, один от горечи был ловок, второй от злобы. Чуть пораньше ушел с работы Копосов, чуть пораньше ушел от Александры Ивановны Павлов, встретились не у самой вершинки, а на треугольнике, такое место тоже в лесу существовало, отчего же подобное название, уже забыто давно… Павлов был выпивши, Копосов – трезвый, но с хорошо отточенным плотницким топором за армейским поясом под пиджаком.

– Там они, – говорит тихо Павлов, – на месте. Я уже разведал, стоят обнявшись, как всегда…

Славянин молчалив в мучительном гневе, копит ненависть к решающему моменту. Положил Копосов руку на топор и пошел тропкой в указанном направлении. Раздвинул осторожно мокрый кустарник, поскольку с утра дождь побрызгал, и верно, видит вдали дочь в объятиях у еврея… Славянин молчалив в гневе, но в решающий момент он может исторгнуть дикий крик своих предков, с которыми они во времена великого переселения народов разбойничали в Карпатах, мечтая обосноваться не на Днепре, а на Дунае… Именно такой нечленораздельный крик издал Копосов, страдающий отец с плотницким топором в руках… Павлов же крикнул более современно и членораздельно, а именно: "Бей жидов, спасай Россию".

Увидела их Тася, задрожала вся, затряслась и впервые от страха заплакала в объятиях у своего возлюбленного.

– Кто это? – спрашивает у Таси Антихрист.

– Это тятя мой и друг его Павлов, – плача, дрожа отвечает Тася.

– Чего они хотят? – спрашивает Антихрист, ибо с ним такое случалось: в предельные моменты он вдруг переставал понимать окружающую жизнь и из глубин его являлась небесная брезгливость к людям.

– Беги, – плача говорит Дану Тася, – меня тятя только побьет, поскольку он меня любит, а тебя он зарубит, поскольку ненавидит. Беги, у тяти топор…

– Топором он нас не коснется, – говорит Антихрист, – ничем он нас не коснется, кроме как рукой.

– Рука у него тоже тяжелая, покалечить может, – дрожа в страхе, говорит Тася, – а Павлов душить любит за горло.

Меж тем Копосов и Павлов уже сбегали, скользя по мокрой траве, косогором и приближа-лись. Различимы стали их злобные лица. Впрочем, у Копосова к злобе примешивалось страда-ние, отчего его лицо было крайне необаятельным. У Павлова же к злобе примешивалось веселье, что, наоборот, делало его похожим на обаятельного, остроумного сатирика-славянофила.

– Прижмись ко мне крепче, любимая моя, – сказал Антихрист, – прижмись изо всей силы и ничего не бойся… Не слишком сильно они нас коснутся.

– Отчего ж не слишком сильно, – в полубеспамятстве уже спрашивает Тася, – отчего ж не сильно, если ненавидят?

– Оттого, – отвечает Антихрист, – что сильнее не успеют… Как коснутся, сразу умрут оба…

Хоть дрожала Тася, но что увидела она рядом с собой, у лица своего, заставило ее совсем забыться в лихорадке… Огненные, смертоносные глаза Аспида глянули сквозь мягкие, кроткие еврейские черты любимого и воспламенили его ненавистью Преисподней, Божьей Всемирной Казнью… Похолодела Тася, и стало ей страшно не за любимого, который словно бы исчез, а за отца своего.

– Не трогай тятю, – неизвестно к кому обращаясь, с мольбой сказала она, – не трогай тятю моего…

– Жаль, – сказал Антихрист, – значит, придется пощадить и второго. Ибо они задумали одно, в этот момент не может быть для них отдельной казни… Но позже казнь им будет разная…

Не смогли остановиться Копосов и Павлов, как не может остановиться человек, бегущий с высокой горы, пробежали, пронеслись, словно влекомые неведомым ветром, Копосов и Павлов мимо обнявшихся влюбленных… Понесло их по кустарнику в овраг, поволокло по глинистым, скользким от дождей склонам и бросило в ручей, мирно журчащий среди камней… От такого невольного бега потеряли возможность управлять своим телом, руками своими, ногами Копосов и Павлов.

– Эх! – сам того не желая, ударил Копосов плотницким топором по мокрому валуну. Хорош был топор, да топорище треснуло.

А хмельной Павлов в ручье костями своими камни почувствовал.

– И-эх… О-па… Ядрена табакерка… Трава скользкая… Выгадал еврей на утреннем дожде…

Как сгинули Копосов и Павлов в овраге, мигом потухли черты Антихриста, и опять перед Тасей был любимый ее.

– Пойду я, – говорит Тася, – домой пойду, и ты уходи… Я дам знать, когда и где встретимся, поскольку здесь нельзя встречаться больше… Не бойся за меня, до нового свидания. – И они впервые поцеловались, ибо с этого дня самое высокое в их любви, то, третье, уже было позади, и любовь их стала людской, с поцелуями и желанием разнообразия.

Приходит Тася домой, увидела ее мать Вера, встревожилась.

– Маманя, – говорит Тася и обнимает мать свою, прижимается щекой к щеке, так что две толстых золотистых косы матери и дочери рядом ложатся, – маманя, полюбила я одного человека…

– Кто же этот человек? – спрашивает заботливая мать, но хитрая женщина.

– Ночной сторож с рыбкомбината, – отвечает Тася, – который у старухи Чесноковой квартиру снимает.

– Да что ты мне так мудрено отвечаешь, – говорит притворщица мать, – разве не я сама тебя впервые повела к Дану Яковлевичу?

– Ах, маманя, какой он сладкий, – невольно и искренне вырвалось у дочери, что заставило влюбленную в того же человека мать забыться в ревности и обозлиться.

– А если отец узнает, – говорит сердито Вера, точно не она сама все соорудила.

– Тятя уже знает, – отвечает Тася.

Вскочила Вера в непритворном уже испуге.

– С каких пор?

– Да только узнал.

– И что, бил?

– Хотел бить.

– Значит, не догнал?

– Может, и не догнал, – странно как-то отвечает дочь.

Однако дальнейшая неопределенность в их разговоре кончается тем, что ударом ноги дверь распахивается настежь и на пороге является Андрей Копосов, от вида которого сразу же заплакала маленькая Устя… Было чего испугаться. Изорванная ветвями, перепачканная глиной мокрая одежда, скошенный набок рот, искусанные губы, заранее сжатые в побелевшие кулаки пальцы. Без слов кинулась перед ним Вера защищать дочь, без слов ударил он ее наотмашь привычно, потому недостаточно сильно, и без слов же ударил он дочь свою Тасю с непривычки особенно страшно и мгновенно окровавил… Увидев окровавленную дочь, дико крикнула Вера, поняла несчастная женщина, что натворила и что она всему виной. Поняла на мгновение, какова кара третьей казни Господней – дикого зверя – прелюбодеяния… И услышала, может быть, без разума, как шум в висках своих, проклятие Моисеево за прелюбодеяние:

"Да предаст тебя Господь проклятию и клятве в народе твоем, и да соделает Господь лоно твое опавшим и живот твой опухшим…"

Кинулась она к мужу, подняв руки, то ли защитить дочь, пусть даже ценой жизни своей, то ли повиниться во всем перед мужем на глазах у детей. Но защищать больше некого было, и виниться не перед кем было… как ударил Андрей дочь, обмяк он и заплакал навзрыд, не по-мужски, в то время как Веру всегда бил с остервенением и без раскаяния. Лег Андрей лицом вниз на койку, а Тася рядом с ним села, прижимая платок к разбитому носу, и ладонь на голову ему положила. Поняла Вера, лишняя она здесь, и не только минуло раскаяние, даже наоборот, усилилось еще более желание довести до конца задуманное ради себя и в свое удовольствие.

– Пойдем, доченька, погуляем, – говорит она перепуганной Усте, – в лес пойдем, воздухом подышим. Когда остались отец и Тася одни, говорит он:

– Доченька, ты ведь единственное счастье мое, разве я тебе зла желаю? Отвечает Тася:

– Тятя, я знаю, ты не по доброй воле, тебя Павлов подбил… Сволочь он…

– Согласен, – отвечает Копосов, – Павлов, конечно, сволочь, хоть и фронтовик, но разве в городе нет других ребят, разве не русский у нас город?

– Тятя, – отвечает Тася по-девичьи, по-семнадцатилетнему, – нет мне без него жизни, без него хоть в Волгу… Поверь, тятя, дочери твоей, которая тебя любит.

Помолчал Андрей Копосов и говорит:

– Это в тебе от развратной матери, вот она беда какая… Недаром ты напоминаешь мать внешним обликом.

Тем и окончился разговор, хоть начался как будто бы откровенностями и должен был многое решить… Но ничего не решил. Вернулась Вера с Устенькой, начала готовить ужин, а Андрей пошел в угол к своему верстаку строгать лагушки для масла растительного, квашонки, маслобойки и прочие деревянные изделия, которые намеревался отвезти в Горький на ближайшую ярмарку.

Назад Дальше