Уже и в ту пору - пересменок: после относительно мягкого детства, проведенного на обоих берегах Вислы, начались, теперь уже вдали от Вислы, страдания Амзеля. И они еще долго не кончатся. Ибо старший преподаватель Малленбрандт считался крупным специалистом и даже написал то ли книгу, то ли главу в книге о спортивно-состязательных играх немецких школьников. В ней он кратко и исчерпывающе высказал свое понимание лапты. Во введении отметил, что национальное своеобразие лапты как истинно народной игры особенно наглядно выявляется в сопоставлении с безликим, вненациональным футболом. Затем, параграф за параграфом, изложил правила. Одинарный свисток означает: мяч вне игры. Засчитанное попадание - когда атакующих "запятнали" - фиксируется двойным свистком арбитра. Бежать с мячом запрещается. Вообще мячи: мячи бывают отвесные, так называемые "свечи", дальние, плассированные с угла, ложные свечи, катыши, ползуны, рикошеты, отскоки, "пятнающие" попадания и в три передачи. Подача мячей осуществляется ударом биты и бывает, в зависимости от типа производимого удара, для отвесных и дальних мячей - снизу или боковая, для плассированных мячей - от локтя, а также двумя руками, когда мяч подбрасывается на высоту плеча. Отвесные мячи, или так называемые "свечи", поучал Малленбрандт, ловятся игроком так, чтобы рука с ловушкой и пойманный мяч образовывали одну линию с уровнем глаз ловящего. Кроме того, - и это новшество прославило старшего преподавателя по всем городам и весям, - по его предложению расстояние, которое игрокам следует пробегать до "меток", было с пяти метров увеличено до пятидесяти пяти. Это ужесточение правил игры - Амзелю довелось в буквальном смысле прочувствовать его на собственной шкуре - было воспринято почти всеми гимназиями на севере и востоке Германии. Малленбрандт был ярым врагом футбола, и многие считали его истовым католиком. На шее, а точнее, на волосатой груди у него болтался металлический свисток. Одинарный свисток означал: мяч вне игры. Двойной свисток означал: только что ученика Эдуарда Амзеля "запятнали" мячом, попадание засчитывается. А вот свечи, которые Вальтер Матерн запускал, стараясь спасти своего друга, Малленбрандт частенько не засчитывал: "Заступ!"
Но зато следующая свеча в порядке. И за ней еще одна - тоже. А вот следующая сорвалась - подающий чуть накренил корпус, и мяч, отклонившись от игрового поля, со свистом и треском ныряет в чащу леса. По свистку Малленбрандта - мяч вне игры! - Вальтер Матерн мчится к забору, перемахивает его одним прыжком, ищет во мху и под кустами на опушке, как вдруг мяч сам выпрыгивает к нему из орешника.
Мяч пойман, быстрый взгляд: из ветвей и листвы торчат голова и плечи мужчины. На ухе, на левом, покачивается медная серьга, потому что мужчина смеется, беззвучно. Смуглый бледный загорелый. Ни одного зуба во рту. Биданденгеро - это и означает "беззубый". А под мышкой - говорящий узелок. Вальтер Матерн, держа мяч обеими руками и пятясь, выбирается из леса. Никому, даже Амзелю, он не расскажет об этом бесшумно смеющемся незнакомце в кустах. Уже следующим утром, и после обеда тоже, Вальтер Матерн нарочно смазывает по одной подаче, запуская мяч в лес. И не дожидаясь свистка Малленбрандта, мчится через все поле и перемахивает через забор. Но ни один куст, ни одно деревце не выбрасывает ему мяч обратно. Один мяч он после долгих поисков нашел под папоротником, а второй так и запропастился - не иначе, лесные муравьи в муравейник затащили.
ТРИДЦАТАЯ УТРЕННЯЯ СМЕНА
Усердные штрихи карандаша и воробьи; штриховать и оставлять "воздух"; плодиться и взрываться.
Усердие пчел, муравьев, усердие леггорнских кур; усердные саксонцы и усердные прачки.
Утренние смены, любовные письма, матерниады: Брауксель и его соавторы тоже брали уроки - у кое-кого, кто всю жизнь не покладал рук, барабаня по лакированной жести.
А что же восемь планет? Солнце, Луна, Марс, Меркурий, Юпитер, Венера, Сатурн, Уран, к которым, как зловеще намекают астрологические календари, может присоединиться незримая луна Лилит? Неужто они двадцать тысяч лет усердно двигались по своим орбитам лишь затем, чтобы послезавтра войти в роковое неблагоприятное противостояние в знаке Водолея?
Не все свечи получались как надо. Поэтому подачи, в том числе и якобы "срезавшиеся", а на самом деле запущенные "в молоко" нарочно, надо было усердно тренировать.
Открытая деревянная веранда, так называемый "зал отдыха", замыкала лужайку с севера. Сорок пять деревянных кушеток, сорок пять аккуратно сложенных в изножьях кушеток грубошерстных, кисло пахнущих одеял поджидали шестиклассников для полуторачасового послеобеденного отдыха. А уж после "мертвого часа", неподалеку от веранды, на восточной стороне лужайки, Вальтер Матерн тренировал подачу.
Здание лесной школы, зал отдыха, игровое поле и обегающую их от угла к углу сетчатую изгородь со всех сторон обступал густой, недвижный или шумный, Заскошинский Бор - смешанный лес, где водились кабаны, барсуки, гадюки и где - прямо через лес - проходила государственная граница. Ибо лесной массив начинался на польской земле, первыми кустами и соснами прорастая на песчаных почвах Тухлерской пустоши, уже слегка перемежаясь на волнистых холмах Кошнадерии березой и буком, упрямо тянулся на север, к более мягкому приморскому климату: на валунных мергелях произрастал смешанным лесом, а заканчивался на побережье светлыми лиственными рощами.
Иногда через границу переходили цыгане, которых здесь считали безобидными. Они кормились дикими кроликами, ежами и случайными приработками. Лесную школу они снабжали белыми грибами, лисичками и рыжиками. Лесник прибегал к их помощи, когда неподалеку от лесных дорог высоко на стволах надо было уничтожить осиные гнезда - по дорогам шли обозы с лесом, и осы пугали лошадей. Цыгане называли себя "гакко", обращаясь друг к другу, говорили "мора!", а местные, разумеется, кликали их "цыганами" или еще "смугляками".
И вот однажды некий гакко бросил шестикласснику мяч, залетевший в чащу леса после сорвавшейся подачи. Этот мора беззвучно смеялся.
Теперь шестиклассник, прежде тренировавший лишь правильные отвесные подачи, с тем же усердием тренировал подачи неправильные.
Шестикласснику даже удалось дважды так сорвать подачу, что мяч летел в то же самое место, но никто больше не выбросил ему мяч обратно.
Так где же Вальтер Матерн тренировал свои подачи - правильные и неправильные? За верандой для отдыха, к востоку, был расположен плавательный бассейн, примерно семь на семь, в котором давно никто не купался - бассейн засорился, протекал, словом, никуда не годился; правда, лужи дождевой воды застаивались и испарялась в его растрескавшемся бетонном ложе. И хотя школьники в бассейне не купались, посетители, и в избытке, здесь были: лягушки, прохладные и шустрые, величиной с мятный леденец, усердно прыгали повсюду, словно у них тут тренировка; большие одышливые жабы попадались редко, зато лягушек было хоть пруд пруди - целые конгрессы и школьные дворы лягушек, лягушачьи балетные ансамбли и лягушачьи ассамблеи; лягушки, чтобы надувать их через соломинку, лягушки, чтобы совать их за воротник, чтобы давить и чтобы в ботинки подкладывать; лягушки, чтобы подбрасывать их в почему-то всегда слегка подгорелый горох с салом и в чужие кровати, в чернильницу и в конверт под видом письма, - и наконец, лягушки, чтобы тренировать на них подачу.
Каждый день Вальтер Матерн тренировался в сухом бассейне. Тем паче, что запас аккуратных, гладких, одна к одной, лягушек был неисчерпаем. Тридцать подач - и тридцать серо-голубых красавиц прощались со своими молодыми земноводными жизнями. Черно-коричневых бывало обычно только двадцать семь, ими Вальтер Матерн завершал неутомимую череду своих упражнений. Он, впрочем, вовсе не стремился к тому, чтобы запустить, скажем, серо-голубую лягушку как можно выше - выше вершин шумного или безмолвного Заскошинского Бора. Но и не к тому, чтобы любым местом биты по лягушке болотной обыкновенной просто попасть. Он ведь жаждал усовершенствоваться не в дальних и не в коварных плассированных мячах, - в дальних, к тому же, Хайни Кадлубек все равно был вне конкуренции, - нет, Вальтер Матерн тренировал на разноцветных лягушках только такие удары, когда бита в строгом соответствии с рекомендациями виртуозов описывает дугу снизу вверх, что и сулит образцовую, едва ли не строго вертикальную и почти не подверженную порывам ветра свечу. Если бы вместо переливчатых лягушек бита на конце этой дуги встречала упругий, шершаво-коричневый, лишь по линиям швов гладкий и блестящий кожаный мяч, Вальтеру Матерну за каких-нибудь полчаса удавались бы дюжина превосходных и штук пятнадцать-шестнадцать вполне приличных свечей. Справедливости ради следует также сказать, что невзирая на усердное и успешное освоение удара свечой число лягушек в обезвоженном бассейне нисколько не убавлялось: они продолжали бодро, хотя и с неодинаковой резвостью, тренировать прыжки в высоту и длину прямо под ногами Вальтера Матерна, который стоял среди них, словно лягушачья смерть. То ли они и вправду этого не понимали, то ли были до такой степени преисполнены сознания собственной многочисленности, - в этом смысле они отчасти сродни воробьям, - что никакой лягушачьей паники в бассейне не наблюдалось.
В сырую погоду на дне смертоносного бассейна появлялись также тритоны, пятнистые саламандры и банальные ящерицы. Но этим юрким созданиям бита не угрожала, ибо к тому времени у шестиклассников завелась игра, стоившая тритонам и саламандрам не жизней, а только хвостов.
Итак, испытание мужества: дергающиеся, извивающиеся во все стороны кончики хвостов, которые тритоны, саламандры и ящерицы отбрасывают, когда их хватаешь, - впрочем, хвосты можно и отрубать коротким ударом пальца, - вот эти живые, трепещущие отростки нужно проглотить, и именно в подвижном состоянии. Лучше, конечно, проглотить не один, а несколько прыгающих по бетону хвостов. Кто отважится на такое, тот герой. При этом полагается заглотить от трех до пяти хвостов, не запивая их водой и не заедая хлебом. Но и это еще не все: тому, кто уже удерживает в своем нутре три, а то и пять неутомимо бьющихся хвостов ящериц, тритонов или саламандр, запрещено меняться в лице. Оказывается, Амзель может! Загнанный, замордованный лаптой Амзель распознает в заглатывании тритоньих хвостов спасительную возможность и спешит за нее ухватиться: он не только внедряет в свое пухлое, коротконогое тело сразу семь вертких хвостиков, он, оказывается, в состоянии, - если только ему пообещают освободить его от лапты после обеда и отправить вместо этого с кухонным нарядом чистить картошку, - пройти дополнительное испытание: проглотив семь хвостов и продержав их в себе минуту, он может, не засовывая пальцев в горло, одною только силой воли, а главным образом от безумного страха перед беспощадным кожаным мячом, изрыгнуть все семь хвостов обратно - и гляди-ка, они все еще дергаются, уже, правда, не так сильно, потому что в слизи им трудно, но дергаются на бетонном дне бассейна среди прыгающих лягушек, которых не стало меньше, хотя незадолго до амзелевого испытания мужества и последующего дополнительного испытания отрыжкой Вальтер Матерн усердно тренировал здесь удары свечой.
Одноклассники под сильным впечатлением. Снова и снова пересчитывают они семь воскресших хвостов, хлопают Амзеля по округлой веснушчатой спине и обещают, если Малленбрандт согласится, отказаться сегодня от своей традиционной мишени. Если же Малленбрандт почему либо станет возражать против его кухонного дежурства, они все равно больно бить не будут, только сделают вид…
Множество лягушек слушают этот странный торг. Семь проглоченных и снова выплюнутых хвостов потихоньку замирают. Вальтер Матерн, опершись на свою биту, стоит у сетчатого забора и долго смотрит в кущи возвышающегося кругом Заскошинского Бора. Что он там потерял?
ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ УТРЕННЯЯ СМЕНА
Так что нам светит? Завтра ввиду множества звезд, усеявших небо над нами мерцающим месивом, Брауксель вместе с утренней сменой уйдет под землю и там, в архиве, на глубине восьмисот пятидесяти метров, - когда-то в этой штольне хранились заряды взрывников, - завершит свой труд: ибо главное в работе летописца - не терять голову.
Первая неделя каникул в заскошинской лесной школе - с яростными сражениями в лапту, прогулками строем и весьма снисходительными уроками - в воспоминаниях Браукселя уже подходит к концу. Планомерный расход лягушек и нерегулярное, ибо зависимое от погоды, заглатывание тритоньих хвостов - с одной стороны; вечерние сборы с пением у костра - спина мерзнет, лицо горит - с другой. Кто-то разодрал коленку. У двоих горло заболело. Сперва у малыша Пробста вскочил ячмень на глазу, потом ячмень вскочил у Йохена Витульски. Пропала авторучка, то ли украли, то ли Хорст Белау сам ее потерял - долгое разбирательство. Боббе Элерсу, отличному "метчику" в лапте, приходится раньше срока уезжать домой в Кватшин, у него серьезно заболела мама. В то время, как один из братьев Дик, тот, что в интернате постоянно мочился в постель, здесь, в Заскошине, торжественно предъявляет сухие простыни, его брат, прежде из сухих, начинает регулярно орошать не только кровать ночью, но и кушетку на веранде в мертвый час. Чуткий, вполглаза послеобеденный сон. Сквозь полудрему, непривычно тихое без игроков, зеленеет поле для лапты. У Амзеля во сне выступили на лбу крупные жемчужины пота. Медленным взглядом буйволенка ощупывает Вальтер Матерн далекую сетчатую изгородь и лес, стоящий за нею стеной. Ничего. У кого терпения хватит, тот увидит, как вырастают холмы на игровом поле: кроты ведь работают без обеда. На обед был горох с салом - почему-то всегда слегка подгорелый. На ужин вроде бы обещали жареные лисички, а потом манный пудинг с черничным соусом, но дадут совсем другое. А после ужина все сядут писать домой открытки.
Никакого костра сегодня. Кто-то играет в "братец не сердись", кто-то в "орел или решку". В столовой сухой деловитый перестук настольного тенниса тщетно пытается заглушить рокот ночного черного леса. В своем кабинете старший преподаватель Брунис, досасывая мятный леденец, разбирает коллекционную добычу сегодняшнего дня: здешние места богаты биотитом и мусковитом - они замечательно друг о дружку трутся. Слюда искрится, а гнейсы хрустят. Когда Вальтер Матерн скрежещет зубами, никакая слюда не искрится.
Он сидит на краю черного ночного поля, на бетонном валике бедного водой, но богатого живностью лягушатника. Рядом с ним Амзель.
- Нов в усел немет яакак.
Вальтер Матерн уставился в близкую, все ближе подступающую стену Заскошинского Бора. Амзель потирает места, по которым сегодня прошелся мяч. Так за каким точно кустом? А смеется совсем неслышно? Правда, что ли, узелок? Правда, что ли, Биданденгеро?
Нет, это не слюда; это зубы Вальтера Матерна слева направо. Ему отвечают одышливые жабы. Кряхтит и постанывает лес со всеми своими птицами. И не течет, не впадает в море Висла.
ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ УТРЕННЯЯ СМЕНА
Перо Браукселя выводит эти строки под землей. Ух, и темень же в немецком лесу! Призраки слоняются. Лешие колобродят. Ух, и темень же в польском лесу! Цыгане-барахольщики шастают. Злодей-Асмодей! Или Бенг Дирах Беельзебуб, Вельзевул по-нашему, а для крестьян так и просто Чертяка. Пальцы горничной, которая была когда-то слишком любопытна, теперь вот превратились в мертвецкие свечи, в блуждающие болотные огоньки - кому свет, тому и смерть. Братишка Бальдур тяжело ступает по мху: одиннадцать на одиннадцать считай сорок девять. Ух, а уж в немецко-польском лесу и вообще темень тьмущая: Нечистый гуляет, Бальдур летает, болотные огни сплошняком, муравьев жуть сколько, деревья сцепились насмерть, цыгане-бродяги шастают: Леопольдова цыпка и цыпка-мама, и цыпка-сестра, и сестренкина цыпка, а еще цыпка Гиты и цыпка Гашпара, и у всех у всех огоньки в руках, спичками чирк-чирк, покуда не нашлась, вот она: чистенькая Машари показывает плотницкому сыну, где ей из гусино-белой посуды молоко… Молоко густое и почти зеленое, потому что смолистое, а вокруг уже сползаются змеи, одиннадцать раз по одиннадцать, считай сорок девять.
Через папоротники граница проходит на воздусях. Тут и там красно-белые мухоморы сражаются с черно-красно-белыми муравьями. Сестренка! Сестренка! Это кто там потерял сестру? Желуди плюхаются в мох. Кеттерле кричит, потому что углядела искорку: но это гнейс лежит рядом с гранитом и об него трется. Слюда крошится. Сланец хрустит. Да кто их услышит?
Услышит Ромно, человек за кустом. Биданденгеро, беззубый, но слышит отлично: желуди сыплются, сланец шуршит, шнурованный ботинок его поддел, узелок цыц, ботинок все ближе, грибы клякнут, змея, скользя, уползает в следующее столетие, черничины лопаются, папоротники дрожат - перед кем? Наконец свет, как в замочную скважину, проникает в лес, спускаясь сверху вниз, словно по ступенькам. "Кеттерле" - это сорока, а вот и "пор", ее перо, падает. Шнурованные башмаки топчут лес как хотят. Да он еще и хихикает, учило-мучило-зубрило - Брунис! Освальд Брунис! - хихикает, потому что они трутся, пока совсем не искрошатся: искристо-сланцево-зернистые, прожильчато-чешуйчатые - двуслюдяные гнейсы, кварц и полевой шпат. Редкость, большая редкость, бормочет он себе под нос, выставляет вперед шнурованный ботинок, вытаскивает лупу на резинке и тихо хихикает из-под своей бисмарковской шляпы.
А еще он подбирает прекрасный, изумительный осколок искристого розового гранита, вертит его перед глазами под густыми кронами леса, подставляя под редкие лучи по ступенькам спустившегося солнца, покуда все блестки-зеркальца не скажут ему: пи-и-и! Этот камень он не выбрасывает, держит на свету, шепчет свои заклинания и не оборачивается. Потом куда-то уходит, все еще что-то бормоча. Подставляет свой искристый гранит под следующий, и еще один, и еще вот этот солнечный зайчик, чтобы тысячи крохотных зеркалец снова и снова пискнули ему свое "пи-и-и!" - каждое зеркальце по очереди и лишь немногие хором. Вот его ботинок ступает совсем рядом с кустом. За кустом сидит беззубый, Биданденгеро, сидит тихо, как мышка. И в узелке - цыц! - тихо. Ромно больше не сорока. И "пор", ее перо, больше не падает. Потому что кричало-долбило-зубрило, учило, Освальд Брунис, совсем рядом.