Что это военный совет, было понятно сразу. Спросонок я вообразил, будто юная наследница имения Трофимовых жаждет не чьей-нибудь, а моей крови. "Почему? Что я ей сделал?"
Словно отвечая на сей жалобный вопрос, девчонка бросила резко:
- Надоел. Он такой противный!
Детская обида вспухла в груди. Еще мгновенье, и я бы высунулся из окна и сказал им… что? Что нехорошо поджигать безобидного инвалида во время сна, даже если он очень противный? То-то смеху было бы!
- С тех пор как он здесь, у меня ни минуты покоя, - опять заговорила Муся. - Буквально каждые полчаса я должна подавать ему чай! Он, дескать, сибарит! Он сам для себя ничего не может делать, потому что всю жизнь имел много прислуги. Он привык! Но я-то не привыкла быть прислугой! И еще делает мне замечания! Как будто кого-нибудь может интересовать, что он думает о моем поведении. Но это даже не главное. Просто вы не представляете, до чего он неприятный!
Нет, это о ком-то другом. Что Муся находит меня неприятным, допустить еще можно, но никакого чая она мне никогда не приносила, я же и в мыслях не имел делать ей замечания. По-видимому, речь шла о хозяйкином родственнике, в самом деле довольно антипатичном субъекте, гостящем в доме уже вторую неделю.
- А зачем он вообще приехал? - осведомился тощий веснушчатый подросток, видимо, тот самый, что так кстати отверг идею поджога.
Муся негодующе фыркнула:
- Хочет, чтобы мама стала его женой! Посмотрел бы раньше на себя! Каждый вечер, только она придет со службы, начинает уламывать. Ужас в том, что она вежливая. "Нельзя, - говорит, - обходиться с человеком, как с половой тряпкой". А если он хуже тряпки, тогда как? От ее деликатных отговорок он только наглеет. Нет бы прямо сказать, чтобы убирался вон! Она же этого ждет не меньше, чем я.
- Как она может за него выйти, если он ее брат? - закричал младший из компании.
- Двоюродный, - вздохнула Муся. - За двоюродного можно. И без конца зудит про свои прежние богатства. У него большущее имение было под Курском, да еще несколько сахарных и спиртовых заводов. Он дворянин, ах, ах! Мама рассказывала, его папенька был до того глуп и неучен, что даже развлекался, как слабоумный: "В поле поедем, козла подразним!" - так он говорил! И сын нисколько не умнее. Он даже пытался меня подкупить, представляете? "Если ты уговоришь маму принять мое предложенье, то, когда большевиков прогонят, будешь жить в моем имении и у тебя будет верховая лошадь".
- Лошадь - это хорошо, - заметил курносый крепыш с расцарапанной щекой.
- Но не настолько, чтобы ради нее я толкала маму на такой отвратительный брак, - возразила Муся с бесподобным высокомерием. - И потом, большевики… Что-то не похоже, что их скоро прогонят.
- Может, донести на него? - неуверенно предложил голубоглазый хорошенький мальчик. - Ну, сказать, что враг, что против власти…
- Доносить подло! - возмутилась Муся.
У меня отлегло от сердца. А она еще подумала, мальчишеским жестом ероша свои коротко стриженные рыжеватые волосы, и тоном судьи, оглашающего приговор, заключила:
- Все равно я с ним разделаюсь!
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Обман
Поутру, исполненный решимости, я твердым шагом прошел мимо своего рокового наблюдательного поста. Не идиот же я в самом деле? Превратился в посмешище, чуть не потерял Алешину дружбу - спрашивается, чего ради? Я дал себе слово не приближаться к аквариуму. Разве что изредка… Но уж никак не сегодня!
Сидоров уже был на месте и кивнул мне ласковей обычного. Сев рядом, я раскрыл ранец, и тут же на глаза попался давешний листок. В душе опять шевельнулось раздражение:
- Видно, ты все-таки не совсем бросил поэзию?
Мельком глянув на жеваную страницу, Алеша быстро сказал:
- Я этого не писал!
В класс резво вкатился словесник Надуваев, ехидный толстяк, с которым - все знали - лучше не связываться. Так припечатает, что век не забудешь. Продолжать разговор стало невозможно.
Надуваев уже начал объяснять что-то. У него был сильный певучий голос. Такой голос, что даже совершенные банальности, к которым наш словесник был весьма склонен, начинали казаться если не значительными, то красивыми. Обычно мы слушали его не без удовольствия и только потом обнаруживали, что в памяти не осталось ничего мало-мальски дельного. Вообще ничего не оставалось, кроме звучных, волнующих модуляций.
Несмотря на недавнее решение взяться за ум, я тотчас отвлекся и погрузился в уже ставшее привычным состояние рассеянности. Да и какой смысл следить, как Семен Федорович "толчет воду"? Моя воля и вниманье порядком ослабели за последнее время. Лучше приберечь силы для химии и латыни, там они мне действительно понадобятся.
Однако как прикажете понимать последнюю фразу Сидорова? "Я этого не писал" - что за нелепая брехня! Ведь больше некому.
Чем дольше я размышлял о сем предмете, тем обиднее мне представлялась Алешина ложь. После всего, что произошло между нами! Только вчера я поделился с ним своими страданиями, открыл душу… Ладно, допустим, это было не совсем искренне. Но он же об этом не знает! И потом, в конце концов, я ведь рассказал ему правду. Он видел, как мне тяжело, и вроде бы сожалел, что прежде так бесцеремонно надо мной насмехался. Что же, теперь выходит, всего этого хватило на один вечер?
Звонок еще не успел дозвенеть, а я уже вновь приступил к прерванному допросу:
- Значит, ты утверждаешь, что это не твое сочинение?
Перемена была короткой, но дальше терпеть неизвестность я не мог. Слишком многое было поставлено на карту.
Сидоров слегка покраснел:
- Говорю же, нет. Понятия не имею, кто их накропал и зачем. Это на подоконнике валялось в физическом кабинете, ну, а я нашел. Там что-то про существ под стеклом, вот мне и вздумалось… Я ведь признался уже, что виноват, чего тебе еще? Я подбросил эту галиматью в твой ранец, вот и все. Ну, рыбку еще пририсовал. Царевну-рыбешку…
Его смущение выглядело подозрительным, оно его изобличало! Все ясно: соврал, не подумав, а теперь стыдно признаться. Вот и выкручивается. Будь это кто угодно другой, я бы ему простил. Но не Сидорову. И главное, не сейчас. Он не имел права поступать со мной так!
На большой перемене я, не сказав Алеше ни слова, направил стопы к аквариуму.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Река на ступенях
Муся осуществила свою угрозу. Сегодня незадачливый жених-кузен отправился восвояси. Это тщедушный старообразный мужчина со слабыми ногами и потасканной физиономией распутника. Его манеры отмечены гнусной смесью приниженности и чванства. Но, глядя, как он плетется к станции с убогим чемоданишком в одной руке и бесформенным пакетом в другой, я почувствовал жалость. Судя по всему, женитьба на Ольге Адольфовне была для него единственным шансом выжить. Этот скверный, никому не нужный человек шел умирать.
Мне выпало быть невольным свидетелем ссоры, ставшей причиной этого изгнания. Ее начала я, правда, не застал: отлучился в лавочку, как здесь говорят, "к рыжему Федору", за табаком. Напрасно Подобедов машет руками и возмущается, требуя, чтобы я бросил курить: что угодно, а этого не могу. Первую папиросу я закурил тогда в московском трактире, когда господин Казанский объявил мне, что Елена… Короче, как бы там ни было, последнюю я выкурю у двери гроба - не хватало лишить себя еще и этого удовольствия!
Приближаясь к дому, я услышал возбужденные голоса и тотчас понял, что военные действия начались. Мятежная отроковица рвала и метала:
- Как вы посмели судить о моем отце? Если хотите знать, его уважал весь Харьков! Вас кто-нибудь когда-нибудь уважал? Я сомневаюсь!
- Мерзкая девчонка! Я потомственный дворянин, ты даже не понимаешь, что это значит! Да, я говорил и повторяю: Оля сделала большую ошибку, когда вышла замуж за человека не своего круга. Ее семья была этим крайне опечалена. Она могла бы сделать несравненно лучшую партию, чем безродный выскочка из полтавских мещан…
- Ну вот что, - отчеканила Муся зловеще. - Я долго терпела. Но теперь скажу все. Сначала - вам. Вы самый обыкновенный паразит, неуч и сукин сын. Таких, как вы, мой папа не пускал дальше передней. Вы расположились здесь только потому, что его больше нет, а мама слишком добра, чтобы сказать вам прямо, как ей опротивели ваши приставанья. Но как только она узнает, что вы себе позволили без уважения отзываться о папе, она вышвырнет вас за дверь. А она это узнает! Я на вас ни разу еще не жаловалась, я этого слишком не люблю. Но теперь все, мое терпенье лопнуло!
Это случилось вчера. Я приболел и не поехал на службу. Сегодня - тоже, но мне уже лучше, я вышел побродить по саду. Тут и столкнулся с ним. Он смерил меня злобным взглядом. Ну да, в его глазах я ведь тоже выскочка. К тому же я, чужой человек, занимаю в доме его родственницы угол, в котором ему отказано. Меня не найдут завтра остывшим где-нибудь на вокзальной скамье или в пыльном сквере.
Но окликать его я не стал. И что я мог для него сделать? Разделить с ним свою каморку? Ольга Адольфовна была бы фраппирована, Муся застрелила бы меня из пугача (он у нее есть), но главное, я сам, потерпев денек-другой разговоры о дворянском превосходстве, роскошествах утраченной курской жизни и виселицах, на которых мы скоро перевешаем "весь этот сброд", на третьи сутки вытолкал бы несчастного взашей. Долго выдерживать общество субъекта подобного разбора выше моих сил. Вот она, милостивый государь, и вся цена ваших христианских чувств.
Почему было нужно, чтобы мелкий ржавый гвоздик, откуда ни возьмись, вылез именно на моей парте, причем как раз так, чтобы опасность порвать штаны стала почти неизбежной? Право же, тут больше оснований поразмыслить о предопределении, чем у Алеши Сидорова, когда он узрел Снежную королеву на углу Арбата и Староконюшенного.
Пару раз зацепившись, я понял, что надобно принять меры, не то поздно будет. Сбегал на перемене к Якову. Попросил молоток. Старик отнекивался, видно, боялся, что потеряю. Обещал, что после занятий сам поднимется в класс и заколотит мой гвоздь. Но рассчитывать, что бестолковый подслеповатый Яков найдет его, было мудрено. Я настаивал, и он уступил, взяв с меня обещание, что после занятий не забуду отдать молоток обратно.
Забить гвоздь было делом одной минуты, и я решил тотчас возвратить Якову столь ценимый им молоток. Но, - выбежав на лестницу, почувствовал, что меня как никогда тянет полюбоваться на рыб. Ничто тому не препятствовало: до начала урока истории оставалось целых пять минут.
Привычка брала свое - теперь, чтобы отрешиться от всего на свете, мне было достаточно единого мгновения. Я забывался, стоило лишь поднять глаза и увидеть, как они плавно шевелятся там, похожие разом на невиданные хищные цветы и нежных таинственных чудищ. Рыбы, замечу мимоходом, всегда казались и до сей поры кажутся мне бесконечно странными существами, будь то причудливейшая рыба-петух или простой карась (что, положим, никогда мне не мешало с аппетитом уплетать последнего в сметане).
Итак, я стоял, заглядевшись, помню как сейчас, на золотисто-красного ленивого вуалехвоста. Чья-то рука мягко опустилась мне на плечо:
- Наблюдаете, мой юный друг? Похвально, ххе-ххе, весьма похвально!
Миллер! Колоссальным усилием воли я не дал себе панически шарахнуться в сторону. Такое леденящее отвращение, больше похожее на ужас, вызвало во мне прикосновение этого человека. Он же, не убирая руки с моего плеча, благосклонно кивал, то ли похохатывая, то ли хрипя.
Где я слышал точно такой же смех? И совсем недавно… Вспомнил - и все во мне оледенело. Язык прилип к гортани. Теперь я уже не постыдился бы просто вырваться и дать деру, как последний ненормальный трусишка. Но почему-то не мог сдвинуться с места.
- Ничего, ничего, - бормотал гнусный голос, - храбрый, славный молодой человек, ваш интерес делает вам честь, ххе, я давно замечаю, как вы упорны… Дерзайте же, дружок, дерзайте, ххе-ххе-ххе…
Он удалялся, продолжая плотоядно покряхтывать. Диким, необъяснимым злорадством веяло от этих звуков. Я не обернулся, чтобы посмотреть ему вслед. Просто стоял и ждал, пока шаркающие шаги и похохатыванье совсем не замерли. Потом поднял молоток и, размахнувшись, изо всех сил ударил по стеклу.
И поныне сновидения нет-нет да и возвращают мне тот резкий переливчатый звон и плеск воды. Ее прозрачные струи хлынули на лестницу, разливаясь все шире. Разноцветные рыбы, словно осколки разбитой радуги, прыгали на мокрых ступенях, ловя воздух судорожно распяленными ртами.
Ко мне уже бежали со всех сторон - гимназисты, преподаватели, классный наставник. Все что-то кричали. Лементарь схватил меня в охапку, сдавил, будто хотел придушить, и все бормотал испуганно:
- Вин скаженный! Скаженный!
Кто-то отрывисто командовал:
- Несите тряпки! Убрать ковер! Надо известить господина Миллера! Миллера сюда! Он должен быть здесь.
- Он сегодня не приходил, - слабо отозвался в общем гаме другой голос.
Я хотел было возразить, но острое ощущение нереальности происходящего парализовало меня. Рядом надрывались:
- Воды! Принесите же, наконец, банку!
Было странно, что кому-то еще требуется вода, когда кругом и так целое море. "Ах да, рыб хотят спасать"… Догадка была вялой, безразличной. Уйти бы отсюда. Остаться одному, завалиться спать… нет, прежде перекусить… Это звучит невероятно и сверх того довольно противно, но в эти сумеречные минуты ничего более толкового мне в голову не приходило.
Я тупо смотрел, как чья-то рука, может статься, движимая лучшими намерениями, схватила вуалехвоста и швырнула в уцелевший маленький аквариум, к пирайям. Бросок был меток: вуалехвост прочертил в воздухе веселую алую с золотом дугу и шлепнулся в воду. Я не отвел глаз. Я понимал этих проворных толстушек. Дьявольски хотелось есть.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Добчинский против Бобчинского
Паровик едва тащился. Голова раскалывалась. Накануне я допоздна засиделся за своей писаниной, и, похоже, напрасно. Откинувшись на спинку скамьи, попробовал подремать - не тут-то было. Слишком уж азартно два господина напротив спорили об исторических судьбах отечества. Мысленно я окрестил их Добчинским и Бобчинским, ибо представлял себе достославных персонажей в точности такими.
Сии оппоненты, по иронии судьбы похожие друг на друга словно близнецы, дискутировали столь же небезопасный, сколь лишенный смысла вопрос, кто в пору Гражданской войны зверствовал больше: красные или белые. Хотя времена сейчас поспокойнее, чем несколько лет назад, все же, принимая во внимание деликатный предмет спора, я бы на их месте так не орал. Но они слишком распалились. Каждый из этих дурней, как водится, воображал, будто преступления противника могут служить оправданием гнусностям, которые творило возлюбленное им воинство.
- У вдовы был единственный сын, - говорил первый, - газетчик антимонархического направления, пламенный либерал. Мать бесконечно любила его. А тут белые пришли, схватили мальчика. Женщина добивается приема у командующего местного гарнизона: "Возьмите все, что у меня есть, только отпустите его, он еще так молод…"
- Ну и что? - желчно перебил собеседник. - Он отказал? А ты бы чего хотел? На войне как на войне, и кто как не эти твои щелкоперы виноваты, что своим подстрекательством довели…
- Помолчи! Я не кончил. Кто тебе сказал, что несчастной матери отказали? Совсем напротив: полковник взял все - и золото, и ценные вещи. Она осталась нищей, но была счастлива. Ведь он сказал: "Ступайте, сударыня, и не тревожьтесь. Вам вернут вашего сына, ему никто отныне не причинит зла, даю в том слово офицера". Не успела женщина отойти от резиденции командующего на двадцать шагов, как бежит вестовой: "Сударыня, когда вам угодно получить тело?" И мать понимает, что юноша казнен. Но еще надеется, что, может быть, приговор не успели привести в исполнение. Бросается к командующему. Знаешь, что он ей сказал, этот белый рыцарь, опора престола? Не догадываешься? Где уж тебе! "Я обещал, что вы получите своего сына, и готов сдержать слово, хотя мы собирались бросить труп псам". - "Но вы же говорили, ему не причинят зла…" - "В то время, когда мы с вами беседовали, ваш сын уже висел. С тех пор ему не нанесли никакого ущерба!" Ничего удивительного, что эта женщина лишилась рассудка!
После такого рассказа у человека психически нормального возникает потребность по меньшей мере немного помолчать. Но мой Бобчинский в передышке не нуждался, он тотчас перешел в наступление:
- Мерзавца можно найти где угодно! Это ничего не доказывает!
- Не доказывает?! Но мы говорим не о частном лице! Если у христолюбивого воинства такие командиры, чего можно требовать от разгневанного народа, защищающего свои попранные права?
- Милостивый государь, я далек от мысли чего-либо требовать от разгневанного народа! У нас в уезде этот ваш народ ворвался грязной оравой в дом помещика Слепцова, добрейшего, к слову сказать, человека, убил хозяина и хозяйку, а над двумя дочками, барышнями-институтками, измывался всю ночь! А наутро они им отрезали…
Я вскочил и вышел в тамбур. Ольга Адольфовна последовала за мной.
- Вы плохо выглядите, Николай Максимович. Вам нехорошо? Не хотите валерианки? У меня с собой, в пузырьке…
- Благодарю, у меня тоже есть.
Мы помолчали. Из-под полуопущенных ресниц она наблюдала за мной и, кажется, колебалась, спросить ли.
- Знаете, я думала, тех, кто был на войне, уже ничем не проймешь.
Боюсь, в моем случае все наоборот. Пронять меня теперь куда проще, чем в молодости. Хотя моя не всегда приятная способность зрительно представлять все, что приходит в голову, с годами несколько ослабла, зато опыт придает таким видениям нестерпимую конкретность. К тому же под конец жизни я начисто избавился от любых иллюзий касательно оправданности насилия во имя той или иной цели, сколь бы она ни казалась разумна, справедлива, священна. Ужас нашего существования предстает передо мной во всем безобразии своей наготы, и мне нечем защититься.
Но говорить об этом не хотелось. Тогда пришлось бы заодно объяснять, что я не толстовец, ибо не верю в спасительный возврат к "простой жизни". Зачем бы тогда Богу или природе вообще понадобился человек? Все твари земные живут просто: для чего тогда существует эта единственная к простоте не расположенная тварь? Однако за этим сообразно естественному ходу вещей последовал бы резонный вопрос, во что же тогда я верю, в чем вижу спасение. А вот на это я не в силах ответить ни Ольге Адольфовне, ни Богу, ни черту, благо не думаю, чтобы кто-либо из них троих особенно нуждался в моем мнении.
Мое усталое сознание не справляется с задачей понять то, что произошло со всеми нами. В воздухе носится множество соображений на сей счет. Но даже самые серьезные из них представляются мне лишь хитростью разума, не согласного признать свое поражение, уловкой души, жаждущей укрыться под сенью какой-нибудь идеи.
Не мне осуждать тех, кто поддается такому соблазну. Я вышел из игры, потому и могу позволить себе на прощанье странную роскошь не опьяняться общими заблуждениями. Только и всего.
- Нервы расшатались, - сказал я. - Видите ли, после контузии это часто случается.
Благословенная контузия! Я давно заметил, что в глазах общества она служит безотказным извинением любым экстравагантностям, которые ее обладателю вздумается себе позволить. И хотя это действительно пренеприятная штука, мне, пожалуй, не остается ничего иного, как в подражание Вольтеру признать, что, если бы контузии не существовало, ее бы стоило выдумать.