Голубая акула - Ирина Васюченко 7 стр.


- Сядь, Коленька, давай побеседуем немного. - Анна Сергеевна глядела на меня такими же прозрачными и непроницаемыми, как у дочери, глазами. - Любочки нет, но мы и без нее прекрасно можем выпить чаю, не так ли? Ксюша, милая, принесите чай и пирожные.

Анна Сергеевна была дамой в высшей степени любезной. Но таким медовым голосом она никогда еще со мной не говорила. При первых же ее словах сомнения рассеялись. Я понимал, что все кончено, но почему-то покорно сел за стол и даже взял пирожное. Оно тут же раскрошилось в моих неловких, разом вспотевших пальцах, но Анна Сергеевна сделала вид, будто ничего не заметила.

- Дорогой мой мальчик… Ты позволишь так тебя называть? Мы ведь почти родня, я тебя маленького качала на руках, так что, кажется, могу взять на себя смелость… Словом, ты помнишь, я всегда прекрасно к тебе относилась… и Семен Валерианович… и Люба, конечно, тоже. Но теперь… Пойми, ты уже большой, и тебе должно быть ясно, что после этой несчастной истории…

- Анна Сергеевна, мне все ясно. Я пойду. Извините.

- Постой, куда ты? - она преградила мне дорогу. Тонкое воспитанье не позволяло Любиной маме дать мне уйти, не заставив испить горькую чашу ее вежливости до дна. Мягким, но властным движеньем она усадила меня обратно. - Какой же у тебя вспыльчивый характер. Посуди сам, разве можно вот так, рассердясь, не дослушав, уйти из дома старых друзей, прервать меня на полуслове… а ведь я несколько старше тебя, вспомни!

- Извините, - обреченно повторил я.

- Видишь, ты сам уже понял, что не прав. Ты переживаешь сейчас самый неблагодарный возраст. Многие порядочные, уважаемые люди признавались, что в эти годы их поведение оставляло желать много лучшего. Как видишь, я все понимаю и от души тебе сочувствую. Но Любочка… она воспитана в таких высоких моральных понятиях, так строга во всем, что касается правил приличия! Ей трудно представить, сколь далеко может завести мальчика твоих лет его резвый нрав. Я уверена, что со временем, когда вы оба изменитесь и все поймут, что ты тот же, наш прежний Коля, которого мы привыкли любить и уважать за благоразумие и прилежание…

Речь Анны Сергеевны журчала монотонным серебряным ручейком. Я вдруг вспомнил, что читал про старинную китайскую пытку. Человека связывают и льют на темя тонкой струйкой воду. Сначала кажется, что в этом нет ничего особенного. Но наступает миг, когда несчастный начинает корчиться в невыразимой муке. А вода все журчит, все льется.

Я вскочил с места. Стул, неловко задетый моим каблуком, упал с таким грохотом, словно чинную тишину гостиной потряс взрыв бомбы. Анна Сергеевна ахнула. Не подняв стула, я ринулся вон, давая про себя страшные зароки, что ноги моей больше не будет у Красиных.

Случилось так, что эту последнюю клятву я выполнил, хотя воспоминания о Любочке тревожили мое воображение еще года три. И вопрос, померещилось мне или вправду штора в ее окне шевельнулась, когда, уходя, я в последний раз оглянулся на дом, - этот совершенно праздный вопрос долго был мне не безразличен.

Вернувшись в двадцать третьем из Тифлиса, я среди прочих московских новостей узнал, что Любочка, к тому времени супруга горного инженера и мать двоих детей, в конце восемнадцатого скончалась от сыпняка. Рассказывали, что она была очень красивой и необыкновенно сдержанной - из тех, кого трудно узнать по-настоящему. Впрочем, разве я знал хотя бы того золотистого котенка, что когда-то нежился на берегу Истры, заставляя меня так ужасно выхваляться? Она была очаровательна, вот и все. Мир ее душе.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
"Жизнь, назначенная к бою"

Я уже начал посещать занятия в реальном училище, но далеко еще не опомнился от пережитых бед, когда в один из февральских вечеров к нам зашел Алеша Сидоров. Мама приняла его с распростертыми объятиями. Отец тоже был, по-видимому, доволен. Мы вчетвером пили кофий в гостиной и все время старательно улыбались, притворяясь, будто все благополучно, совсем как раньше.

Мне это давалось с трудом, да и Сидоров, похоже, сидел как на иголках. Покончив с кофием, он тотчас начал прощаться, но просил меня обязательно быть у них послезавтра в семь, так как "все соскучились". С излишней торопливостью я заверил, что приду, и проводил его до передней. Когда дверь закрылась, я почувствовал, что лицевые мускулы натруженно ноют от притворных улыбок.

К Сидоровым я тем не менее пошел. Даже просидел весь вечер с назойливым, бесконечно тоскливым ощущением, что все напрасно. Я ждал чуда, а оно не произошло. Эти люди, которых я любил, но главное - верил, что они могут все, тщетно пытались воскресить былую радость нашей дружбы. Алеша старался больше всех. Он много и мило шутил, рассказывал разные смешные случаи и был очень - слишком - внимателен ко мне. О скандале в гимназии никто не упомянул ни единым словом.

Короче, со мной обращались, как с тяжело больным. Даже Фурфыга, вместо того чтобы наскочить, как бывало, с неистовыми прыжками, подошла неслышно, деликатно поставила мне на колено две легкие пушистые лапки и вопросительно заглянула в лицо: "Что, бедняга? Худо тебе?"

Я понимал, как они все великодушны. Говорил себе, что должен быть благодарен. А хотелось одного - поскорее уйти. Напоследок Варя села за фортепьяно и, ласково поглядывая на меня, спела романс, которого мне больше не привелось слышать - ни прежде, ни потом.

Играй, покуда над тобою
Еще безоблачна лазурь;
Играй с людьми, играй с судьбою,
Ты - жизнь, назначенная к бою,
Ты - сердце, жаждущее бурь.

Когда прощались, Алеша стиснул мне руку и печально молвил:

- Приходи.

- Спасибо. Приду непременно, - кивнул я.

Никто при этом не сказал когда. И оба понимали, что это значит. Вечер был теплый, безветренный. Пахло свежевыпавшим снегом и почему-то мандаринами. В голове вертелись строки Вариного романса. Кажется, она хотела меня подбодрить. Смешно! Мне было тринадцать лет, и никакой безоблачной лазури, если понимать оную в подобающем аллегорическом смысле, я над своей дурацкой головой не мог ни вообразить, ни хотя бы вспомнить. А уж с играми было покончено, разумеется, навсегда.

Сказал бы мне кто-нибудь тогда, что однажды, оставив позади все бури и битвы, я еще затею игру! Пусть грустную, пусть с самим собою, но - игру, ибо как еще прикажете называть это писание, на которое я так расточительно трачу остатки отпущенного мне времени? А если прибавить сюда июньское небо над Покатиловкой, хоть не аллегорическое, зато пронзительно синее, чего еще можно желать?

Кстати, для полноты, так сказать, пейзажа здесь обитает и "жизнь, назначенная к бою". Только что она собственной персоной возникла перед моим окном с кроличьей тушкой в руке. Багровые капли, отмечающие ее путь, свидетельствовали о том, что кролик умерщвлен сию минуту.

- Неужели ты сама его зарезала?

Муся пожала плечами:

- Кому же еще? Мама не умеет. Раньше она пробовала, так они у нее убегали недорезанные, в крови, только зря мучились. Все равно мне же приходилось ловить.

Кажется, все-таки ей было не по себе. Задумчиво прикусив губу, она покосилась на кролика и нехотя призналась:

- С курами это проще. Зато с козлятами еще хуже.

- Лучше бы меня попросила, - сказал я. - Понимаешь, все-таки ты девочка.

Она с вызовом вскинула голову:

- Девочка или мальчик, не вижу разницы! С какой стати я буду сваливать это на вас? Вам ведь тоже было бы неприятно. А я ничего не боюсь. Знаете, в девятнадцатом году в Харькове была эпидемия холеры. Дорога к кладбищу шла мимо дома, где мы тогда жили. Я видела подводы с трупами. Они лежали вповалку, раздетые. Я нарочно смотрела, чтобы проверить, не испугаюсь ли. А еще раньше, когда мне было только восемь, папа водил меня в анатомический музей. Он хотел, чтобы я стала хирургом, и считал, что уже пора привыкать. Там был один экспонат: голова женщины, которая умерла от рака лица. Это так страшно, что даже многие взрослые могли бы упасть в обморок. А я - ничего!

Сию ошеломляющую речь Муся произнесла с прямодушной гордостью, глядя на меня в упор блестящими отважными глазами. За ее спиной буйствовала июньская зелень зарастающего сада, и глаза казались совсем изумрудными.

- Так ты что же, собираешься быть хирургом?

- Нет. Не хочу.

Она ушла, унося свою окровавленную добычу - дочерна загорелая босоногая дикарка, жительница и, может статься, хозяйка будущего, где ни мне, ни даже памяти о таких, как я, не будет места. В этих распахнутых победительных очах я читаю бесконечное презрение расцветающей жизни к унылому ветхому старцу, обремененному жалкими предрассудками и смешными сантиментами. Муся не злая девочка и была бы, верно, сконфужена, если б знала, какими крупными литерами сие чувство, такое же естественное и не заметное для нее, как дыхание, начертано на ее выразительном личике.

Почему все же она раздумала быть врачом? Ведь об этом мечтал самый дорогой ее душе человек. И серьезного пристрастия к какому-либо иному роду занятий в ней не заметно. Думаю, разгадка именно в том, что, хотя ее сердце не чуждо горячих порывов, идеи сострадания, служения ближнему слишком враждебны ее разуму.

Забавно бывает слушать ее воспоминания об отце. Она всегда подчеркивает в нем самолюбие великолепного профессионала, пытливость естествоиспытателя, чуть ли не азарт спортсмена. Достойнейший Михаил Михайлович в ее изображении предстает человеком, который спасал самых безнадежных пациентов, движимый какими угодно побуждениями, но только не гуманностью. Мусе хочется верить, что отец был свободен от этого хлипкого предрассудка так же, как хочет быть свободной она сама.

По всей видимости, покойный доктор Трофимов и впрямь имел замашки рационалиста-сверхчеловека. В нашем поколении это поветрие было довольно сильным, оно вскружило много прекрасных голов. Но замашки замашками, а учиться на врача, не ведая сострадания, - какой резон? Как тогда превозмочь брезгливость к чужой болящей плоти, к чужой душе, искаженной страхом и страданием?

Муся умница, она, должно быть, это почувствовала. И благо ей, благо больным, избавленным от скальпеля такого врача. А при всем том она мне мила и любопытна. Изо всех, кого я когда-либо встречал, никто еще столь живо не напоминал Алешу. Тот же полудетский избыток энергии, стихийное благородство, сочетание пылкости и рассудительности, стать сильного, незаурядного характера, еще не познавшего себя. Но и, Боже, какое различие! Как мало лет понадобилось, чтобы внучка ректора Харьковского университета превратилась в такое исчадие смутного времени. Роза быстро вырождается в шиповник, здесь с природой бесполезно спорить. Бедная девочка! Злосчастные кролики! Впрочем, она полагает, что для кроликов так лучше. И вероятно, не ошибается.

ЧАСТЬ III
Театр теней

ГЛАВА ПЕРВАЯ
Рабочий день

У товарища Мирошкина среди прочих дрянных привычек есть одна, на мой вкус особенно утомительная. Когда не в духе, он то пристает к подчиненным с придирками, высосанными из пальца (откуда еще их можно высосать, если так и сяк мы ничего не делаем?), то начинает крикливо, многословно обличать кого ни попадя. Объектом его поношения могут стать почтовое ведомство, дворники, зубные врачи, женский пол - это, в сущности, вовсе не важно.

На сей раз он ополчился на немцев, "выжиг, педантов и крохоборов", не понимающих широкой русской натуры, "наших исконных врагов, которые испокон веку"…

- Мой покойный отец был немцем, - ледяным тоном оборвала его Ольга Адольфовна. - Насколько мне известно, он немало сделал для Харьковского университета. Мой дед, естественно, был немцем тоже. Он открыл в Харькове большую аптеку, благодаря ему в городе появились лекарства, каких раньше невозможно было достать. Но допустим даже, что они были бы бесполезными для общества проходимцами. Тем не менее я - их дочь и внучка, ваша сотрудница и, наконец, женщина. Как можно в моем присутствии высказывать подобные мнения, если вы имеете претензию быть воспитанным человеком?

Приписать товарищу Мирошкину подобную претензию было, мягко говоря, преувеличением. Но похоже, именно это повергло обличителя немцев в полную растерянность. Он пробурчал нечто невнятное, что при желании можно было бы принять за извинение, и, надувшись, замолк.

Тогда из-за шкафа державным шагом ожившего памятника выступил Корженевский. Приблизившись к столу Ольги Адольфовны, он взял ее руку, лежавшую на клавиатуре пишущей машинки, почтительно поднес к губам и возвратил на прежнее место. Затем ясновельможный пан, так и не проронив ни словечка, удалился к себе за шкаф.

Эта безмолвная, но внушительная демонстрация доконала Мирошкина. Покраснев как рак, он схватил портфель, буркнул "по делам" и удалился, судя по всему, не имея намерения возвратиться ранее завтрашнего утра. Едва он исчез, Домна Анисимовна засобиралась на базар. Без малейшей надобности подробно оповестив присутствующих, почему сегодня для нее особенно важно сделать покупки, она торопливо засеменила к выходу.

Пользуясь благоприятным стечением обстоятельств, я извлек на свет Божий эту тетрадку (с некоторых пор я беру ее с собой на службу в расчете на подобные оказии) и собрался приступить к рассказу о том, какими судьбами я попал в город Блинов.

Но тотчас мое внимание было отвлечено. Дело в том, что кроме меня в нашей конторе имеется еще один сочинитель, не в пример мне снедаемый жгучим честолюбием. Это Аристарх Евтихиевич Миршавка, погоревший предприниматель, исключительный болван и большой ценитель не только прелестей Ольги Адольфовны, но особенно ее познаний в русском языке и стихосложении.

Последнее для Миршавки существеннее прочего, ибо он слагает предлинные поэзы на политические темы, без устали (по большей части тщетно) пытаясь пристроить их в заштатные газеты. С тех пор как Ольга Адольфовна, пробежав глазами его очередной опус, имела неосторожность заметить, что лучше было бы убрать два катрена в начале и один в конце, и после этого стихотворение напечатали, Миршавка таскает ей всю свою обильную продукцию, требуя беспристрастного суда.

Вот и сейчас он двинулся к своей жертве с изрядной кипой под мышкой. А надобно сказать, по части наружности Аристарх Евтихиевич примечателен. Впервые увидев его коротенькую, неправдоподобно пузатую и чрезвычайно прямую фигуру ("Будто лом проглотил!" - сказала бы Муся), даже самому отъявленному меланхолику трудно удержаться от смеха. Комичны не столько высокие каблуки и пузо, сколько непомерная тупая важность, коей проникнута персона Миршавки. Он и говорит важно - не говорит, а глаголет, именуя собеседника не иначе как "уважаемый", но уважая, по всей видимости, лишь одного человека во Вселенной - самого Аристарха Евтихиевича.

- Ознакомьтесь, уважаемая. Это последние плоды моего вдохновения.

- Как много! - Облако скорби набежало на ясные черты Ольги Адольфовны.

- Не скрою-с, эта неделя была плодотворной, да, уважаемая, весьма-с. Не угодно ли взглянуть вначале на это стихотворение? Я полагаю, оно удалось недурно, да, недурно-с. "Позор кровавым империалистам" - как вы находите название?

- Название как название, - вздохнула Ольга Адольфовна, смиряясь с неизбежным. - Но по-моему, это опять длинновато. И потом, некоторые строки еще не вполне отшлифованы. В них чувствуется… гм… известная неуклюжесть.

- Что вы разумеете конкретно? - сурово осведомился Миршавка, напружинив пузо, чтобы придать своей осанке еще большую значительность, хотя это было уж никак не возможно.

- Ну, хотя бы вот эти строки. Вы пишете: "У них идет все заодно, будь то пушка, будь судно". Такое слово как "судно", видите ли, может вызвать иное толкование, а в этом случае комический эффект…

- Вы имеете в виду, уважаемая, что это как бы ночной горшок? - с мужественной прямотой перебил Миршавка.

- Да, я имею в виду именно это.

- Ольга Адольфовна, вы ретроградка, - подал голос оракул из-за шкафа. - Поэзии давно пора не витать в облаках, а заняться нужными общественности предметами. Упомянутый ночной горшок, вне всякого сомнения, из их числа. Что же вас смущает?

Миршавка побагровел:

- Не пройти ли нам в сквер, уважаемая? Там, на скамеечке, нам никто не помешает-с!

- Ох, только не надолго! Не взыщите, Аристарх Евтихиевич, у меня работа…

Когда они удалились, Корженевский вышел из своего убежища, и я понял, что он намерен удостоить меня беседы. Это была честь, выпадавшая немногим.

После нескольких малозначащих фраз я рискнул задать ему хоть и не совсем тот вопрос, что давно вертится у меня на языке, но довольно близкий к предмету моего любопытства:

- Я слышал, вы служили в штабе Котовского. Меня это, признаюсь, удивило. Такому человеку, как вы, наверное, не легко было ладить с Котовским?

Ответ был неожидан:

- Разве вас не удивляет, что мы с вами служим под началом Мирошкина? Могу вас уверить, что ладить с Мирошкиным много труднее. Этот просто мелкая вздорная собачонка, а Григорий Иваныч крупный зверь. И весьма неглуп, вы уж мне поверьте, "уважаемый".

Он слегка, одними губами, посмеялся и продолжал, сверх ожидания разговорившись:

- Вы скажете, мол, это же бандит. Не стану спорить. Но посадите на коня любого лайдака, хоть того же Мирошкина, дайте ему шашку, и не успеете оглянуться, как у него заведется кое-какой скарб, дальше - больше, уже и подвода своя в обозе…

- Не похоже, чтобы вы за время войны обросли имуществом.

Он поднял бровь:

- Обо мне разговор особый. Шестая книга обязывает. А в общем, разбой на подобной войне такое же житейское дело, как взяточничество в какой-нибудь мирной канцелярии. И там, и здесь всяк берет, сколько унести сможет. Что до Григория Ивановича, я вам доложу, в его бритой разбойничьей башке отменный мозг. Чертовски жадный до всего любопытного. Меня то выручало, что к людям образованным он питал особую слабость. Любил покалякать на досуге, расспросить о том о сем. Будь такие оказии почаще, может, и кончилось бы все скверно. Да Бог миловал…

- Значит, там и кроме вас встречались образованные люди?

- Разумеется. Там всякое бывало. Помню, к примеру, Борю Вольфа. Киношник молоденький, щеголь из Петербурга. Балованный, бабник ужасающий, одет с иголочки - это в походе, представляете? Смазлив, как куколка, заносчив, посмотришь, болтун каких мало, а приглядишься - себе на уме.

- Ваш друг?

- Приятель. Их там сначала целая бригада была: кинопромышленность, где ни встретят, национализировали в пользу Советского государства. А как приблизились к границе, вдруг в одночасье исчезли: в Румынию сбежали. Один Вольф остался, да и то, подозреваю, неспроста. Накануне из Петербурга какую-то дурную весть получил. Сразу осунулся, ходит мрачнее ночи… Ну, так ли, нет ли, а остался Боря из всей киношной братии один. Григорий Иванович его после этого крепко зауважал. Выпивали, случалось, втроем: Котовский, Вольф и ваш покорный слуга. У одного сложенье богатырское и опыт дьявольский, другой мальчишка, его молодость выручала, а мне несладко приходилось, тут уж ваша правда. У Мирошкина есть одно преимущество: с ним кутить не надо.

- Так это, с Котовским, тоже был род приятельства?

Назад Дальше