Голубая акула - Ирина Васюченко 10 стр.


- Можно же было взять розу в другую руку, - проворчал я. Приключения этой выдающейся дуры положительно действовали мне на нервы.

- Ах, не так все просто! - пропела хозяйка. - Тут ведь тайна была, страсть какая тайна! Она же, бедняжечка моя, почитай что совсем не видела ничего.

- Позвольте… как?

- Да так вот и не видела. Близорукая она у нас с малых лет. А очки надеть - ни в какую! "Чем на людях в такой гадости появиться, лучше на свете не жить!" - так она говорила. Если рисовать или читать, закроется, бывало, и настрого велит никого посторонних к ней не пускать. Аглаюшка, компаньонка ее, сплоховала однажды, взошла с братом своим, а Соня в очках сидела. Как она разгневалась, как плакала! Аглаю по щекам нахлестала… хотя сердце у нее доброе, золотое сердечко! Простила потом, конечно. А когда из дому выходила, эту же Аглаюшку всегда с собой брала. Идут они по улице, Аглая ее под руку держит - вот почему другая-то ручка несвободна была! И ежели навстречу знакомые, та ей на ушко тихохонько шепчет: мол, "барышни Постниковы сюда приближаются… Они вам улыбаются… они вам кланяются…". Тут Софьюшка тоже улыбнется, поклонится, ангел наш, а сама ничегошеньки не видит…

Развлеченный курьезным рассказом (видно, уже и тогда коллекционер сидел во мне), я перестал жалеть об этом нелепом визите и, смирившись, начал перебирать скучные акварели, вполуха прислушиваясь к хозяйкиному щебетанию.

- Кабы не такая Сонина чувствительность, может, и Дашенька бы с нами была, да на все воля Небес, - вдруг услышал я и вздрогнул, словно охотничий пес, унюхавший дичь. Как бы спросить? Ох, спугну!

- Да чем же голубушка Софьюшка повинна? - закудахтал мой лукавый спутник. Это вышло у него так ловко и кстати, что я был готов его расцеловать.

Купчиха завздыхала, завозилась, забормотала, что-де не надо бы о том и толковать. Мы безмолвствовали в почтительном ожидании, любовно пожирая Марфу Спиридоновну глазами.

- Вы уж только не пересказывайте никому, голубчики вы мои…

Суетясь и перебивая друг друга, мы поклялись, побожились, и дама поведала мне историю, диковиннее которой я отродясь не слыхивал. Началось все более чем тривиально. Мечтательница стала получать любовные послания. Неизвестный изъяснялся в них столь превозвышенно, что жуткие подозрения относительно отхожего места, видимо, не тревожили нежного сердечка девицы. Она стала отвечать…

Разумеется, родители ни о чем не подозревали. Хотя Соня пользовалась известной свободой, но не до такой степени, чтобы вступать открыто в амурную переписку незнамо с кем. Поверенной своей тайны купецкая дочь сделала Аглаю. С ней барышня делилась заветными грезами, и она же носила на почту посланья, весьма строгие, но оставляющие влюбленному незнакомцу кое-какие эфемерные надежды.

Обитал поклонник в гостинице: прибыв в Блинов ненадолго по делам, он задержался здесь, насмерть раненный небесной красотой дщери купца Парамонова. Он умолял о свидании. О, всего лишь о краткой встрече в людном месте, где-нибудь в парке. Ему бы только увидеть своего кумира вблизи, услышать ее несравненный голос, дабы потом, коли суждена разлука, унести этот миг в своем кровоточащем сердце.

Так он писал. И невинная, доверчивая красавица из одной жалости, как полагала ее маменька, уступила настояниям дерзкого незнакомца. Было условлено, что она станет ждать его в назначенный час в городском саду на скамейке под вязом. Аглая, притаившись среди зарослей спиреи, должна была наблюдать за происходящим, чтобы затем описать барышне наружность ее Ромео.

Встреча состоялась. Соня, потупив очи, выслушала пылкие признания, пролепетала в ответ две-три ничего не значащие фразы и согласилась прийти сюда через два дня в тот же час.

Когда поклонник удалился, Аглая выскочила из кустов и, словно ошпаренная, кинулась к Софьюшке:

- Барышня, какой ужас!

- Что такое? Да говори же!

- Барышня! Он старик! Противный, старый старик! Урод!

Нежная натура Сони не выдержала чудовищного открытия. Истерика, едва утихнув, начиналась сызнова. Ручьи слез лились не высыхая. Испуганная мать и старший брат Димитрий топтались у ложа страдалицы, ничего не понимая, но подозревая худшее. Наконец приперли к стенке Аглаюшку, и та, тоже плача, призналась во всем. У матери отлегло от сердца. Зато Димитрий, пехотный офицер, прибывший домой в отпуск, пришел в неописуемую ярость.

Пылая мщением, он дождался условленного дня и потребовал, чтобы Аглая отправилась с ним в парк показать ему "этого грязного старикашку". Та повиновалась, и Димитрий отвел душу, потыкав дряхлого сластолюбца физиономией в лужу да еще пообещав, что в этой же луже его утопит, ежели тот еще хоть раз осмелится потревожить сестру.

Прошло несколько дней. Соня успокоилась было, но однажды посыльный - на сей раз не с почты, просто какой-то парень - принес новую записку. Неугомонный старец заклинал любимую прийти в последний раз, проститься и выслушать исповедь его безнадежной души. Дура-горничная, вместо того чтобы скрытно передать письмецо Марфе Спиридоновне, показала его барышне. Та - в обморок. Домочадцы и прислуга кинулись приводить ее в чувство. "Тут-то Дашенька и осталась без призора. На одну минуточку всего и осталась…"

ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Бредни и терзания

Сегодня Ольгу Адольфовну навестил в конторе высокий подтянутый господин преклонных лет, встреченный ею как старинный приятель. Мирошкина не было, и они болтали без помех. Беседа, что произошла между ними, достойна запечатления.

- Ксенофонт Михайлович, как же я рада! Сколько лет… Куда вы пропали?

- Всякое бывало, друг мой Ольга Адольфовна. Зато теперь я вполне устроен. У меня есть работа.

- Чудесно! Какая же?

- Преподаю английский язык.

- Но позвольте… мне помнится… вы же не знаете английского языка!

- Эх, Ольга Адольфовна, друг мой, горе всему научит.

Смертный, которого горе смогло научить английскому языку, показался мне настолько интересным, что я бросил копаться в своих бумажках и принялся разглядывать его. В облике Ксенофонта Михайловича есть совершенно неповторимая черта, которую не назовешь иначе как величие. Определить в точности, в чем состояло, от чего зависело подобное впечатление, я бы не взялся. Окладистая белоснежная борода, рост, осанка, лысый как колено великолепный череп, благородство черт - все это было достаточно внушительно, однако присуще не одному Ксенофонту Михайловичу. Этот же человек походил на бога Саваофа. Все в нем дышало мощью, настолько умиротворенной, что казалось, в его присутствии не может произойти ничего дурного.

А беседа между тем, как назло, приняла умилительно мещанский оборот, который был абсолютно не к лицу такой титанической персоне.

- Я слышала, ваша дочь вышла замуж?

- Да тому уж года полтора.

- Ну, и как? Вы живете с ними вместе? А что зять, человек приличный?

- Как бы вам сказать, мой друг… Он порядочнейший, честнейший малый. Только на мой вкус уж слишком… гм… идейный. Все, знаете, доказывает что-то, кипятится… Побагровеет весь, руками машет, кричит во все горло: "Мы сделаем то, мы покончим с этим… Мы! Мы!"

- Да-да, понимаю. Но, Ксенофонт Михайлович, дорогой, ведь это, должно быть, очень неприятно?

- Сначала тяжеловато пришлось, не скрою. Думал: "Собачья старость! Уйти бы куда-нибудь, уехать, да куда в мои годы?" А потом, не сглазить бы, стало налаживаться, зять успокаивается понемногу.

- В самом деле? Больше не вопит?

- Ну, друг мой, вы слишком торопитесь. Вопить-то вопит, но перемены есть. Раньше он все кричал: "Мы! Мы!" А теперь - "Они! Они!" Чувствуете разницу?

Визит к Парамоновым оставил в моей душе мутный осадок. То, что я узнал, могло бы быть важным, если бы наши недотепы тогда, по свежим следам, потрудились выяснить, что там за притча. Но Парамоновы, оберегая репутацию дочери, в ту пору девицы на выданье, умолчали о странных ухаживаньях. А теперь, годы спустя, где уж разыскивать проезжего селадона. Впрочем, рассуждая логически, мудрено предположить связь между эпистолярными заигрываниями престарелого амура и пропажей ребенка. Да не одного, нескольких, ведь Даша Парамонова стала первой из восьми жертв. Тем не менее по неопытности или оттого, что иных версий в запасе не было, старик долго не шел у меня из головы.

- Кроме того, что детишек жалко, есть в этом деле еще одна прегадостная особенность, - сказал Легонький, когда нам наконец удалось спастись бегством от гостеприимства мадам Парамоновой. - Догадываешься, что я разумею?

Я помотал головой, заодно пытаясь вытрясти оттуда назойливый образ влюбленного старикашки. Эта жалкая фарсовая фигура решительно мешала сосредоточиться.

- Черная сотня, - вздохнул Легонький. - Ими здесь кабатчик Афонька заправляет. Для них пропажа младенцев вроде подарка. Налакаются и ну шататься по улицам, орать, что жиды детей воруют… Вы у себя в университете чистой наукой занимались, а у нас здесь, брат, практика. Для практики эти молодцы кое-что значат. Спят и видят погром в Блинове учинить. Это у них, положим, не пройдет, но навонять могут. Много бы я дал, чтобы это дело выяснилось!

Афоньку-кабатчика я к тому времени уже знал. Этот вечно потный истеричный мужик легко переходил из тупой апатии в состояние неистового буйства. По мне, Афонька нуждался в попечении психиатра, и то, что он восполнял отсутствие необходимого лечения каждодневными возлияниями, делало его опасным. Но и только. Я хоть не был, подобно Косте, патриотом Блинова, однако не мог допустить мысли, что Афонькины кровавые бредни способны повлиять на умы мирных здешних обывателей.

Пару недель спустя пришлось убедиться, что так уж благодушествовать не стоит. Извозчик Трофим Мешков, владелец гладкого вороного рысака и солидного кабриолета с дутыми шинами, подвозя меня к присутствию, вдруг завел те же речи. Я возмутился:

- Окстись, Трофим! Ты же умный мужик, не чета Афоне. Тебе должно быть совестно повторять подобную чушь.

- Может, оно и чушь, - хмуро возразил извозчик, - а только я это собственными ушами слышал. Да не от Афоньки-дурака, я ему не компания. От московских ученых людей слыхал, вот так-то.

- Ученые такой ереси плести не станут. Это мошенники какие-нибудь народ мутят! - брякнул я, сам чувствуя с отвращением, что пафос мой неубедителен, а доводы подозрительно смахивают на сентенции полицейского исправника Проклова, когда тот спьяну клеймит вольнодумцев. Надо бы как-то иначе, высмеять, что ли, эту смрадную выдумку, что так поразила воображение извозчика… Но ничего остроумного в голову не приходило. Было попросту мерзко и больно, как всегда, когда слышу подобные вещи.

- Вовсе не мошенники, - с угрюмым упорством настаивал Мешков. - Я барина вез намедни, из самой, знать, Москвы барин. Солидный. Тверезый. Он мне все доподлинно обсказал, так, мол, и так. И в вашей, говорит, судебной управе эти нехристи скрытным манером обосновались, они-то зло и покрывают-с. А мошенников, ваше благородие, мы завсегда отличим, не дети-с! И то сказать, куда ж иначе детки-то невинные пропадают?

Я был в те дни молод и вполне здоров. Но сердце после разговора с Трофимом колотилось долго, тяжело, отдаваясь в ушах. Они хоть перестали краснеть, эти уши, некогда доставившие мне столько пакостных минут. Но покраснеть было от чего. Я чувствовал себя ни к черту не годным. Как интеллигентный человек, носитель гуманных идей, я только что потерпел сокрушительное поражение. Ничего Мешкову не доказал, ни одного убедительного слова не нашел. Надавать бы по морде тому поганцу, что ему голову заморочил…

Вот прелестная мечта, достойная просвещенного ума! Только это ты и можешь. Негодяев, что детишек крадут, поймать не способен. Разумно, не раздражаясь с человеком поговорить тоже не горазд. Зато по мордасам - это мы пожалуйста! И желание такое пламенное… тьфу! Чем ты после этого лучше исправника Проклова?

Припадок самобичевания еще не прошел, когда в мой кабинет заглянул кто-то из низших чинов и сообщил, что "Александр Филиппович просят пожаловать". Не застань он меня в таком взбудораженном состоянии, может статься, все сложилось бы по-другому? Как знать…

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Стреляный воробей

В прокурорскую я обыкновенно заходил с охотою. Александр Филиппович, на многих наводивший робость, откровенно благоволил ко мне. По-мальчишески гордясь таким предпочтением, я льстил себя надеждою, что проницательный Горчунов прозревает во мне исключительные достоинства, которые пока не стали очевидными для всех, но со временем заблещут и ослепят.

На сей раз я был встречен даже теплее обычного. Две чашечки кофия с бисквитом уже ждали нас, и наперекор строгому убранству кабинета с неизбежным портретом государя Александр Филиппович был, казалось, настроен совершенно по-домашнему. В иное время такая перемена могла бы меня насторожить, но сейчас я не придал ей значения и, не чинясь, одним глотком опорожнил крохотную чашечку.

- Устали? - Взгляд Горчунова светился неподдельным участием. - Да… Трудно. А будет и того труднее. Это сначала, по молодости, кажется - разгребешь старые завалы, авгиевы конюшни почистишь, а там уж пойдет легче. Никогда, голубчик вы мой. Ни-ко-гда.

Горчунов замолк и теперь с пристальной ласковостью разглядывал меня. Озадаченный, я ждал продолжения.

- Вы сейчас спрашиваете себя, к чему, дескать, он клонит. Наберитесь терпения. Я ведь темнить не люблю, голубчик. И к вам я, право слово, привязался, как к сыну. Голова у вас светлая, а главное, работать умеете. Это редкость большая. Только опыта вам пока не хватает, и очень это иногда заметно, вы уж не прогневайтесь на старика.

Похоже, меня ждала "распеканция". Но странная какая-то. За что? И к чему столько предисловий?

- Ну вот, вижу, вы уж и насупились. Зря. Ничего дурного я вам не имею сказать, кроме хорошего. - Он усмехнулся. - Дурацкое присловье, правда? "Ничего дурного, кроме хорошего". Да ведь в нашем с вами случае так именно и выходит. Ваше служебное рвение, Николай Максимович, похвально и благородно в высшей степени. Это всеми замечено, и никто не сомневается, что карьера перед вами блистательная…

На мой протестующий жест Горчунов повысил голос и повторил с нажимом:

- Да, голубчик, блистательная! Вас ждет поприще куда более обширное, нежели может дать одна блиновская губерния. Но чтобы не надорваться, не сбиться с истинного пути, знаете, чему вам надобно научиться? Смирению! Необходимо раз и навсегда понять, что в нашем деле всегда были и всегда будут, кроме успехов, поражения. Помните Данаид? (Александр Филиппович питал слабость к античным сюжетам.) Как они в аду все кувшины носят, бочку наполняют, а дна-то у бочки и нет? Это про нас, голубчик мой, про судейских. Всех злодеев не повыловишь, всех преступлений не раскроешь, будь ты семи пядей во лбу!

Вот оно что. Горчунову уже донесли о моем интересе к старым протоколам, и он дает мне понять, что недоволен. Но почему?

- Александр Филиппович, если вы считаете, что я уделяю внимание давним нераскрытым делам в ущерб более насущным, могу вас уверить, что это не так.

- Э, голубчик! Мне ли не знать, что трудитесь вы на совесть? Хотя надо же признать и то, что вы волей-неволей все же отвлекаетесь от текущих дел, когда тратите время на то, что ранее уже было признано безнадежным. - Он поднял над столом белую большую ладонь, плавным жестом предупреждая мою попытку возразить. - Нет, уж позвольте мне докончить мою мысль. Все эти истории - иногда гнусные, здесь я полностью с вами согласен - в свой черед были подвергнуты подробному исследованию. Ими занимались, над ними ломали голову люди, которые собаку съели на нашем, с позволенья сказать, ремесле. Вы в самом деле убеждены, что вам с вашими обширными, но пока в большей степени теоретическими познаниями удастся обнаружить что-то такое, что они упустили?

Прокурор откинулся на спинку кресла и ждал ответа, взирая на меня ясно и благожелательно.

- Ни в чем я не уверен, - скрепя сердце признался я. - Но к примеру, в моей беседе с купчихой Парамоновой открылись обстоятельства, может статься, немаловажные для следствия, однако в протоколах не отраженные. К тому же исчезновение детей, само по себе ужасное, вдобавок породило в народе отвратительные слухи, которые могут стать причиной…

Горчунов нетерпеливо прервал меня:

- Да знаю, знаю! И чувства ваши мне понятнее, чем вы думаете. Но, положа руку на сердце, скажите, голубчик: вот эти новые факты, что вам поведала Марфа Спиридоновна - достойнейшая, к слову будь сказано, дама, но чересчур словоохотливая, - эти обстоятельства дают реальную возможность возобновить следствие, пустив его по новому пути? Только чтобы уж нам не в калошу, пардон, сесть, а настоящего толку добиться? Да или нет?

Я опустил голову. Крыть было нечем.

- Горячий вы человек, Николай Максимович, - мягко укорил прокурор. - Но ведь и разумный, не так ли? Я всегда был в вас уверен. Поверьте и вы: мне не меньше вашего хотелось бы раскрыть эту тайну, вернуть, если возможно, семействам пропавших чад, наказать преступников, прекратить эти безумные слухи, наконец. Вы верите мне?

- Да.

- Ну, то-то. Так уж сделайте милость, верьте до конца. Я ведь стреляный воробей, не первый десяток лет прокурорствую. Тут, кроме знаний - их-то у вас, пожалуй, не меньше моего, - еще нюх особый развивается. Его и от разума не объяснишь, и ничем не заменишь. Чувствую я, поймите, что дело это дурно пахнет. Не ввязывайтесь. Добра оно вам не принесет, а то, не приведи Боже, и всю жизнь поломает. Попомните мое слово, отступитесь! Может, случай еще подвернется, даст нам в руки настоящую улику, тут уж мы этих мерзавцев сцапаем, будьте благонадежны! А так, как вы хотите, вслепую, "пойди туда - не знаю куда"… бросьте, голубчик! Я ведь завидую вам: будущему, таланту, даже этой горячности вашей завидую. Не губите себя попусту. Обещаете?

Растерянный, я пожал плечами. Но тотчас понял, что так мне не отделаться. Горчунов не шутя требовал обещания, тогда как я, задетый и недавней перепалкой с извозчиком, и необъяснимыми, но очевидными попытками прокурора запугать меня, обещать ничего не собирался. Со всей доступной мне твердостью и вместе с тем изо всех сил стараясь не рассердить его, я сказал:

- Александр Филиппович, я вам признателен за доброту и участие, за предупреждение. Даю слово, что возложенные на меня обязанности буду выполнять добросовестно. Все, что от меня зависит в смысле рассмотрения текущих дел, будет неукоснительно исполнено.

Тяжеловесная туманная казенность сей речи ужаснула меня самого: после отеческой ласки и откровенности Александра Филипповича это походило на оскорбление. Но отступать было поздно. Горчунов понял, что так ничего и не добился. Он окинул меня утомленным взором похолодевших глаз и вздохнул:

- Воля ваша. Не смею больше задерживать.

Назад Дальше