ЧТИВО - Тадеуш Конвицкий 13 стр.


– Я тебя до того несколько раз видела. Возможно, ты мелькнул в толпе в Америке, или в Австралии, или в Израиле.

– Я никогда в жизни не уезжал из Польши.

– Не важно. И тем не менее бродил за мною по свету.

– А тебе, незнакомая женщина, известно, что такое совесть?

– А что такое совесть?

Она села на краю тахты, начала лениво расчесывать щеткой распущенные волосы. На фоне окна четко рисовались очертания ее шеи, затылка, поднятых рук и нежный овал груди.

– Я о тебе ничего не знаю.

– И я о тебе ничего не знаю. – Обернувшись со щеткой в руке, она смотрела на меня улыбаясь, и все вокруг поголубело от ее взгляда, а может быть, за окном из-за туч пробилось весеннее небо.

– Вдвоем будет легче, – сказала она.

– А ты у меня спросила согласия?

– Мне незачем было спрашивать. Я знала, что ты пойдешь за мной. Так было суждено.

– Кто тебя научил говорить "так было суждено"?

– Отец. Это единственное, с чем он отправился в мир оттуда, где родился.

– Ты меня не боишься?

– Я уже говорила, что не боюсь.

– Меня подозревают в убийстве.

– Нет никаких убийств. Есть только добровольно выбранная смерть.

– Я теперь все чаще думаю: что там – по ту сторону, на том берегу, или на том свете? Словом, за той границей, до которой мы провожаем близких.

– Узнаем, когда вместе ее пересечем.

– Почему ты за меня решаешь? Совершенно неожиданно она весело рассмеялась:

– Ты ворчишь, как старый муж. Но мне это нравится.

Нагнулась и поцеловала меня в губы. А мне опять захотелось ее обнять, привлечь к себе, и где-то в моей несчастной голове замелькали неизвестные, но легко вообразимые непристойности.

– Тогда скажи мне все. Всю правду.

Она опять стала меня целовать с нежностью, в которой было что-то еще, что я уже учился любить. Она тоже меня хотела. Да, она хотела меня – только таким примитивным словом можно было назвать соединившие нас странные узы.

И опять мы упали на тахту, и мне уже стало все равно. Мы занимались любовью с робким бесстыдством, совершая неожиданные открытия, обнаруживая приятные сюрпризы, изобретая множество упоительных мелочей. Впервые смотрели друг другу в глаза, и от этого нас обоих захлестывала горячая волна. Наконец она осмелела настолько, что раз-другой перехватила инициативу, и ее опытность вызвала у меня одновременно и гордость, и смущение. Но ведь мы, объединив усилия, вместе пробирались в глубь того виноградника, который прежде знали лишь поверхностно, и теперь помогали друг другу в этом путешествии, увенчавшемся неожиданным успокоением.

– Если хочешь, можешь уйти, – сказала она потом устало.

– Слишком поздно.

– Слишком поздно не бывает. Я тебя предупредила.

– Слишком поздно.

– И ты согласен, чтобы я повела тебя за руку к той границе, о которой ты говорил?

Я вздохнул. Вероятно, на башне Королевского замка опять пробили часы, но мне не хотелось прислушиваться. К голосу рассудка старинных часов.

– Знаешь, – сказала она, глядя в потолок, – на этом чердаке тридцать лет назад повесился какой-то художник.

– Не страшно тебе жить тут одной?

– Откуда ты знаешь: может, там, в глубине, анфилада комнат, где затаился мой муж и трое наших детей.

– Нет уж, я никогда шагу не ступлю в эти катакомбы.

Она посмотрела в пустое окно.

– Судьба приготовила тебе двойную западню, – сказала она.

– Почему двойную? Она молчала.

– Ты ее имеешь в виду?

– Нужно радоваться каждому дню. Мы не знаем, сколько их у нас осталось.

– Значит, и я должен полюбить жизнь? Всю, какая мне осталась?

– Я буду твоей жизнью,– сказала она в пространство. – И твоей смертью.

Я почувствовал неприятный укол где-то в области сердца. Мне захотелось вскочить и уйти. Но куда уйти.

– Ты меня не разлюбишь, когда я подурнею? – спросила она, растягивая слова.

– Я уже ничего не знаю.

Она повернулась и долго внимательно или задумавшись, что было ей несвойственно, на меня смотрела. Она сделала мне прививку, подумал я.

Привила безразличие ко всему.

– Я тебе говорил, что в жизни не встречал привидений, что со мной никогда не случалось ничего сверхъестественного, и никакая неземная сила никогда не давала о себе знать?

– Говорил, наверно, а может, думал.

– Мне бы хотелось, чтобы существовало нечто, о чем мы не знаем и не догадываемся. Ужасно постная у нас жизнь.

Она наклонилась надо мной, долго смотрела в глаза. Почему-то мне показалось, что она хочет и не решается заговорить.

– Ну и что? – спросил я.

– Ничего.

– Что с нами будет?

– Увидим.

– Мне нравится, что у тебя есть какая-то тайна. Но в конце концов я должен ее узнать.

– Нельзя.

– Учти, до определенной отметки на шкале я наивен, поскольку быть наивным удобно, но потом начинаю лукавить или даже хитрить.

– Знаю.

Я помолчал.

– Почему?

– Что "почему"? – ответила она вопросом.

– Ты понимаешь, о чем я спрашиваю.

– Да ведь ты уже примирился.

– Я никогда не примирюсь.

– Лучше не задавать вопросов.

– Не могу к такому привыкнуть.

– Тебе бы хорошо поспать.

– Ты постоянно мне это повторяешь.

– Постарайся не думать. Смотри, я с тобой.

– А я не уверен, что ты со мной. Мне кажется, ты время от времени куда-то убегаешь через щели в стене.

– Представь, что и у меня есть свои заботы.

– Расскажи мне о них.

– Не стоит.

– Ты понимаешь, что взяла на себя ответственность за меня?

– На этом свете все имеет свою цену.

– Что это значит?

– Я ответила на твой вопрос.

– Еще раз спрашиваю: кто ты? Расскажи мне всю правду о себе и о ней.

– Я уже тебе рассказала. Не мучай меня. Я встал с тахты, оделся, спрятавшись за спинкой кресла, и направился к двери.

– Куда ты идешь? – негромко спросила она.

– Куда глаза глядят.

– А когда вернешься?

– Никогда.

Люба, думал я, это попахивает даже окочурившимся комсомолом, проклятой эпохой, чем-то чуждым. Это не складка времени, это трещина во времени, какой-то разрыв или щель. И я в этой щели застрял. А может, у меня просто сотрясение мозга.

Я шел по берегу Вислы. Возвращался кружным путем домой, если можно назвать домом три ненавистные комнаты с кухней в старых кирпичных стенах.

Река взбухла от весеннего паводка. Но вода на меня хорошо действует. Горы раздражают, поверхность воды, в которой отражается небо или блеск солнца, успокаивает.

Река несла в себе и на себе все отбросы страны. Вода подтачивала берега Праги, вырывала с корнем кусты ракитника и сносила легкомысленно оставленные на зиму киоски и пляжное оборудование. Она была желто-бурой и не отражала ни неба, ни солнечных лучей, в отличие от рек моего детства. Я остановился у чугунной балюстрады, захватанной руками многих поколений.

Остановился как вкопанный: мне показалось, что посредине реки между льдинами желтой пены плывет труп. Я напряг зрение, даже перегнулся через балюстраду, пытаясь разглядеть нечто, похожее на увлекаемое испещренным водоворотами течением, лежащее на спине мертвое тело.

– Там человек! – невольно крикнул я и стал озираться в поисках помощи. И тут увидел позади себя президента.

– Пускай себе плывет, – сказал он со снисходительной усмешкой. – Их шесть миллиардов. Выловят в Гданьске.

– Пан президент, вы человек бывалый, где здесь телефон? Надо позвонить в полицию.

– Брось, дружище.

Только теперь я заметил, что одет он приличнее, чем раньше. На нем был архаический двубортный костюм из некогда темно-синей в белую полоску шерстяной ткани, видимо недавно побывавший в чистке, отчего вполне мог сойти за выходной. Из-под пиджака выглядывала криво застегнутая яркая клетчатая рубашка.

– Это останется на вашей совести,– сказал я.

– Пожалуйста, ради Бога. Наверняка какой-нибудь цыган или вьетнамец.

Невелика потеря, – и вдруг стукнул меня по плечу, а из седоватых зарослей вокруг рта, носа и глаз у него пошли пузыри. Смеется, догадался я.– Это пень, дружище, я уже несколько минут за ним наблюдаю. Погляди лучше на этих телок под кустом. Мои поклонницы. Возле университета снял.

Действительно, неподалеку стояли три немного смущенные барышни.

– Подите сюда, познакомьтесь с моим сокамерником. Кажется, за убийство сидел.

– Это недоразумение. Все уже почти выяснилось, – сконфуженно пролепетал я.

– Полюбуйтесь, каков герой,– хвастливо восклицал президент. – Задушил молодую девушку в собственной квартире.

– Не задушил, не задушил, – неуклюже защищался я.

Вид у сторонниц Сынов Европы был, признаться, довольно жалкий. Одна опиралась на металлический костыль, при создании другой Господь явно долго раздумывал, колебался и, похоже, в последний момент влепил бедняжке признаки обоих полов, а третью вообще смастерил на скорую руку. Мы обменялись вежливыми поклонами. Девицы могли быть студентками. Мы стояли у подножья обрывистого берега Вислы, в том месте, где за оградой начинались университетские сады.

– Пришлось взять на перевоспитание, – рассказывал президент. -

Представляешь, малышки раздавали перед университетом листовки какого-то шарлатана, объявившего себя Мессией, будущим спасителем Польши. Мажена, где живет этот кретин?

– На Доброй улице, – сказала девица с костылем.

Президент снова прыснул; веселый по замыслу смех, пока вырвался из гущи бороды, превратился в фырканье.

– Знаешь, приятель, я в свое время был у них в университете доцентом. Чтоб не скучать на семинарах по математической логике, мы придумали развлечение: прибавляли к названиям варшавских улиц слово "жопа". Гляди, как здорово: Добрая жопа, Дикая жопа, Волчья жопа и даже Железная.

Попробуй разочек бессонной ночью – невинная забава, а как расширяет горизонты польской поэзии! Листовки придурка с Доброй улицы раздавали!

Активистки моей партии! А я уже собрался отправить их на конгресс в Лиссабон.

Девицы хихикали, прикрывая рты. Та, при создании которой Господь на мгновенье заколебался, могла бы даже подкрутить ус.

– Я вас видел возле комиссариата.

– Видел? На этой неделе, дружище, меня три раза брали. Не успеет какой-нибудь высокопоставленный западный педик прилететь в Варшаву, меня хватают. Но теперь я решил: возьмут еще раз – упрусь и не выйду. Пускай вмешается Совет Безопасности. Этот город надо спалить. Невезучий он. Мы для себя подыщем и Европе дыру поуютнее.

– Простите, пан президент, но я неважно себя чувствую.

– Это дело поправимое. – Он стал рыться за пазухой, вероятно, в поисках карманной фляжки, но вместо нее вытащил заморенного голубя, сверкнувшего затянутыми бельмом глазами. – Вот он, бедолага. Ножку себе повредил.

Смотри, как искривилась. Это мой дружок. А тебя я, когда приду к власти, назначу на пост министра. Ты уже бывал министром?

– Нет, еще нет.

– Поляки делятся на тех, кто был, есть и будет министром. Мне тоже не так давно предлагали портфель замминистра. Но я с этими шутами не намерен якшаться.

На полпути к обрыву золотился куст. Это зацвела первая форзиция. Не знаю почему, но я обрадовался.

– Пан президент,– я попытался его обнять,– желаю вам всего наилучшего.

Когда вы станете президентом Объединенной Европы, это будет поистине счастливый день.

– Без цыган и азиатов! – крикнул президент.

– Без желтых, черных и розовых.

– Ты будешь у меня премьером. Визитная карточка есть?

– Нет, к сожалению.

– Не беда, я тебя разыщу. Только смотри не ввязывайся в здешнюю политику.

Хочешь на память птицу?

– Простите, у меня нет условий для птицеводства.

– А дать взаймы на поллитра можешь, а то я забыл портмоне?

– Ваш бумажник у меня.

– Точно. Дай хоть сколько-нибудь, приятель, а то девочки заждались.

Я выгреб из кармана все, что у меня было, добавил еще три автобусных билета.

– Бог заплатит. Пока, – козырнул мне президент.

Я низко поклонился и пошел. Президент с минуту препирался с девицами, а потом все дружно зашагали к недавно открывшемуся бару под навесом, на котором сверкали, отражаясь в воде, разноцветные английские и немецкие надписи. Я подошел к кусту форзиции. Первая краска в серости, оставленной зимой.

Потом я осторожно подкрался к своему дому. Просто я боялся Цыпака. В нашей стране никому неохота работать. Все часами стоят либо сидят и рассуждают, как у нас плохо. Где-то какой-то маньяк сверлил дырку в стене.

Металлический грохот вылетал из подворотни, пугая прохожих.

В почтовом ящике я обнаружил официальную бумагу. Сердце, конечно, подскочило к горлу. Да, это был вызов в полицию. Но ведь я вчера у них был. Наверно, повестка запоздала. Я попытался разобрать дату, но именно на это место кто-то капнул соусом.

Я поднялся по лестнице, открыл дверь своей квартиры. По спине забегали мурашки. Неужели я до конца жизни буду бояться входить в собственный дом.

Но в квартире все было по-старому. В воздухе лениво плавали пылинки, заблудившийся блик неизвестно откуда взявшегося света лежал на краю кушетки. Кровать так и осталась незастланной. Надо спокойно сесть и собрать мысли. Собрать наконец мысли, разбежавшиеся за последние дни.

– Привет, старый горбатый осел, – сказал я себе, сутулящемуся за секретером в комнате жены.

Я посмотрел на подпись в нижнем углу повестки. Конечно, это не Корсака автограф. Последняя буква "я" – похоже, меня передали в женские руки. В груди всколыхнулось неприятное чувство. В мою жизнь внезапно ворвались женщины. Я посмотрел на окно, а там, словно отразившееся в стекле, появилось ее лицо. Появилось и исчезло, когда я моргнул. Но, едва сел на кровать, увидел продолговатый, со сглаженными краями отсвет на темной стене. Отсвет се тела.

Не исключено, что я, например, подхватил сыпной тиф, подумал я. С высокой температурой мотаюсь по городу в окружении призраков. Может быть, эти видения – то, чего я не успел пережить и уже не переживу. Мир в лихорадке, мой не мой город в лихорадке, и у меня жар.

Я вышел на балкон. Дворец, затянутый легкой дымкой, уже не пугал своей картонной отчетливостью, как вчера и позавчера. По его шпилю ползали какие-то насекомые. Но то были не мухи. Рабочие на канатах, как дятлы, долбили трухлявый ствол этого гиганта, к которому я привык и который нехорошие люди хотят взорвать.

На столе криво лежал бумажник президента. Что может содержать в себе портмоне доцента, бездомного бродяги и будущего главы Европы или, на худой конец, нашей сельскохозяйственной страны. Хоть бы кто-нибудь сжалился надо мной и вколол и задницу несколько капель антибиотика, хоть бы упала эта проклятая температура. Я потрогал лоб, но он был холодный.

Что делать. Пойду в полицию. Дай бог, чтобы в последний раз. Но что делать вообще. Это весна несет на хребтах ветров скверное настроение. Я поднял голову и увидел ее с подносом в руках, направляющуюся ко мне из комнаты жены. Однако, не успев дойти, она растворилась в косых ручейках солнечного света, полных веселых пылинок.

Выйду-ка я на балкон и, издав страшный космический вопль, обрушу на мир лавину проклятий. Но именно в этот момент пожарные снимут с крыши Центрального универмага орущего благим матом психа. Он меня опередит.

Кошмар плагиата.

В жизни я всегда утешал себя тем, что кому-то еще хуже. Но кому сейчас хуже, чем мне. Может, только этому советскому космонавту, про которого все забыли, потому что нет уже Советского Союза, его отечества, а он все летает и летает.

А если это не сыпной тиф, а лишь то, чем она со мной поделилась. Она меня избрала себе в попутчики. Но ведь я ее любил, когда учился в школе, и когда сдавал выпускные экзамены, и когда познакомился со своей женой, которая нисколько не была на нее похожа, хотя мне казалось, у них есть что-то общее в мимике, улыбке, в необъяснимом очаровании.

Я стал жадно ее вспоминать, воскрешая каждую минуту: когда она стояла ко мне спиной в телефонной будке в своем якобы немодном костюме, когда, наклонив голову, поглядывала на меня в скверике за музыкальной школой, когда я срывал с нее одежду, а она удивленно и негодующе на меня смотрела, когда несла этот проклятый поднос, совершенно обнаженная и такая красивая, что я не забуду ее даже в аду, когда лежала навзничь с закрытыми глазами и с этой своей милой, невинной улыбкой, а ее груди ластились ко мне, или когда голубоватая слеза украдкой катилась по ее щеке. К черту. Не буду о ней думать.

Мое сознание – неглубокое озерцо, взбаламученное летним шквалом или рассеченное пером весла. А под покрытой рябью поверхностью есть еще область замутившейся памяти. Поэтому прошлого нет. Любое прошлое возможно, и любое нетрудно приписать мне или внушить. Но почему эту девушку или молодую женщину, чей взгляд как осенняя вересковая поляна, я помню испокон веков.

Мое сознание, живущее благодаря работе сердца, мозговых извилин или почек, выплеснулось и увеличило до бесконечности вселенную этой женщины, имени которой я даже мысленно не хочу произносить. Не может быть, чтобы испытываемые мной наслаждение и мука родились из дюжины фрикций. Неужели единственным драгоценным камнем, выплавленным из моей жизни, будет это непонятное приключение с участием странной молодой женщины, которая появилась неведомо откуда и неведомо когда исчезнет. Слишком легко из меня выскакивают афоризмы. Мне бы календари редактировать. Лучше о ней не думать – каждая мысль вызывает дурманящее, удушливое, унизительное возбуждение. Но как заставить себя не думать.

Надо идти в полицию. Обряженная в полицейский мундир баба с яйцами будет меня допрашивать. Ну и пускай. Я уже ничего не стесняюсь. Всю жизнь был застенчив, а теперь потерял стыд. Может, я стану сексуальным маньяком и буду насиловать одиноких женщин. Хотя насилуют, как правило, люди робкие, которые в постели чувствуют себя неуверенно. Вдруг партнерша останется неудовлетворенной и сразу возникнет какая-то неловкость. А так, под прикрытием жестокости и греха, можно рискнуть. Мужские амбиции не пострадают.

Я всю жизнь хожу по одним и тем же улицам. Когда-то это были тропки между трагическими развалинами, потом они превратились в печальные улочки небольшого социалистического города, а сегодня вырядились в одежды провинциального капитализма. Проехала машина с громкоговорителем на крыше.

Рекламируют очередную новую партию или движение. Ветер унялся, тучи ненадолго разошлись, и наступил короткий час лета. Скоро на площади Трех Крестов зацветут магнолии.

Но над крышами почему-то клубится черный дым. Я слышу вой сирен. Какие-то люди бегут по кривой улочке. Мальчишки, сунув под мышку доски, на которых катались возле памятника крестьянскому вождю, тоже опрометью несутся в ту сторону.

Я остановился на перекрестке и равнодушно смотрел на редкостное зрелище.

Горел комиссариат. Горел снизу доверху. Изо всех окон вырывался огонь, подбитый черным как смоль дымом. Тщедушные полицейские пытались вытащить с первого этажа письменные столы и шкафы. Пожарные без энтузиазма поливали пылающее здание.

Назад Дальше