Конечно, что касается абстрактных рассуждений, так Хуан сейчас в Вене, но я ничего бы ему не сказал и в том случае, если бы непредвиденное изменение планов привело бы его в Лондон. Никто из нас не был по-настоящему серьезен (разве что Элен, но о ней мы, по сути, так мало знали), и соединяло нас в городе, в "зоне", в жизни одно – веселое и упрямое попирание десяти заповедей. Каждого из нас наше прошлое по-разному научило, что совершенно бесполезно быть серьезным, прибегать к серьезности в кризисные минуты, хватать себя за лацканы и требовать от себя каких-то поступков, решений или отречений; и ничего не могло быть логичней, чем этот безмолвный сговор, объединивший нас вокруг моего соседа, чтобы иначе понимать существование и чувства, чтобы идти по путям, которые в каждой данной ситуации не рекомендовались, отдаваться на волю судьбы, прыгать в трамвай, как сделал Хуан в городе, или лежать в постели, как делали мы с Николь, без рассуждений и чрезмерного интереса подозревая, что все это по-своему сплетает и расплетает то, что на уровне здравого смысла выразилось бы в объяснениях, письмах, телефонных звонках, а может, и в попытках самоубийства или во внезапных отъездах на политические акции либо на тихоокеанские острова. Мой сосед однажды, кажется, изрек, что мы гораздо больше основываемся на общем множественном минимуме, чем на общем разделяющем максимуме, – правда, не совсем ясно, что он этим хотел сказать. Странное дело, несмотря на пятую рюмку можжевеловой, у которой в этот вечер был непонятный привкус мыла, за всем, о чем я думал, притаилось что-то похожее на радость, на почти ликующее приятие того, что недовольная наконец заполнит одну из пустот, собственно даже не она сама, а понятие "недовольная", смысл этого слова, явившегося в конце концов, чтобы заткнуть слишком долго зияющую дыру. Я ей сегодня сказал: "Недовольная" – и она потупила голову, приводя в порядок кисточки. Кое-как, но мы сумели ликвидировать дыры в наших отношениях последних месяцев: сомнение – вот одна дыра, надежда – дыра еще больше, неприязнь – дыра-дырища, словом, все разновидности великой дыры, того, с чем я всю свою жизнь боролся молотком и резцом, любовью к нескольким женщинам и тоннами испорченной глины. Теперь не остается ничего, территория расчищена, почва выравнена, и можно уверенно ступать после многих пустых недель, с того самого дня, когда мы остановились на дороге из Венеции в Мантую и я, заметив, что Николь грустит, в первый раз отчетливо почувствовал, что теперь она – недовольная. Все остальное – придумывание всяческих дыр, сперва отрицание с оттенком надежды, нет, это невозможно, нет, попробуем еще немного, а затем попытки временно заполнять дыры, например стеблем hermodactylus tuberosis и анонимными невротиками. Зачем мы приехали в Лондон? Зачем продолжать быть вместе? Из них двоих у Марраста по крайней мере были какие-то заслуги (это он так думал), он все же пытался что-то делать, чтобы заполнить эту дыру, придумал себе нечто вроде параллельного действия, посещая Институт Куртолда, проверяя результаты своего вмешательства и реакцию Гарольда Гарольдсона, между тем как Николь все сидела над своими гномами, иногда слушая транзистор и равнодушно соглашаясь на все, что предлагали Калак, и Поланко, и Марраст, отправляясь в кино или на мюзиклы и обсуждая вести от Телль, которая стала писать ужасно загадочно и весьма в стиле Шеридана Ле Фаню. О да, у Марраста премного заслуг, думал Марраст, потягивая шестую рюмку можжевеловой, которую ему принесли не без колебаний, хотя подлинной заслугой было бы послать все к черту и посвятить себя исключительно глыбе антрацита, заполнить до конца проклятую дыру, швырнув в нее глыбу антрацита, которую м-р Уитлоу ищет в шахтах Нортумберленда, кинуться на нее с молотком и резцом, как Гамлет кинулся в дыру по имени Офелия, высечь фигуру Верцингеторига в самой толще прежней дыры, отрицая ее и уничтожая ударами молотка, и трудом, и обильным потом, и красным вином, открыть, черт возьми, период, исключительно заполненный антрацитом и древними героями, без красных домов, без любезно подаренных головоломок, без сохнущих на столе гномов. А тем временем она, что она? Ты, наверно, плачешь обо мне, ну конечно, обо мне, а не о себе, бедняжка, ведь ты тоже ненавидишь дыры, и любое чувство жалости к себе показалось бы тебе самой вонючей дырой, и вся твоя любовь к Хуану (дарившему тебе конфеты и головоломки и уезжавшему) была как бы приглушена с бог весть какого времени из боязни причинить мне боль, из боязни, что я ее обнаружу и приду в отчаяние, не имея сил бросить тебя, как завершенную статую, и идти дальше. И я длил эти терзания, сам терзаемый надеждой, и вот я еще раз ушел, хлопнув дверью (о, иногда я закрывал ее с бесконечной осторожностью, чтобы не разбудить Николь или не помешать ей), начав новый этап скитаний, и анонимных невротиков, и пьянства, вместо того чтобы еще раз навсегда кинуться на глыбу антрацита и вернуть недовольную к ее энциклопедии и грядущим коробкам конфет. "Но теперь другое дело, – подумал он, – теперь надежды больше нет, мы уже произнесли слова заклятия. Теперь есть недовольная, и это слово окончательно закупоривает дыру надежды, вот она, настоящая глыба антрацита. Мне остается одно – уехать, потому что я знаю: если вернусь, мы поцелуемся, будем заниматься любовью, еще одна отсрочка, опять бесконечное натягивание лука, еще одно перемирие, украшенное прогулками, и вежливостью, и нежностью, гномы и разные новости и даже проекты, эх, дерьмо дерьмовое, когда все кончилось на том, что моя левая нога однажды во вторник под вечер затормозила возле красных домов". Когда он вышел из паба, ему показалось, что улицы идут в гору, было почему-то трудней шагать, чем прежде. Понятно, почему они шли в гору, ведь они снова, еще раз, вели его обратно в отель.
Бывает, что без Хуана день ужасно тянется. О чем могут там спорить эти бирманцы, эти турки, все эти народы, которые бедный мой дурачок должен заставить говорить по-испански и из-за которых он приходит опустошенный и усталый? Не будь тут меня, его ожидающей, – скажем это без ложной скромности, – он, наверно, выпил бы бутылку сливовицы, и на следующий день его синхронные или диахронные переводы открыли бы новую эру в международных отношениях, уж это верней верного. По сути говоря, я для него изобретаю ночь, и не только в обычном смысле, который вызвал бы смешок Поланко, нет, я отмываю его от слов, от работы ради денег, от недостатка мужества бросить то, к чему душа не лежит, от того, что это я, а не Элен, буду медленно раздеваться под его горьким и лихорадочным взором.
Да, Телль, так оно и есть, напрасно ты глядишь на меня из зеркала с такой миной (кстати, надо бы удалить волосы под мышками, до прихода Хуана еще есть время, а он терпеть не может запаха депилятория вопреки красноречивым утверждениям госпожи Элизабет Арден). Раз нет будущего, заслуживающего усилий, то есть будущего с Элен, надо изобретать его и смотреть, что будет, забрасывать в него бумажные змеи, воздушные зонды, засылать почтовых голубей, лучи лазеров и радаров, письма с неопределенным адресом. Ну, как если бы я послала Элен куклу, которую мне подарил мой дурачок. Во второй рюмке "кампари" (я это проверила уже не раз, строго научно, детка) есть капелька надежды, без сомнения, алкоголь sends me , как говорил Лерой, помогает изобретать более интересное будущее с фрау Мартой, и юными туристками, и этим траченным молью, призрачным отелем, где, я уверена, что-то произойдет. Yes, it sends me, сколько раз повторял это Лерой, когда мы слушали пластинки, и курили всю ночь, и задумывали путешествия, которых так и не совершили, бедный Лерой, снимок в кливлендской газете, носилки, в которых его несли в больницу, красная машина, врезавшаяся в ствол дерева. Бедный Лерой, в любви он был всегда один и тот же, в отличие от Хуана, который вечно будто ждет, что я придумаю ему новый способ упираться коленями, гладить мне талию, называть меня по-новому. Бедный Лерой, мне почему-то кажется, что мертвый негр дважды мертв. Copenhague Blues , если это он. Еще рюмку "кампари", от второй рюмки, ей-богу, никакого толку не было, одни датские воспоминания, прошлое, лежащее навзничь с открытыми глазами, все эти мертвецы, что иногда посылают открытки или вспоминают о моем дне рождения, дорогая мамочка, папа-инженер, братья, которые мне бесцеремонно дарят каждый год по новому племяннику, damn the dirty bunch . Насколько лучше, да-да, лучше, милая девушка в зеркале (а вот здесь еще остались волоски), наша выдумка с этим идиотским, но забавным будущим, которое мы с моим дурачком создаем, используя фрау Марту с ее плиссированными юбками и миллиметровой линейкой, похожую утром на грязную крысу, точно она спала одетая. Разумеется, ничего особенного не произойдет, но все равно это очень хорошо, чего уж лучше – спровоцировать то, что хочется обнаружить, хотя на душе уже страшновато и чуть противно (мне больше, чем Хуану, который готов принять или выдумать что угодно, лишь бы не принять то, другое, будущее без Элен), как бывает часто, когда они, мужчины, возвращаясь из города с раскисшими губами и смутными ночными страхами, начинают подозревать, что за этими мерзкими, грязными прогулками кроется нечто иное, исполнение желаний, и что, быть может, именно в городе с ними произойдет то, что здесь кажется им чудовищным, или невозможным, или nevermore . О да, вы правы, сказал бы Зигмунд из Вены. Безумная датчанка, сказал бы Хуан. Это третья или четвертая рюмка? Сохраним хоть капельку благоразумия к тому времени, когда вернется дурачок, весь измаранный словами и уставами на четырех языках. Но я уверена, вполне уверена, что, если в двух шагах от Блютгассе, где она мучила девушек и умывалась кровью доставленных ее подручными, мы упорно ждем, что начнется столько раз повторявшееся действо, это не может быть чистой игрой, я чувствую, что многое в наших выдумках уже было выдумано до нас. Послать Элен куклу? Бедный мой дурачок, какая будет у него физиономия, когда он узнает, разве что в глубине души позабавится – с ним все возможно. А она, о, конечно, такая серьезная, отчужденная, ну прямо вижу ее, damn it , Телль, ты пьяна. Вся атмосфера этого отеля, и подумать, что тут рядом бедный Моцарт… Tiens , я сейчас вспомнила, что вчера вечером спросила у Хуана: а может быть, мы, сами того не зная, являемся пособниками фрау Марты? Он не ответил, был слишком утомлен работой и слишком много выпил, был мрачен, как обычно, когда в него вселяется призрак Элен. А его самого выселяет. Однако, если будет так продолжаться, я заскучаю, что-то в этот вечер даже "кампари" не помогает. О, если бы здесь были Николь и Марраст, чтобы я могла себя почувствовать хоть относительно веселой (но ведь мне весело, виновата эта проклятая четвертая рюмка, четные числа всегда мне приносят несчастье), ну еще на два пальца, перейдем в счастливую клеточку, easy does it , о мои два аргентинца, ангелы-хранители моей жизни с их узкими костюмами и широкими душами. А этот Остин, Остин! Просто какая-то наглость есть в том, как все они пишут об Остине в открытках с лондонским Тауэром или гигантской пандой, мне что-то подумалось, что с Остином я бы потрясающе позабавилась, хотя, надо признаться, представить себе Остина и его лютню в этом отеле, где полно моли и привидений, довольно трудно. Если верить Поланко, в этом юном англичанине есть что-то от Парсифаля, этакое воплощение девственности в паже-лютнисте, Остин der Reine, der Tor , но я-то чертовски мало похожа на Кундри, уж это точно. Не кажется ли тебе, Хуан, что я блистаю остроумием, что я вполне достойная девка переводчика ВОЗ и МОТ? Телль, безумная, безумная датчанка, ты пьяна; когда из тебя брызжут разные языки, это значит, что ты пьяна и даже готова вообразить Остина в постели. Остин еще немножко ребенок со своей лютней и больной мамой (Поланко dixit ). А ну, Остин, положи руку сюда, на всех языках это пупочка, которая твердеет, ох, как удивится маленький Остин. Было бы забавно встретить его когда-нибудь в городе, если дикари его этим заразят, он в конце концов тоже окажется там, но, право, я совсем опьянела, если воображаю, будто в городе может произойти что-то забавное, – а почему бы нет, черт возьми, – в каком-нибудь из этих номеров с верандами, там ведь жарко, и вполне естественно было бы раздеться. Иди к своей безумной датчанке, она тебя научит, как не осрамиться в постели. Не кусай меня, малыш, ты, видно, перепутал руководства, в руководствах для моряков этого нет и в помине. А теперь, раз уж я об этом думаю, а на пятой рюмке "кампари" я всегда начинаю думать, хотя на что оно мне теперь, – почему я назвала себя девкой, перед тем как принялась так фривольно фантазировать перед зеркалом, в котором ясно видно, что я все еще одна, и Хуан не приходит, и все так провоняло венгерским королем. Ну и дерьмо! Нет, никак не найду точного определения, но, во всяком случае, я великая утешительница, я омываю раны любви у моего бедного дурачка, который вдобавок страдает румынами и конголезцами. Я тут говорю о моем дурачке, а он, привет, there you are . Но что за физиономия, так и видно, что ты перелистал все словари в мире. Сейчас позвоню, чтобы нам принесли лед и бутылку "аполлинариса". On the rocks, my dear? Я буду продолжать "кампари", смешивать вредно. Вот тебе первая. Пей долго-долго. А вот и вторая. Good boy .
В то утро он встретился с Калаком и Поланко на станции Чаринг-кросс и уставился на них, как на редких зверей.
– Вы и в Париже мозолите глаза французу своими приталенными аргентинскими пиджаками в полоску, уж не говоря о ваших прическах. А здесь, среди лондонцев, на вас еще неприятней смотреть.
– Он скульптор, – сообщил Калак Поланко. – Это многое объясняет.
– Верно говоришь, дружище, – одобрил Поланко. – Слушай, малыш, уже по гринвичскому времени двадцать минут прошло, как мы тебя тут ждем, а у меня ведь склонность к клаустрофобии.
– Живей, пошли в этот поезд, – предложил Калак, и, беседуя о неаккуратности и приталенных пиджаках, они влезли в некое пюре из англичан, перемещавшееся на юг Лондона. Где-то после второй остановки Поланко и Калак принялись обсуждать проблему ласточек, пока Марраст что есть силы цеплялся за кожаную ручку и равнодушно внимал орнитологическому волнению, которое два жителя пампы вызвали в большей части вагона. Когда они опомнились, оказалось, что проехали уже восемь станций, а они даже не посмотрели, в том ли направлении едут. Пришлось выйти на Баттерси и брести по бесконечным туннелям, пока не попали на линию Бейкерлоо, которая, по-видимому, должна была их вернуть в Сити.
– Они млекопитающие, – утверждал Поланко, – я это знаю из надежного источника. А ты что скажешь, че? Нет, вы поглядите на него, стоит себе и спит, наука его не интересует. Ему если не дашь в руки камень да молоток, он на тебя, братец, и бровью не поведет.