Чудесные занятия - Хулио Кортасар 21 стр.


Мне захотелось побольше узнать о репетиции, но Джонни ограничился этимвсплеском самодовольства и тут же заговорил с Марселем о программепредстоящего вечера и о том, как им обоим идут новехонькие серые костюмы, вкоторых они появятся на эстраде. Джонни в самом деле хорошо выглядит, изаметно, что в последнее время он курит не слишком много - видимо, как разстолько, сколько ему нужно, чтобы играть с подъемом. Едва я успеваю об этомподумать, Джонни хлопает меня рукой по плечу и, пригнувшись ко мне, говорит:

- Дэдэ сказала, что я тогда, вечером, по-хамски вел себя.

- Брось вспоминать.

- Нет, не брошу. По правде говоря, я вел себя прекрасно. Тебе надогордиться, что я с тобой не стесняюсь, я ни с кем так не делаю, веришь?..Это показывает, как я тебя ценю. Нам бы закатиться куда-нибудь вместе дапоговорить обо всякой всячине. Здесь-то… - Он презрительно выпячиваетнижнюю губу, заливается смехом и подергивает плечами, будто пританцовывая насофе. - Бруно, старик, а Дэдэ говорит, что я по-хамски вел себя, ей-богу…

- Как твой грипп? Сейчас ничего?

- Никакой это был не грипп. Пришел врач и стал болтать, что обожаетджаз и что как-нибудь вечерком я должен зайти к нему послушать пластинки…Дэдэ мне сказала, ты дал ей денег.

- Перебьетесь пока, получишь и отдашь. Ты как сегодня вечером? Внастроении?

- Да, играть охота, сейчас бы заиграл, если бы сакс был здесь, но Дэдэуперлась: "Сама принесу в театр". Классный сакс. Вчера мне казалось, яисходил любовью, когда играл… Видел бы ты лицо Тики. Или ты ревновала,Тика?

И они снова визгливо захохотали, а Джонни счел самым подходящимсхватить Арта и запрыгать в упоении по студии, высоко вскидывая ноги в танцебез музыки - только брови у него и у Арта задергались, отмечая ритм.Невозможно сердиться на Джонни или на Арта, это все равно что злиться наветер, который треплет вам волосы. Полушепотом Тика, Марсель и я сталиобсуждать предстоящее вечернее представление. Марсель уверен, что Джонниповторит свой потрясающий успех пятьдесят первого года, когда он впервыеприехал в Париж. После вчерашней репетиции, по его мнению, все сойдетотличным образом. Хотелось бы и мне в это верить… Во всяком случае, мне неоставалось ничего иного, как только усесться в первом ряду и слушатьконцерт. По крайней мере, я знал, что Джонни не насосался марихуаны, как вБалтиморе. Когда я сказал об этом Тике, она схватила меня за руку, словнобоясь свалиться в воду. Арт и Джонни подошли к пианино, и Арт сталпоказывать Джонни новую тему, тот покачивал в такт головой и подпевал. Онибыли невероятно элегантны в своих серых костюмах, хотя Джонни портил жирок,который он нагулял за последнее время.

Мы с Тикой пустились в воспоминания о вечере в Балтиморе, когда Джонниперенес первый жестокий кризис. Во время разговора я смотрел Тике прямо вглаза, чтобы убедиться, что она меня понимает и не испортит дело на сей раз.Если Джонни перепьет коньяка или сделает хоть одну затяжку марихуаной,концерт провалится и все полетит к черту. Париж - не провинциальное казино,здесь весь свет смотрит на Джонни. Думая об этом, я не могу избавиться отпротивного привкуса во рту, от злости - не на Джонни, не на егозлоключения, а скорее на себя самого и на людей, окружающих его, маркизу иМарселя например. По существу, все мы - банда эгоистов. Под предлогомзаботы о Джонни мы лишь пестуем собственное представление о нем, предвкушаемудовольствие, которое всякий раз доставляет нам Джонни, хотим придать блескстатуе, сообща воздвигнутой нами, и оберегать ее, чего бы это ни стоило.Провал Джонни свел бы на нет успех моей книги о нем (вот-вот должны выйтианглийский и итальянский переводы), и, возможно, волнения такого родасоставляют часть моих забот о Джонни. Арту и Марселю он нужен, чтобызарабатывать на хлеб, а маркизе… ей лучше знать, маркизе, что она находитв нем, кроме таланта. Все это закрывает другого Джонни, и мне вдруг приходитв голову, что, вероятно, Джонни именно об этом хотел сказать мне, когдасорвал с себя плед и предстал голым, как червь. Джонни без саксофона, Джоннибез денег и одежды, Джонни, одержимый идеей, которую не может одолеть егоскудный интеллект, но которая так или иначе вливается в его музыку,заставляет его тело трепетать от неги, готовит его кто знает к какомунежданному броску, для нас непостижимому.

И когда одолевают вот такие мысли, поневоле начинаешь ощущать гадкийпривкус во рту, и вся честность мира не в состоянии окупить внезапногооткрытия, что ты просто жалкий подлец рядом с таким вот Джонни Картером,пьющим свой коньяк на софе и лукаво на тебя поглядывающим. Пора было идти взал "Плейель". Пусть музыка спасет хотя бы остаток вечера и выполнит, вобщем-то, одну из своих худших миссий: поставит добротные ширмы передзеркалом, сотрет нас на пару часов с лица земли.

Завтра, как обычно, я напишу для журнала "Хот-джаз" рецензию на этотвечерний концерт. Но во время концерта, хотя я и царапаю стенографическиекаракули на колене в кратких перерывах, у меня нет ни малейшего желаниявыступать в роли критика, то есть давать сопоставительные оценки. Япрекрасно знаю, что для меня Джонни давно уже не только джазист; егомузыкальный гений - это нечто вроде великолепного фасада, нечто такое, чтов конце концов может пронять и привести в восторг всех людей, но за фасадомскрывается другое, и это другое - единственное, что должно интересоватьменя, хотя бы потому, что только оно по-настоящему важно для Джонни.

Легко говорить так, пока я весь в музыке Джонни. Когда же приходишь всебя… Почему я не могу поступать, как он, почему никогда не смогу битьсяголовой о стену? Я обдуманнейшим образом подгоняю к действительности слова,которые претендуют на ее отражение; я ограждаю себя размышлениями идогадками, которые суть не более чем какая-то несуразная диалектика. Нокажется, я наконец понимаю, почему иной колокольный звон заставляетинстинктивно бухаться на колени. Изменение позы символизирует иное ощущениезвука, того, что он воспроизводит, саму сущность воспроизводимого. Едва яулавливаю такую перемену, как явления, которые секунду назад мне казалисьдикими, наполняются глубоким смыслом, удивительно упрощаются и в то же времяусложняются. Ни Марселю, ни Арту и в голову не пришло, что Джонни отнюдь нерехнулся, когда скинул ботинки в зале звукозаписи. Джонни нужно было в тотмомент чувствовать реальную почву под ногами, соединиться с землей, ибо егомузыка - утверждение всего земного, а не бегство от него. И это тоже ячувствую в Джонни - он ни от чего не бежит, он курит марихуану не длязабвения жизни, как другие пропащие людишки; он играет на саксофоне не длятого, чтобы прятаться за оградой звуков; он проводит недели впсихиатрических клиниках не для того, чтобы спасаться там от всякихдавлений, которым он не в силах противостоять. Даже его музыкальный стиль -это его подлинное "я", - стиль, который напрашивается на самые абсурдныеопределения, но не нуждается ни в одном из них, подтверждает, что искусствоДжонни - не замена и не дополнение чего-либо. Джонни бросил язык "хот", вобщем пользующийся популярностью уже лет десять, ибо этот джазовый язык, допредела эротический, кажется ему слишком вялым. В музыке Джонни желаниевсегда заслоняет наслаждение и отбрасывает его, потому что желаниезаставляет идти вперед, искать, заранее отметая легкие победы традиционногоджаза. Поэтому, думаю, Джонни не любит популярнейшие блюзы с их мазохизмом иностальгией… Впрочем, обо всем этом я уже написал в своей книге, объяснил,как отказ от непосредственного удовлетворения побудил Джонни создатьмузыкальный язык, наивысшие возможности которого он и другие музыкантыпытаются довести до полного совершенства. Такой джаз разбивает вдребезгивесь банальный эротизм и так называемое вагнерианство, чтобы освоитьобласть, кажущуюся безгранично просторной, где музыка обретает полнуюсвободу, подобно тому как живопись, освобожденная от образов, становитсяподлинной живописью. Следовательно, желая быть властителем музыки, котораяне облегчает ни оргазма, ни ностальгии и которую я условно назвал быметафизической, Джонни будто хочет выявить в ней себя, вцепиться зубами вдействительность, которая все время ускользает от него. В этом я вижуудивительнейший парадокс его почерка, его будоражащее воздействие. Никогдане удовлетворяясь достигнутым, музыка становится непрерывно возбуждающимсредством, не имеющей конца композицией - и прелесть всего этого не взавершении, а в творческом искании, в проявлении душевных сил, которыезатмевают слабые человеческие эмоции, но сами не теряют человечности. И еслиДжонни, как сегодняшним вечером, забывается в своих нескончаемыхимпровизациях, я очень хорошо знаю, что он не бежит от жизни. Стремлениенавстречу чему-то никогда не может означать бегства, хотя место встречивсякий раз и отдаляется. А то, что остается позади, Джонни игнорирует илигордо презирает. Маркиза, например, думает, будто Джонни боится бедности.Она не понимает, что Джонни может испугаться лишь одного - если нельзявсадить нож в бифштекс, когда ему захочется есть, или рядом не окажетсякровати, когда его будет клонить ко сну, или в бумажнике не найдется стадолларов, когда ему покажется вполне естественным истратить эти стодолларов. Джонни не парит в мире абстракций, как мы. Поэтому его музыка,удивительная музыка, которую я услышал этим вечером, никоим образом неабстрактна. Однако только один Джонни может отдать себе отчет в том, что онпостиг в своей музыке, но он уже увлечен другой темой, теряясь в новыхустремлениях или в новых догадках. Его завоевания - как сновидения: онзабывает о них, очнувшись от аплодисментов, возвращающих его назад издалека,оттуда, куда он уносится, переживая свои четверть часа за какие-то полторыминуты.

Наивно, конечно, полагать, что если держишься обеими руками загромоотвод во время жуткой грозы, то останешься невредим. Дней пять спустя ястолкнулся с Артом Букайей у "Дюпона" в Латинском квартале, и он тут же,захлебываясь, сообщил мне прескверную новость. В первый момент я чувствовалнечто вроде удовлетворения, которое, каюсь, граничило со злорадством, ибо япрекрасно знал: спокойная жизнь долго не продлится. Но потом пришли мысли опоследствиях - я же люблю Джонни, - и стало не по себе. Поэтому яопрокинул двойную порцию коньяка, и Арт подробно рассказал мне ослучившемся. В общем, оказалось, что накануне днем Джонни все подготовил длязаписи нового квинтета в составе: Джонни - ведущий саксофон, Арта, МарселяГавоти и двух отличных ребят из Парижа - фортепьяно и ударные инструменты.Запись должна была начаться в три пополудни, рассчитывали играть весь день изахватить часть вечера, чтобы выложиться до конца и записать побольше вещей.А случилось иначе. Прежде всего Джонни явился в пять, когда Делоне ужезубами скрежетал от нетерпения. Растянувшись в кресле, Джонни заявил:чувствую себя, мол, неважно и пришел только затем, чтобы не испортитьребятам день, но играть не желаю.

- Марсель и я наперебой старались уговорить его отдышаться, отдохнутьмалость, но он заладил черт знает о каких-то полях с урнами, на которые оннабрел, и битых полчаса бубнил об этих самых урнах. А под конец сталпригоршнями вытаскивать из карманов и сыпать на пол листья, которые набралгде-то в парке. Не студия - какой-то сад ботанический. Операторы мечутся изугла в угол, злющие как собаки, а записи - никакой. Представь себе, главныйзвукооператор три часа курил в своем кабинете, а в Париже это немало дляглавного-то звукооператора.

Наконец Марсель уговорил Джонни попробовать, - может, получится. Ониначали играть, а мы тихонько им подыгрывали, - продолжает Арт, - чтобыхоть не сдохнуть со скуки. Но скоро я приметил, что у Джонни сводит правуюруку, и, когда он заиграл, честно тебе скажу, тяжко было смотреть на него.Лицо, знаешь, серое, а самого трясет как в лихорадке. Я даже не заметил,когда он на пол шмякнулся. Потом вскрикнул, медленно обвел взглядом насвсех, одного за другим, и спрашивает, чего, мол, мы ждем, почему не начинаем"Страстиз". Знаешь эту тему Аламо? Ну ладно, Делоне дал знак оператору, мывступили, как сумели, а Джонни поднялся, расставил ноги, закачался, как влодке, и стал выдавать такие штуки, что, клянусь тебе, в жизни подобного неслыхивал. Минуты три так играл, а потом как рванет жутким визгом… Ну,думаю, сейчас вся твердь небесная на куски разлетится, - и пошел себе вугол, бросив нас на полном ходу. Пришлось закругляться кое-как.

А дальше-то - самое плохое. Когда мы кончили, Джонни сразу огрел нас:мол, все чертовски плохо вышло и запись никуда. Понятно, ни Делоне, ни мы необратили на его слова внимания, потому что, несмотря на срыв, одно толькосоло Джонни стоит в тысячу раз больше всего, что каждый день слушаешь.Удивительное дело, трудно тебе объяснить… Когда услышишь, сам поймешь,почему ни Делоне, ни операторы и не подумали стереть запись. Но Джоннипросто осатанел, грозил вышибить стекла в кабине, если ему не скажут, чтопластинки не будет. Наконец оператор показал какую-то штуковину и успокоилего, и тогда Джонни предложил записать "Стрептомицин", который получился инамного лучше, и намного хуже. Понимаешь, эта пластинка гладенькая, непридерешься, но нет в ней того невероятного чуда, какое Джонни в "Страстизе"выдал.

Вздохнув, Арт допил свое пиво и скорбно уставился на меня. Я спросил,что было с Джонни потом. Арт сказал, что, после того как Джонни напичкалвсех историями о листьях и полях, покрытых урнами, он отказался дальшеиграть и, шатаясь, ушел из студии. Марсель отобрал у него саксофон, чтобы онего опять не потерял или не разбил, и вместе с одним из ребят-французовотвел в отель.

Что мне остается делать? Надо тут же идти навещать его. Но все-таки яотложил это на завтра. А завтра нахожу имя Джонни в полицейской хронике"Фигаро", потому что ночью Джонни якобы поджег номер и бегал нагишом покоридорам отеля. Ни он, ни Дэдэ не пострадали, но Джонни находится в клиникепод врачебным надзором. Я показал газетное сообщение своей выздоравливающейжене, чтобы успокоить ее, и немедля отправился в клинику, где моежурналистское удостоверение не произвело ни малейшего впечатления. Мнеудалось лишь узнать, что Джонни бредит и абсолютно отравлен марихуаной -такой лошадиной дозы хватило бы, чтобы рехнулась дюжина парней. Бедняга Дэдэне смогла устоять, не смогла убедить его бросить курение; все женщины Джоннив конце концов превращаются в его сообщниц, и я дал бы руку на отсечение,что наркотик ему раздобыла маркиза.

В конечном итоге я решил тотчас пойти к Делоне и попросить его дать мнекак можно скорее послушать "Страстиз". Кто знает, может быть, "Страстиз" -это завещание бедного Джонни. А в таком случае моим профессиональным долгомбыло бы…

Однако нет. Пока еще нет. Через пять дней мне позвонила Дэдэ и сказала,что Джонни чувствует себя намного лучше и хочет видеть меня. Я предпочел неупрекать ее: во-первых, потому, что это, безусловно, пустая трата времени,и, во-вторых, потому, что голос бедняжки Дэдэ, казалось, выдавливается израсплющенного чайника. Я обещал сейчас же прийти и сказал ей, что, когдаДжонни совсем поправится, надо бы устроить ему турне по городам Франции.Дэдэ начала всхлипывать, а я повесил трубку.

Джонни сидит в кровати. Двое других больных в палате, к счастью, спят.Прежде чем я успел что-нибудь сказать, он схватил мою голову своими ручищамии стал чмокать меня в лоб и в щеки. Он страшно худой, хотя сказал мне, чтокормят хорошо и аппетит нормальный. Больше всего его волнует, не ругают лиего ребята, не навредил ли кому его кризис и так далее. Отвечать-то ему, вобщем, незачем, он прекрасно знает, что концерты отменены, и это здоровоударило по Арту, Марселю и остальным. Но он спрашивает меня, словно надеясьуслышать что-то хорошее, ободряющее. И в то же время ему меня не обмануть:за этой тревогой где-то глубоко в нем кроется великое безразличие ко всемуна свете. В душе Джонни не дрогнуло бы ничто, если бы все полетело кчертовой матери. Я знаю его слишком хорошо, чтобы ошибаться.

- О чем толковать, Джонни. Все могло бы сойти лучше, но у тебя талантгубить всякое дело.

- Да, отрицать не буду, - устало говорит Джонни. - Но во всемвиноваты урны.

Мне вспоминаются слова Арта, и я не отрываясь гляжу на него.

- Поля, забитые урнами, Бруно. Сплошь одни невидимые урны, зарытые наогромном поле. Я там шел и все время обо что-то спотыкался. Ты скажешь, мнеприснилось, да? А было так, слушай: я все спотыкался об урны и наконецпонял, что поле сплошь забито урнами, которых там сотни, тысячи, а в каждой- пепел умершего. Тогда, помню, я нагнулся и стал отгребать землю ногтями,пока одна урна не показалась из земли. Да, хорошо помню, я помню, мнеподумалось: "Эта наверняка пустая, потому что она для меня". Глядишь - нет,полным-полна серого пепла, какой, я уверен, был и в других, хотя я их неоткрывал. Тогда… тогда, мне кажется, мы и начали записывать "Страстиз".

Украдкой гляжу на табличку с кривой температуры. Вполне нормальная, непридерешься. Молодой врач просунул голову в дверь, приветственно кивнул мнеи ободряюще салютовал Джонни, почти по-спортивному. Хороший парень. НоДжонни ему не ответил, и, когда врач скрылся за дверью, я заметил, какДжонни сжал кулаки.

- Этого им никогда не понять, - сказал он мне. - Они все равно какобезьяны, которым дали метлы в лапы, или как девчонки из консерваторииКанзас-Сити, которые думают, что играют Шопена, ей-богу, Бруно. В Камарильоменя положили в палату с тремя другими, а утром является практикант, такойчистенький, розовенький - загляденье. Ни дать ни взять - сын Клинекса иТампекса, честное слово. И этот ублюдок садится рядом и принимается утешатьменя, меня, хотя я только и желал что умереть и уже не думал ни о Лэн, ни оком. А этот тип еще и обиделся, когда я от него отмахнулся. Он, видать,ждал, что я встану, завороженный его белым личиком, прилизанными волосенкамии полированными ноготками, и исцелюсь, как эти дурни, которые приползают вЛурд, швыряют туда же костыли и начинают козами скакать…

Назад Дальше