Подкарпатская Русь (сборник) - Анатолий Санжаровский 11 стр.


22

Можно отвести лошадь на водопой,

но нельзя заставить её пить.

Чёрт побери такую мами! Жалко ей чужих побрякушек…"

Джимми выжидательно не убирал долларовую бумажку от лица матери. Чего он хотел? Чего добивался? Чтоб мать с извинениями за так отдала серьги?

Извинения вовсе не обязательны. А вот серьги… Серьги не помешали б ему. Серьги кинули б ему год спокойной жизни.

Неизвестно что толкнуло его в грудь, только кинул он липкий взор вбок и остолбенел. Оттуда, с тёмной лестничной площадки, в него целился из пистолета Гэс.

– Не тупи, – устало сказала мать Гэсу.

– Э-э! Полевой дворянин! Ты что, совсем плохой? – инстинктивно закрываясь руками, закричал Джимми. – Убери свою мухобойку!

– Было бы у моей пушечки два ствола, – продолжал целиться Гэс, – я б успокоил разом и тебя, и доллар в твоей руке.

– А доллар за что?

– За то, что он потрошитель. Думаешь, ты его держишь? Как же… На своём крючке он держит тебя. Он! Выпотрошил из тебя человека, вставил сволочь. За цент погубишь кого угодно. Даже мать! Не говоря о брате. Несчастный трус! Так испугаться игрушечного пистолета! – засмеялся Гэс и поднёс трембиту к губам.

От тяжёлого гортанного звука всё дрогнуло вокруг. Неустрашимый Джи невольно попятился назад, и Гэс, подыгрывая себе победным стуком по трубе, дуря завёл:

– Капитолина элегантна,
Она пи… пи… она ка… ка…
Она пикантна.
Капитолина молодая,
Она ху… ху… она ху… ху…
Она худая…

Джимми бросил руку с зажатым меж пальцами долларом в сторону Гэса.

– Полюбуйся, ма! И этот свистнутый типус был в блюстителях! Чёрт знай что горланить про жену шефа!.. Разве не закономерно, что его нет больше среди нас на работе?!

– Джи, ты слишком откровенен, – с мягкой осудительностью сказала Мария. – Что ты ни думай, а говорить так в лицо не имел права. Как-никак вы братья.

– Но этого так мало даже на то, чтоб хоть сколько-нибудь лицемерить! – вскричал Джи – Ты, ма, просто многого не знаешь и думаешь о нём лучше, чем есть он на самом деле. А между тем мы слишком многое ему позволяем, много позволяем лишнего. То хотя бы уже лишнее, что этот полевой дворянин ещё ходит по одним с нами улицам.

Гэс уставился на Джи. Медленно проговорил:

– Лакейский рыцарь, если я преступник, почему мне не наденут на руки браслеты?

– Дать прикорот? – Джи коротко подумал, звонко прищёлкнул пальцами. – А дело!.. Пора тебя к чертям на переплавку! За мной не заржавеет.

Мария мятежно смотрела то на одного, то на второго. Ничего не понимала. Что происходит между ними? Что?

Дети, дети…

Когда только и успели вырасти? Выросли уже из той поры, когда, застав в потасовке, достаточно было раскидать по углам, сунуть каждому по яблоку, и меж братьями воцарялся мир.

Ушла та пора…

И теперь не растащишь по углам, не позатыкаешь яблоками рты.

– Гэс! Джи! Да что происходит? – допытывалась она с мольбой в голосе. – Имею я право знать или не имею?

– Имеешь, – полуласково, лениво заглядывая Марии в глаза, ответил Джи. Показывая всем своим видом, что он крайне безразличен к происходящему, скучно перекатился с пятки на носок. Качнулся назад, с носка на пятку. – Имеешь, но! – твёрдо поднял палец. – Если хочешь, чтоб он, – указал на Гэса, – уцелел, заставь его помнить: не дразни собак, пока не вышел из села!

– Я вынужден тебя огорчить, братуня, – с насмешкой в голосе возразил Гэс. – Я никуда не ухожу из нашего села. Я в нём живу. И я буду в нём жить, несчастный ты шефов подпёрдыш!

– Будешь, если заберёшь, дубак, с повинной – в просьбе поклон не в потерю, – если заберёшь свой поклёп на шефа и на меня и причешешь язычок! – выпалил Джимми.

С ужасом Мария стала выпытывать про писанину; то, что не хотел Джимми говорить матери, сказано, само выболтнулось с языком, выпало наружу, скрыть уже ничего не скроешь. Деваться некуда, заоправдывался Джимми:

– Видишь, ма, он у нас очень умный, только худенький. Этому лбу в два шнурка не нравятся ни шеф, ни я… Один он у нас в округе на тыщу миль кругом хороший, кругом прав. Святошик! Забомбись!.. Оказывается, шеф ни за что его уволил и если уж кого и гнать взашей, так это меня, поскольку, как настрогал в своём писании этот праведник, я и вымогатель-ракетчик, я и состою в связи со всякой преступной нечистью…

– Что ты?! – сжалась Мария. – И всё это валит брат на брата?

– На родного! – подсказал Джимми. Повернулся к Гэсу. – Никто б тебя не выпер, ты б уже, как и я, имел свои шикарные колёса, не таскай на плечах вместо головы кошёлку. Темно-растемно в твоей кошёлке… Стал всем солью в глазах. Столько проработать и ни разу не поблагодарить шефа!!! А сколько поводов! И Рождество, и день рождения, и день повышения, и день первого выговора, и день снятия выговора, и день второго выговора, и… С шутками, с прибаутками всё б слилось гладко. Наконец, у шефа есть жена, есть дочка, есть, к твоему сведению, мопс. У всех у них куча своих праздников…

– Наплевать мне на их праздники!

– А почему тогда шефу не наплевать на тебя на одного? Хочешь брать – научись сперва сам давать. Да не из своего кармана. В этом вся мудрость. И тогда ты будешь свой. Ничто так не роднит людей, как общие грехи.

Гэс потерянно повёл вокруг, задержался глазами на матери, и Мария, покорная, тревожная ("Горе ты моё, горе, как же ты в этой жизни выстоишь?") не выдержала воспаленно-вопрошающего, беспомощного взгляда, медленно, придавленно кивнула:

– Да, да… Мерзость и деньги всегда вместе… Ты глубоко ошибаешься, если считаешь, что в хозяйстве у полицейского ничего не должно быть кроме одной дубинки. А разве иначе устроен его желудок? И разве его дети меньше требуют сладкого? А разве его жена не любит наряды? Жизнь ставит так много вопросов! Приходит время, когда не отвечать на них просто невозможно. Отвечать делом, отвечать смирением… Не лезть в глаза, как муха, а поступать как все. Со временем и при терпении и тутовый лист становится атласом…

– … а человек атласным… с отливом, – добавил Джимми. – И тебе для этого так мало надо. Забери проклятуху свою бумагу, а там доверься мне. Не прогадаешь! Ну что? Ладно?

– И без ладно прохладно! – негнущимся калёным голосом полоснул Гэс и попятился в глубь тёмного коридора.

– Ну что, – сухо, сторонне сказала Мария, – если ты, Джи, опоздал к столу, может, войдёшь хоть поздороваешься с гостями?

– К гостям не обязательно. А к столу я никогда не опоздаю.

Джимми принялся шумно нюхать воздух и, безгрешно потирая руки, на цыпочках покрался к гостиной.

– Ты чего крадёшься, как вор?

– Профессиональная привычка, – извинительно улыбнулся, замер, держа левую ногу перед собой на весу, где застал непрерывный, густой голос машины. – Чего это так настырно ревёт твой "Мустанг"?

– Меня! Меня на вызов!! – В слепой радости Мария метнулась к двери. – Бывай!

– Чао, какао! – прощально поднял руку Джимми, лениво подумал: – "Хуже спаной девки. В ночь маточка полетела на свидание!"

Кругом стало тихо.

Джимми не доверял этой тишине. Всё так же, на одних пальчиках, подкрался к гостиной, бочком протиснулся в узкий размах двери.

"Колорадский жук кушать тоже хочет…"

Верхнего света зажигать не стал, не дай Бог увидит ещё кто.

Посветил карманным фонариком.

На развороченном столе не на чем было задержать глаз. Не то с трёх, не то с четырёх плоских тарелочек набралось картошки с мясом пускай не густо, а всё ж червячка уморить можно. Зато с питьём совсем беда.

Изо всех стаканов, изо всех бутылок рваной ниточкой слил опивки. На хороший глоток не хватило.

Он уже собрался уходить, когда ненароком сунул нос под стол. За ножкой бутылка! Початая. Там взяли сливовицы, гляди, пальца на два. Не больше.

От широты нахлынувших чувств он сел на пол, опрокинул бутылку в рот.

Джимми не из сорта тех, кто оставляет после себя хоть что-нибудь.

Пустую бутылку он добросовестно поставил на прежнее место. За ножку стола. Разомлело и цветасто улыбаясь, смахнул последние объедки в руку и дожевал по пути, пока тяжело нёс себя к своей машине.

А между тем только в стариковой комнате желтовато ещё тлелся низ тесного оконца.

Под лёгким одеялом старик жался к стене, молотил кулачком по незанятому простору кровати.

– Да разве мы не впоместимся? Не хочешь со мноюшкой, ложись в любой свободной комнате. Ну куда ты, смельчуган, на ночь глядючи?

– Нет, дидыко, не останусь. Ты лучше подари мне трембиту. А не подаришь, – Гэс просительно улыбнулся, – смаячу. Извини за откровенность.

– Роднушка ты мой! Трембитоньку мне самому воздарили… Сынки… С самой Родины везли. Как же такой подарок передаривать?

– Я понимаю, понимаю. Но и ты… – парень понизил голос. – Слушать молнию… Как бы я хотел всем им играть на молнии. – Гэс зачарованно, восторженно-отсутствующе гладил взором трембиту, стояла у стариковского изголовья.

– Это голос оттуда, роднуля ты мой. Я смотрю на трембиту и вижу, и слышу свой край, свою Русинию.

Не хотелось старику вот так сразу расставаться с трембитой. Не хотелось огорчать и внука.

Растерянность на лице проросла сомнением. Из сомнения выщелкнулась решительность.

– Дарю, роднуха! – радостью плеснул старик. – Дарю при одном условии. Каждый вечер играть ровно в десять! Я буду знать, что ты жив, что ты здоров. Буду знать, в какой ты стороне.

Завернувшись в одеяло, старик проводил парня до крыльца.

Хлопнула невидимая в темноте калитка.

Старик всматривается в ночь. Слушает уходящие шаги.

Шаги покрыла тихая, задумчивая песня.

– Над Канадой небо синее,
Меж берёз дожди косые.
Так похоже на Россию!
Только это не Россия…

Песня уходила от старика…

23

Хочь и погано баба танцюе, зато довго.

Соловей поёт до Петрова дня.

Плотные, тяжёлые облака стояли над самым домом. Стояли неизгонимо.

Срывался снег.

Петро, вернувшийся под утро уже, угрюмо пялился на узкое, в частых переплётах, будто решётка, окно, ёжился под одеялом.

Вот тебе и май!

С жарой. С дождём. Со снегом. Всего подмешано.

На дню всего насмотришься…

Ай-ай, месяц май! Коню овса дай да на печь полезай!

Вчера вон.

Тридцать пять! Продохнуть нечем.

Хлоп! Навалило, накидало туч – мокрый снег готов. Идёшь – снег под ногами жалобно всхлипывает.

Через час опять солнышко. Опять пекло…

В дверь просунулась плечом вперёд баба Любица.

Позвала слабо. Словно выдохнула:

– Петяша, сынку…

Петро поднялся на локте.

– Сынок… – старуха суетливо прошила мелкими шажками к кровати.

Конфузясь, положила в Петрову руку, что свободно лежала по краю кровати, стопку однодолларовых бумажек. Деньги держали её тепло.

– Сынок… – она запнулась, отвела глаза, – сколько могла… Купи мамке что к душе… Только отцу не говори…

Петро машинально кивнул и смешался.

Вчера нянько давал деньжонки на подарок матери, просил не говорить бабе Любице.

"Он себе сбанкетовал, она себе, а я собирай до кучи их секреты. Можь, отдать назад? Обидится…"

В нарастающей тревоге старуха с минуту вглядывалась в красное Петрово лицо.

Беззвучно, как бабочка крыльями, шлёпнула руками.

– Сынок! Тебе неможется? Да ты не прихворнул?

– Есть, наверно, немножко… Что-то буксы клинит… Давит давление без выходных.

Старуха переполошилась насмерть:

– Что ж теперь? К доктору? Да он два слова скажет – пятьдесят долларей сломит. Это кармановыворачиватели таки-ие! У нас, сынок, болеть нельзя. Нипочём нельзя. Совсема нельзя!

Говорила старуха взахлёб, невыразимо пугаясь всего того страха, что вела с собой болезнь.

Петро пожалел, что сболтнул про давление, и, дав себе слово больше никогда тут не расслабляться, не хвалиться своими болячками, с усилием засмеялся.

– Ни идола-то у меня и не болит! А наших, а наших симулянтов да ленькарей сюда – разом отучились бы шастать по докторам!

Добрых, немалых сил стоило Петру смять в себе боль, но он сминал, давал вид цветущий, довольный, хотя втихомолку и ойкал, и матерком себя продувал, крепясь.

И старуха, в удивлённом восторге глядя на крупное, в пленительном смехе трясущееся тело, утешно, доверчиво отходила, отлеплялась акварельной душой от беды.

– А меня уже всю страх скрутил. Вот дурушка, вот дуурушка…

За завтраком ото всех досталось вздорной погоде.

Конечно, нрав погоды не исправишь. Так почему же хоть не поругать? Почему не отвести душу, тем более что разговорами погоде даже и не навредишь?

Однако пока семейство завтракало, в заоконье всё поменялось. Рассосало тучи. Кончился снег. Огнисто ударило нерастраченно жаркое солнце. По улицам бедово запрыгали весёлые ручьи.

Старик не верил этому скорому теплу. Он знал, что и в лето канальские холода будут исправно наведываться, будут приворачивать. А оттого, покуда на час какой вроде помягчело на дворе, надо обязательно взять и Петру, и Ивану по пальто. Подарки будут к самой поре, как яичко к Пасхе. И брать надобно не завтра-послезавтра, не потом когда придётся. Брать надобно сегодня. Зараз!

К чему такая спешка?

Выкатываться в город просто вот так туристами – посмотрите налево, посмотрите направо! – старику не с руки. Неловко. Втянулся в привычку: без дела не то что не высунется в город – без дела, кажется, он и не проснётся. Нужно видимое дело. И видимое это дело, важное подсунула непогодина – покупка сынам пальто.

Старику не терпелось вывести своих сынов в город. Не терпелось показать своих сынов всему миру, всей этой неласковой земле. Отобрала у меня Анну, отобрала малых хлопят, да не навек! Смотри, какие зараз у меня хлопцы! Смотри ж ты!

С певучей, с бестолковой радостью на лице вышагивал старый Головань и каждой капельке с крыш, и каждой птахе, и каждой щепочке в ручье позывало рассказать, какой же он богатый своими сыновьями.

Сжался, высох охряной жёлудь.

Зато каких два дубка пустил в жизнь!

Дивился им гортанный, взбалмошный город, выстроенный отцовыми руками…

Когда Головань приехал сюда, город был не город, а так, Бог весть что. Заштатная глухая деревушка.

В лесу.

Расчищал леса. Подымал заводы. Вёл железную дорогу. Мостил улицы…

Ходили сыновья из магазина в магазин, смотрели на отцов город.

Город смотрел на сыновей. Щупал руками Петра. Всамправдошной ли?

Не было старику большего счастья, когда навстречь наскакивал из знакомцев кто, особенно если этот знакомец был с русской стороны.

Старик цвёл от похвал за сыновей, и молодые краски пробивались на сухих его щёчках.

Ивану взяли кожаное пальто в первом же магазине.

А Петру…

Что ни померяет – трещит по швам.

Обскакали все магазины, где можно было взять – возвращаются с пустом.

– Нянько, – вздыхает Петро, – что ж это у Вас за люди такие мелкие? Бабы, на какую ни глянь, плоские щепки. Доска, два соска и больше ничего в конкретной наличности. Мужики тоже всё лёгкие, диетические какие-то. Не оттого ль в магазине что ни надень всё малое?

– Малое и шьёт на себя малое. Нету у нас великанцев. Нету в жизни, нету на них и в магазине. Ты такой один, не находится на тебя.

– А если хорошенечко посмотреть и за городом, где по округе? – разведывательно пустил Иван внатравку наводящий вопросец.

– Иване! – изумился старый. – Да ты читаешь мои мысли! Об чём речи терять? Раз надо, значит надо, ядрён марш!

А утром Мария везла Голованей из Калгари.

Везла из города в город.

Из местечка в местечко.

Старик не мог нарадоваться, не мог нагордиться на миру своими сынами; старику мало было того, что уже видели его с сынами в своём городе, в своей провинции; он вёз в соседние города, спешил в соседние провинции. Пускай вся эта земля, где пролегла его скомканная жизнь, где в дороги, в шахты, в дома твёрдым камнем легла его сила, его здоровье, пускай всё вокруг видит, что за богатыри его сыны!

Упругая маятная тревога закипала в стариковских глазах, когда навстречу неслись нарядные домки русских ли, украинских ли переселенцев.

Сколько их было на пути…

И ни одно славянское местечко Головани не промигнули с лёта.

Как же… Не вороги ж… Что ж хоть не поздоровкаться без переводчика?

А поздоровался – пропал.

Слёзы навпополам со смехом, расспросы, как там:

– Чи так в вас, як у нас, – беда беду водит?

Пока идут расспросы, во дворе, на воздухе, накрываются столы. Что было в дому – всё на столы!

– Угощайся, гостюшка милый! Угощайся, товаришок хороший!

– Угощайся, чем Божечко послал. Угощайся да не гневайся.

Через короткие минуты во дворе тесно, негде пятку поставить. Но народ всё течёт, течёт – всё селение пока не сольётся.

Находится смельчак, после первой угрюмо жалуется припевкой, показывая за плетень, в поле:

– Там на горi, за двором,
Ходить бiда за плугом,
Без iстика, без ярма
Ходить бiда, гi дурна.

Поперёд жалобщика выскакивает другой мужичонка, тонкий, неробкий, и, как бы нехотя покручивая в разминке плечами, наступает на слезокапа, загоняет того в толпу. Лениво остукивая себя по бокам, посмешливо глядит на теряющегося в народе жалобщика. Ты б ещё это отнюнил:

– Добривечiр або що!
Вечеряти нема що,
Засвiтити нема чим,
Говорити нема з ким.

Толпа протестующе гудит:

– Ну-у!.. Завёл молитву этот Не Минай Корчма! А шоб тебе мухи объели чуб… Давай-но кидай шо почудней!

И мужичонка, согласно кивнув, живей покатил себе шлепки на грудь:

– В головонькi не шумить,
В животику не болить,
Аж у нiжки пiде –
На здоровья буде.

– Ой ходив я до Параски лиш чотири разки,
Вона менi показала усi перелазки:

– Оцим будешь заходити, оцим виходити,
А тим будешь утiкати, як тя будуть бити.
Утiкав я од Параски через перелазки,
Якась бiда ударила по штанах три разки.
А я кричу: – Гвалту, люди, чого бiда хоче?

А по менi четвертий раз: – Не ходи поночi!!

Назад Дальше