Другие голоса, другие комнаты - Трумэн Капоте 9 стр.


- Наклюкаешься от нее, как чижик, - сказала она про черемуху. - Дикие кошки, жадины, так напиваются, что всю ночь вопят… Послушал бы ты их - орут, как ненормальные, от луны и черемухи.

Невидимые птицы, листьями шурша, шныряли, пели; под невозмутимой сенью беспокойные ноги топтали плюшевый мох; меловой свет цедился, разбавляя природную тьму. Бамбуковая удочка Айдабелы цепляла нижние ветви: пес возбужденно и подозрительно ломился сквозь заросли ежевики. Генри - дозорный, Айдабела - проводник, Джоул - пленник: трое исследователей в сумрачном походе по отлого сбегающей вниз стране. Черные с оранжевым кантом бабочки кружились над стоячими лужами размером с колесо, крыльями чертя по зеркалам из ряски; целлофановые выползки гремучих змей валялись на тропинке; в рваных серебряных сорочках паутины лежал валежник. Прошли мимо маленькой человеческой могилы - на колотом дереве креста надпись: "Тоби, убитая кошкой". Могила осела, выбросила корень платана - видно было, что старая могила.

- Что это значит, - спросил Джоул, - убитая кошкой?

Это было до моего рождения, - ответила Айдабела так, как будто дальнейших объяснений не требовалось. Она сошла с тропинки на толстый ковер прошлогодней листвы; в отдалении прошмыгнул скунс, и Генри кинулся туда. - Эта Тоби, ты понимаешь, была негритянская малютка, а мама ее работала у старой миссис Скалли, ну как Зу сейчас. Она была женой Джизуса Фивера, а Тоби - их дочка. У миссис Скалли была большая красивая персидская кошка; один раз, когда Тоби спала, кошка к ней подкралась, присосалась ртом к ее рту и выпила из нее весь дух.

Джоул сказал, что не верит; но если это правда, то более страшной истории он никогда не слышал.

- Я не знал, что у Джизуса Фивера была жена.

- Ты много чего не знаешь. Всякие странные были дела… по большей части они случились до моего рождения - из-за этого еще легче веришь, что все взаправду было.

До рождения да; что же это было за время? Такое же, как теперь, время - и когда они умрут, все равно будет, как теперь: эти же деревья, это же небо, эта же земля, желуди те же, солнце, ветер - все то же самое; лишь они изменятся, и сердца их обратятся в прах. Сейчас, в тринадцать лет, Джоул был ближе к знанию смерти, чем когда-либо в будущие годы: цветок распускался в нем, и, когда все сжатые лепестки скроются, когда полдень юности разгорится ярче всего, он обернется, как оборачивались другие, ища другую отворенную дверь. В этом лесу, где шли они, сто лет и больше звучало неугомонное пение жаворонков, и лавы лягушек скакали под луной; звезды падали здесь и индейские стрелы; приплясывали негры с гитарами и пели о бандитских золотых кладах, пели горькие песни и духовные песни, баллады о давно минувшем: до рождения.

- Я - нет, я меньше верю, что все это было взаправду, - сказал Джоул и остановился, ошеломленный вот какой истиной: Эйми, Рандольф, отец - они все вне времени, все обходят настоящее стороной, как духи: не потому ли и кажутся ему похожими на сон?

Айдабела оглянулась, дернула его за руку.

- Проснись.

Он посмотрел на нее большими встревоженными глазами.

- Не могу. Я не могу.

- Чего не можешь? - недовольно спросила она.

- Да так.

Ранние путники, они спускались рядом.

- Возьми мои очки, - предложила Айдабела. В них все такое красивое.

Стекла травяного цвета окрасили ручей, где нервные стайки пескарей прошивали воду, как иглы; иногда в бочаге случайный луч солнца высвечивал рыбину покрупнее - толстого неуклюжего окуня, темно и лениво ходившего под водой. Леска Айдабелы дрожала над стремниной, но за час у нее ни разу даже не клюнуло; теперь, крепко воткнув удочку между двух пней, она легла, головой на подушку мха.

- Ладно, отдавай обратно, - велела она.

- Где ты их взяла? - Он хотел такие же.

- Цирк приезжал. Каждый август приезжает - не особенно большой, но у них есть чертово колесо и горки. А еще двухголовый младенец в бутылке. А очки - я выиграла; сперва я их все время носила, даже ночью, но папа сказал, глаза сломаю. Курить хочешь?

Сигарета была только одна, мятая, "Уинг"; Айдабела разломила ее пополам, закурила.

- Смотри. Могу кольцо в кольцо продеть. - Кольца поднимались в воздухе, голубые и правильные; было тихо, но всюду вокруг чувствовалось скрытое, затаенное, едва уловимое шевеление; стрекозы скользили по воде; что-то шелохнулось невидимое, и осыпались лепестки подснежника, сухие и бурые, давно потерявшие запах. Джоул сказал:

- Вряд ли мы кого-нибудь поймаем.

- А я и не надеялась, - ответила Айдабела. Просто я люблю приходить сюда и думать про свои заботы; тут меня никто не ищет. Хорошее место… просто полежать спокойно.

- А какие заботы тебя заботят?

- Это - мое дело. А ты знаешь что?.. Нос у тебя чересчур длинный, вот что. Я никогда не шпионю - ни боже мой. А все остальные тут, они тебя живьем слопают - ну как же, приезжий, и в Лендинге живешь, и вообще. Флорабелу возьми. Прямо агент.

- По-моему, она очень красивая, - сказал Джоул, просто чтобы досадить.

Айдабела не ответила. Она бросила окурок и свистнула по-мальчишески в два пальца; Генри, шлепавший по мелкой воде, взбежал на берег, мокрый и блестящий.

- Снаружи-то красивая, - сказала Айдабела, обняв пса, но главное - что у ней внутри. Все время говорит папе, что надо прикончить Генри, говорит, что у него смертельная болезнь, - вот какая она внутри.

Белое лицо дня оформилось в небе; враг его там, подумал Джоул, - прямо за стеклянными дымчатыми облаками; каков бы ни был его враг, кто бы он ни был, это его лицо ярким пробелом вывалилось в небе. В этом отношении Айдабеле можно было позавидовать; она хотя бы знала своих врагов: ты и ты, могла сказать она, тот-то и тот-то, такой-то и такой-то.

- Ты когда-нибудь боялась сойти с ума?

- Никогда про это не думала, - сказала она и засмеялась. - А их послушать, так у меня ума и нету.

Джоул сказал:

- Нет, ты серьезно ответь. Я что спрашиваю: ты когда-нибудь видишь такое - людей, там, целые дома, - видишь их, чувствуешь их и точно знаешь, что это все взаправдашнее… а на самом…

- А на самом деле - нет, - закончила Айдабела. - Когда змея ужалила, я целую неделю жила в жутком месте: там все ползало - и пол, и стены, все. Глупость, конечно. А то еще было интересно: прошлым летом ходили с дядей Огестом (это который девочек так боится, что даже не смотрит на них; а ты, говорит, - не девочка; я дядю Огеста очень люблю, мы с ним - как братья)… ходили с ним на Жемчужную реку… и один раз гребли там в темном месте и наткнулись на остров змей; он был маленький, просто одно дерево, но все кишело мокасиновыми змеями, даже на ветках висели. Даже боязно, правду говорю. Когда люди рассказывают про вещие сны, я теперь, по-моему, знаю, что это такое.

- Я не совсем об этом, - смущенно, вполголоса сказал Джоул. - Сны - другое дело, от сна можно проснуться. А когда что-то видишь… Даму, например, и видишь там, где никого не должно быть, а потом она от тебя не отстает, у тебя в голове… Вроде того, как тут вечером Зу испугалась: слышит, собака завыла, и говорит, что это ее муж вернулся, подходит к окну: "Вижу его, - говорит, - присел под инжиром. И глаза прямо желтые в темноте". Я посмотрел - никого, совсем никого.

Айдабелу все это не особенно поразило.

- Ерунда! - Она тряхнула головой, и короткие рыжие волосы полыхнули чудесным огнем. Все знают, что Зу настоящая сумасшедшая. Один раз жара была, как сегодня, а я мимо шла - стоит у почтового ящика с дурацким своим лицом и говорит мне: "Какой вчера вечером снег был красивый". Вечно про снег говорит, вечно она что-то видит, твоя Зу сумасшедшая.

Джоул смотрел на Айдабелу со злостью: какая противная врунья. Зу не сумасшедшая. Нисколечко. Однако он вспомнил снег их первого разговора: снег валил, лес слепил белизной, и приглушенный снегом голос Айдабелы доносился будто издалека:

- Это "Айвори". Оно не тонет.

- Для чего? - спросил он, принимая белый кусок мыла, который она вынула из кармана.

- Мыться, глупый. Да не будь ты такой барышней. Когда прихожу сюда, обязательно моюсь. Ну-ка, положи одежду на пень, где удочка. Джоул робко посмотрел на указанное место.

- Но ты же девочка.

С необыкновенно презрительным видом Айдабела выпрямилась во весь рост.

- Пацан, - сказала она и сплюнула между пальцев, - что у тебя в портках - для меня не новость и совсем мне не интересно: я, черт возьми, с первого класса ни с кем, кроме мальчишек, не водилась. И себя девчонкой не считаю - запомни это, иначе мы не друзья. - При всей ее браваде, в заявлении этом прозвучала подкупающая невинность, и когда она, нахмурясь и стуча кулаком о кулак, сказала: - Как же мне охота быть мальчишкой - я бы стала моряком, я бы… - бессилие ее было трогательно.

Джоул встал и начал расстегивать рубашку.

Он лежал на холодной гальке, прохладная рябая вода обтекала его; ему хотелось стать листом, как те, что проплывали по течению мимо: мальчик-лист, он поплывет легко, поплывет в реку и затеряется там, а потом в великой воде океана. Зажав нос, он окунул лицо в воду: ему было шесть лет, и глаза его цвета медных монеток округлились от страха: Святого Духа, сказал священник, заталкивая его в купель; он закричал, мать, наблюдавшая с передней скамьи, бросилась к нему, взяла его на руки, обняла и зашептала тихо: деточка мой, деточка. Он поднял лицо из большой тишины, Айдабела обдала его озорной волной, и семь лет исчезли в одно мгновение.

- Ты похож на ощипанного цыпленка, - сказала она. - Тощий, белый.

Джоул стыдливо свел плечи. Несмотря на совершенно искреннее равнодушие Айдабелы к его наготе, он не мог так легко приспособиться к ситуации, как она, вероятно, рассчитывала.

Она сказала:

- Не крутись, сейчас намылю тебе голову.

Ее голова уже была покрыта массой пенных завитушек, как торт глазурью. Нагишом Айдабела еще больше походила на мальчишку - по большей части она состояла из ног, вроде журавля или человека на маленьких ходулях: а в веснушках, обсыпавших худенькие плечи, было что-то жалостное. Однако грудь у нее уже начала набухать, и в бедрах угадывался намек на будущую округлость. Джоул, считавший Айдабелу угрюмой и вздорной, сейчас удивлялся тому, как она умеет веселиться и забавлять - размеренно втирая мыло ему в волосы, она не переставала смеяться и рассказывала анекдоты, порою вполне непристойные: "…а фермер говорит: "Понятно, что ребеночек красивый - а как же, через шелковый платок запускали".

Не дождавшись от него смеха, она спросила:

- Ну что? Не дошло? - Джоул помотал головой. - А еще городской, - вздохнула она.

- Как это через шелковый платок запускали?

- Да так, - ответила Айдабела, споласкивая волосы, - мал ты еще.

Джоул подумал тогда, что соль анекдотов ей и самой не вполне понятна: рассказывала она их не совсем как свои, а словно кому-то подражая - кому, интересно?

А этот тебе кто рассказал? - спросил он.

- Билли Боб.

- Кто он?

- Ну просто Билли Боб.

- Он тебе нравится? - спросил Джоул, не понимая, почему вдруг почувствовал такую ревность.

- Конечно, нравится. - Она встала и пошла к берегу; глядя на воду, она ступала медленно и грациозно, как птица в поисках пищи. - Конечно. Он, можно сказать, мой лучший друг. Он ужасно храбрый. Билли Боб. В четвертом классе у нас была злая миссис Эйкенс, била его линейкой по рукам чуть не до крови - а он ни разику не заплакал.

Они сели обсыхать на солнце, и Айдабела надела очки.

- Я никогда не плачу, - соврал Джоул.

Она перевернулась на живот и, перебирая мох, сказала, прозаично и мягко:

- А я - да. Иногда плачу. - Посмотрела на него без улыбки. - Только ты никому не говори, слышишь?

Ему хотелось сказать: да, Айдабела, милая Айдабела, я твой настоящий друг. И хотелось дотронуться до нее, обнять, - только так, казалось ему сейчас, он мог выразить все, что чувствовал. Он придвинулся еще ближе, вытянул шею и, перестав дышать от осторожности, поцеловал ее в щеку. Стало очень тихо; невесомые токи света и тени пробегали между ними, подобные теням листьев, чуть колышущимся на их телах. Потом Айдабела напряглась. Она схватила его за волосы и стала тянуть. Джоула обожгло горьким и недоуменным гневом. Вот - настоящее предательство. И он схватился с ней; они сплелись и стали кататься, и небо кружилось, опрокидываясь, падало. Темные очки свалились с Айдабелы, и Джоул, притиснутый к земле, ощутил, как они треснули и впились ему в ягодицы.

- Перестань, перестань, пожалуйста, - пропыхтел он. - У меня кровь.

Она сидела на нем верхом и сильными руками прижимала к земле его запястья. Наклонила к нему красное, злое лицо:

- Сдаешься?

- У меня кровь, - упрямо повторил он.

Наконец она с него слезла, принесла воды и промыла порез.

- Заживет, - сказала она как ни в чем не бывало. Странно, но и в самом деле будто не было ничего: и ни один, ни другая, конечно, никогда не смогли бы объяснить, из-за чего подрались.

Джоул сказал:

- Очков жалко, извини.

Осколки блестели на земле каплями зеленого дождя. Она нагнулась, начала их собирать, потом передумала, бросила обратно.

- Ты не виноват, - грустно сказала она. - Может… может, я когда другие выиграю.

8

Рандольф окунул в баночку с водой кисть, и пурпурные усики потянулись от нее, как быстро растущая лоза.

- Не улыбайся, мой милый, - сказал он. Я не фотограф. С другой стороны, и художником меня едва ли назовешь - то есть, если понимать под художником того, кто видит и берет, чтобы просто передать: а у меня всегда проблемы с искажением, я пишу не столько то, что вижу, сколько то, что думаю: например, несколько лет назад - в Берлине это было - я писал мальчика немногим старше тебя, а на портрете он получился древнее Джизуса Фивера, и если в жизни глаза у него были младенчески-голубые, то я видел мутные глаза пропащего человека. И, как выяснилось, видел правильно, потому что юный Курт - так его звали - оказался совершенным исчадием и дважды пытался меня умертвить… в обоих случаях, замечу, проявив удивительную изобретательность. Бедное дитя, что-то с ним сталось?.. Да и со мной, если на то пошло? Это вот самый интересный вопрос: что сталось со мной? - По ходу разговора, как бы отбивая фразы, он макал кисть в банку, и в постепенно темневшей воде, посредине, тайным цветком распускалось красное сгущение. - Очень хорошо, можешь сесть удобнее, передохнем.

Джоул вздохнул и огляделся; он впервые попал в комнату Рандольфа и за два часа не успел в ней освоиться - уж больно не похожа была она на все виденное прежде: потертое золото, потускневшие шелка, их отражения в витиеватых зеркалах создавали такое ощущение, как будто он переел сладкого. Как ни велика была комната, свободного пространства в ней оставалось не больше полуметра; резные столы, бархатные кресла, канделябры, немецкая музыкальная шкатулка, книги, картинки, казалось, перетекали друг в дружку - будто наводнение занесло их сюда через окна и здесь оставило. За письменным столом, формой напоминавшим печень, вся стена была под корой открыток; шесть из них, японской печати, могли бы послужить к просвещению мальчика, хотя Джоулу в какой-то мере был уже известен смысл того, что на них изображалось. На длинном, черном, чудовищно тяжелом столе разместилось нечто вроде музейной экспозиции, частично состоявшей из древних кукол: иные были без рук, иные без ног, без голов, иные стеклянным пуговичным взглядом созерцали собственные внутренности, соломенные и опилочные, сквозь отверстия ран; все, однако же, были одеты - и нарядно - в бархат, кружево, полотно. А посреди стола стояла маленькая фотография в серебряной рамке, затейливой до нелепости, - фотография дешевая, сделанная, очевидно, среди аттракционов заезжего цирка, ибо сфотографированные, трое мужчин и девушка, стояли перед комическим задником с косоглазыми обезьянами и хитро косящими кенгуру; Рандольфа Джоул узнал без труда, хотя здесь он был стройнее и красивее… да и еще один мужчина казался знакомым… - отец? Лицо лишь отдаленно напоминало человека из комнаты напротив. Третий, выше ростом, чем эти двое, являл собой фигуру удивительную - крепкого сложения и, даже на этой выцветшей карточке, очень темный, почти негроид; черные и узкие глаза хитро блестели из-под пышных, как усы, бровей, а губы, более полные, чем у любой женщины, застыли в дерзкой улыбке, которая еще больше усиливала впечатление эстрадного шика, создаваемое его соломенной шляпой и тростью. Одной рукой он обнимал девушку, анемичное, фавноподобное существо, глядевшее на него с нескрываемым обожанием.

- Ну, ну, - сказал Рандольф, вытянув ноги и поднося огонь к ментоловой сигарете, - не относись серьезно к тому, что здесь видишь; это всего лишь шутка, учиненная мной надо мною же… забавная и ужасная… весьма аляповатый склеп, можно сказать. В этой комнате не бывает дня и ночи; не сменяются времена года, да и годы не идут, и когда я буду умирать, - если еще не умер, - пусть я буду мертвецки пьян и свернусь клубочком, как в материнском чреве, омываемый теплой кровью тьмы. Не иронический ли финал для того, кто в глубине своей проклятой души желал простой и чистой жизни? Хлеба и воды, бедного крова, чтоб разделить его с любимым человеком, и ничего больше? - Улыбаясь, приглаживая волосы на затылке, он загасил сигарету и взял щетку. - Какая ирония: родившись мертвым, я еще должен умереть; да, родился мертвым буквально: повитухе достало упрямства шлепком вернуть меня к жизни. Преуспела ли она в этом? - Он насмешливо посмотрел на Джоула. - Ответь мне, преуспела она в этом?

- В чем? - спросил Джоул, ибо, как всегда, не понял: в этих темных словах, казалось, Рандольф вечно вел тайный диалог с кем-то невидимым. - Рандольф, - сказал он, - не сердись на меня, пожалуйста, но ты так странно говоришь.

- Ничего, трудную музыку надо слушать по нескольку раз. И если сейчас мои слова кажутся тебе бессмыслицей, то впоследствии они будут - чересчур ясны; и когда это произойдет, когда сии цветы в твоих глазах увянут непоправимо, что ж, тогда, - хоть никакие слезы не смогли растворить мой кокон, - я все-таки всплакну о тебе. - Он встал, подошел к громадному вычурному комоду, смочил голову лимонным одеколоном, расчесал блестящие кудри и, слегка позируя, продолжал разглядывать себя в зеркале; повторяя его облик в общем, зеркало это - высокое, в рост, и французских времен, - как будто высасывало из него краски и обстругивало черты: человек в зеркале был не Рандольфом, а любой персоной, какую угодно было воображению подставить на его место; и, словно подтверждая это, Рандольф сказал: - Они романтизируют нас, зеркала, и в этом их секрет; какой изощренной пыткой было бы уничтожение всех зеркал на свете: где бы удостоверились мы тогда в существовании собственной личности? Поверь мне, мой милый, Нарцисс не был самовлюбленным… он был всего лишь одним из нас, навеки заточенных в себя, и узнавал в своем отражении единственного прекрасного товарища, единственную неразлучную любовь… бедный Нарцисс, - может быть, единственный, кто был неизменно честен в этом.

Его прервал робкий стук в дверь.

- Рандольф, - сказала Эйми, - мальчик еще у тебя?

- Мы заняты. Ступай, ступай…

- Ну, Рандольф, - заныла она, - может быть, он все-таки пойдет почитает отцу?

- Я сказал, ступай.

Назад Дальше