– Держись за солнышком, в тени. Не так жарко будет, – насмешливо кинул вдогонку Петро. – Да смотри, как бы те четверо невзначай не обтолкли тебе бока.
– Что за грех, – подумал вслух старик, обеими руками осудительно указывая на уходящего боком меж тесных рядов Ивана. – Петрик, может, и в сам деле убраться всем нам?
– Вот сейчас, нянько, как раз и сидите! – шумнул генерал-басом Петро. – Поглядим, посмеет ли какая худая тля сунуться.
– Ну на что это надо испытывать судьбу? – с плаксивым выражением на лице тянул старик. – Ну обязательно ли?
– Это тот самый случай, когда обязательно. – Петро мягко тронул отца за острый, лёгкий локоток. – Я никогда и нигде, ни-где, – неторопливо, властно повторил Петро, – не уходил с середины спектакля.
– А ну спектакль с мордобитием? – угарно подловил старик.
– А на что тогда, нянько, давали Вы мне эти кувалды?
Сложенными вместе кулаками Петро тихонько тукнул себя по колену.
Короткая дрожь брызнула по лавке в обе стороны.
Умильное и вместе с тем смятое изумление качнулось в тоскливых, беззащитных глазах, что наливались гордоватой решимостью, и старик, медленно, согласно кивнув, перевёл твердеющий взор на поле.
Иван ушёл и не возвращался.
Укоряющей, тревожной пустотой, точно пролом в стене жилого дома, зияло оставленное Иваном место.
"Где он? Что с ним? – начал изводиться Петро. – Ну, ёперный театр… А ну на него напали? А ну?.."
Петро был готов кинуться на поиски брата и не мог встать, связанный словом.
"Весёленький перфект… – подумал он – Прогнал ко всем дьяволам Ивана, осиротил батька. Нехай хоть…" – и, под мышки подхватив отца, пересев сам, усадил его между собой и Марией.
На безмолвный отцов вопрос ответил:
– Так вроде всё верней. А то сидите, как сирота на той прилепушке.
Сели повольней, скрали Иванову пустоту.
Не отнимая горячих глаз от происходящего на поле, Мария ощупкой нашла и взяла старика за руку, погладила и, накрыв его руку своей свободной рукой, чуть подалась верхом вперёд.
Конечно же – чего пустыми словами сорить? – сейчас она видела одно поле, на поле ковбоя – в левой руке поводья, правая вытянута в сторону, ноги – над золотистой гривой брыкающегося коня. Усиди так целых десять секунд на дикаре на этом!
Взрывались под ярыми копытами упругие кидки пыли.
Пыль не расходилась, не рассеивалась. А копыта всё подбавляли, всё подбавляли. Сытая, плотная, она тяжело поднялась по всему полю метра каких на три. Но дальше нет сил подняться, оттого не увидать в ясности лица ковбоя, не увидать, что именно на нём, на лице, в эту секунду. Боль? Отчаянность? Радость? Будто кисеей завесила всё пыль, скрала.
Ветру, ветру бы сюда, сквознячку бы бодрого! Да где ж ему взяться в этом душном котле?
И постоит-постоит пыль над землей, покуда стучат беспокойные копыта, а там снова толсто уляжется до нового стампида.
– Марийка, – нерешительно напоминает о себе старик.
– Ну, чего ещё марийкать? – без зла сердится Мария, не выпуская стариковой руки и не удостаивая его взглядом. – Вам попить, – в голосе тихая улыбка, – иль просто воды?
– Марийка, а я таки, – стоял на своём, не пускал свою мысль в сторону, – а я таки чую трембиту. И ближе уже… Наближается… – доверительно шепчет старик.
– А Вы не спутали? – доверительно шепчет и она в ответ. – Может, извините, то архангелы кого под свои знамёна призывают?
Мимо пропустил старик недумные слова.
Крякнул только с досады.
На тот момент сквозь несколько притихшую ипподромную сумятицу ударил ясный, тревожный зов трембиты.
Дрогнула Мария, напряглась вся.
Кто это? Гэс?
Тогда почему днём?
Насколько помнится, уговор был дудеть по вечерам, лишь по вечерам…
Правда, она ни разу его так и не слышала, уж лучше было бы не слышать вовсе, чем слышать сейчас оттуда, из этого дерзкого квартала.
– Отец, есть ли помимо Гэса ещё у кого-нибудь в городе эта ревущая дубина? – побелелыми губами прошептала Мария.
– По крайности, мне такое не известно.
– Не хотите ли Вы сказать, что это Гэс? – Она качнула головой в сторону, откуда была слышна трембита.
Старик пожал плечами.
– А чего гадать? Не пойти ли навстречу трембите? Там всё разъяснится!
Недоброе предчувствие кольнуло её.
Конечно, это ни в коем случае не может быть Гэс… Ещё из этого дурацкого квартала! Что он мог там забыть? Что, у него нет куска? Нет крыши над головой? Не-ет, не мог, не может он там быть!
И чем больше приводила Мария самой себе доводов в защиту той мысли, что её Гэс никак не мог оказаться в квартале, известном своими бестолковыми выходками, тем больше она боялась, что именно он дудит именно там.
Чего бы проще, выйди и узнай, всё станет на свои места, всё придёт в ясность. Как раз вот этой-то ясности Мария безотчетно и страшилась, понудительно выискивая себе в тоске оправдание не пойти.
"И так опоздали к началу. Не видали открытия, парада… Сколькое пропустили! И теперь уйти и не увидать езду на горбатых быках? Не увидать фургонные гонки? А что… Гонки гонками… А ну Гэс уже в беде?!"
Марию будто подбросило. Вскочив, неумолимыми жестами велела подыматься и отцу и Петру.
– Идёмте! Навстречу трембите! Скорее! Скорее же! Вы!.. Петро готовно встал, довольный, что желанию женщины нельзя противиться. Да чего ж противиться, когда сидишь сам как на иголках, казнишься, где там Иван, что с ним. Наконец-то можно с чистой совестью выйти поискать!
– Лично мне, блин горелый, всё это, – мягко придерживая впереди идущего отца за плечи, остыло глянул Петро на скачущих на молоденьких бычках парней, – всё это край грустная юмористика. Мы никогда не играли в ваши бирюльки и не понимаем ваших игр… Ну и пекло… Духотища… Клапана горят! Просит душа хоть глоточек свежего, правильного пивка…
27
Спящий никого не может разбудить.
Чем больше куёшь железо, тем оно горячей.
Они вышли.
Но и здесь, у ипподрома, была та же парилка.
Небо в облаках, духота, духота…
– Нянько! Невжель Ваш максимум даже и в лето не берёт отпуска? – обмякло усмехнулся Петро.
– Похоже, не берёт, – ответил за отца Иван, чёртом вывернулся из весёлой ярмарочной толпы.
– Ого-го-го! Нашлась-таки бабушкина пропажка! – ясно обрадовался Петро. – Целый, вижу, неповредимый… Хоть-ко подхвались, где путешествовал?
– Никаких путешествий! На стрёме стоял. Думаю, асмодеи эти… Ну, четверо… Не дадут же тебе досмотреть, как пить дать подкатят с полицией. Я и стерёгши их у входа. Пойди они за тобой, я б и вывалился им навстречу, сказал бы, что ты ушёл, а коль нужна замена, берите, маэстры, меня. Не воспонадобился…
– Не востребовался! – в простодушности хлопнул Петро брата по спине. – Так что, Иванечко, в срок вернёшься к внуку. Честь честью прощайся спокойно со всем этим…
Петро грустно повёл вокруг очами.
День валило к вечеру.
Во все стороны, куда ни пусти глаз – горы, горы, горы. Пустые, голые, как стекло, в одних местах, в других местах закрыты кое-где лесом. Город был огорожен горами.
Горы берегли его покой, благоденствие. Высокие, державные, они исправно несли свою важную службу, предначертанную самой природой: держали город в дрёмном затишке, не пускали сюда ни ветров, ни бурь; и удивительно было лишь то, как это они впустили в город маленькую безгласную речушку. Вода в речушке была вроде чистая, да рыба в ней не жила.
И виноваты ли теперь горы, что всё же от нагнанной с юга антициклоном тупой стоячей жары город задыхался в своём каменном котле, судорожно жаждал хоть глотка живого воздуха?..
"Эгэ, – думал Петро, – да не много ль котлов? Ипподром – котёл, город – котёл. Вся страна, обнятая горами, тоже котёл. Котлы в котлах… Котлы-матрёшки… Жарко же в тебе, канадский котелочек. И весело…"
Подле ипподрома кипела ярмарка; в отдальке жались друг к дружке походные индейские хижины.
В этой сумасбродной, рокочущей людской коловерти ничего не было для глаза притягательней индейцев с перьями, в броско размалёванных одеждах.
Годовой праздник! Счастье! Единое на всех!
Сегодня индейцы веселятся вместе с белыми! Уже одно присутствие индейцев прибавляет празднику особенного колорита, особенной живописности. Забыты распри, обиды забыты. Белые прямо лезут в кость: сама обходительность, сама ласка, обнимают индейцев перед фотокамерами.
И турист не турист, не снимись в обнимку с индейцем. Как же уедешь со стампида без такого звёздного сувенира?
Праздник сегодня.
Праздник перевалится и в завтра…
Завтра за самолучшие наряды индейцев будут одаривать премиальной денежкой…
А сегодня…
Всё вокруг балаганно озоровало, дурило, выманивало ни за что у простофиль деньжонки. Недовольных не было.
Всё вокруг пело, плясало – веселилось наотмашку.
– Йа-х-х-хо-о-о! – дурашливо надсаживалась энергичная молодая кучка в одном месте.
– Йа-х-х-хо-о-о-у-у! – слышалось зазвонистое в другом месте.
Гремели эти счастливые голоса там, там, там – во всём городе.
Отмякла, успокоилась Мария, нигде не найдя трембиту; уверовала, что среди этого всеобщего пламенного веселья не может быть какой-то там гибельно ревущей дурацкой трембиты; то всё ей, Марии, примерещилось, всё то и отцу намерещилось, и она уже любовно взглядывала и на отца, и на братьев, по-прежнему вслушиваясь в голоса города. Не натыкаясь зорким слухом на трембиту, всё заметней Мария оживлялась. Наконец в ней вызрела радость, какая-то удалая, бесшабашная, и она, подгадав момент, коротко подпрыгнула над рулём, пронзительно взвизгнув во весь рот: "Йа-ахо-о-о-у-у!" – эхом вторя этому радостному крику, что раздавался из толпы совсем рядом.
– Е-е-есть! Есть ещё у козы рога. Не стёрлися! – светясь улыбкой, похвалил старик Марию братьям.
– А что такое йахоу? – спросил Петро. – Сколько едем по городу, его только и чуешь.
– Ну-у, в одно слово не вберёшь, – пустился в пояснения старик. – Вот кто из нас сделай большое, ломовое дело, только в поту и вздохнёшь: фу-у… гора с плеч… А ковбой легонько вскрикнет: йахоу! Вроде, дело сделано, отдыхай!
Машина медленно текла по улице.
Марии не хотелось вбыструю вылетать из этого годового веселья. Её воля, никуда б не поехала сейчас. Но раз надо, раз хотят того гости, она и едет, однако продлевая и себе удовольствие уже тем, что едет медленно по разлитому во всём торжеству.
Благостно посматривал старик на гуляющих и молча, ободрительно показывал сыновьям особенно живописные наряды отчаянных плясунов и плясалок.
Улицы помалу пустели.
Вздохнув, Мария живей пустила своего "Мустанга".
В окошко меж туч глянуло солнце, усталое совсем, предзакатное.
Стеснительно улыбнулись ему разом и старик, и Петро, и Иван. Надо же! Уже сколько здесь Иван с Петром, а солнца толком и не видали. Всё тучи да тучи. И вот те на беги! Прямо в глаза!
Встрепенулись Головани, зашевелились, потирая словно с мороза руки, хотя всё по-прежнему было душно, пусто, непонятно-тоскливо на душе. И вот солнце…
Солнце било в глаза.
Мария ужимисто бросила взор на верх ветрового стекла, где должен был быть солнцезащитный козырёк. Мария не помнила, когда козырёк и отвалился. Сколько собиралась снова повесить, да всё откладывала на потом да на потом. За сплошными дождями совсем забыла про козырёк.
Щурясь, Мария видела плохо. Ей бы, может, усмирить немного скорость. Но делать ей этого не хотелось, тем более в последнюю, прощальную прогулку братьев по городу. Неслась она озорно, воспалённо поглядывая в зеркальце на насторожённых Голованей.
Улица торопливо убегала в крутой поворот.
Марии и самой зашло на ум чуть обломить быстроту. Но, увидав в кружке зеркальца недоуменные лица, непутёво хмыкнула и пустила на все пары. Надсадно охнув, машина со стоном взяла, загребла новой резвости. Всё в машине, выскочившей за разделительную полосу, вальнулось к одной стороне.
Последние жаркие лучи кололи прямо в глаза.
Мария инстинктивно вскинула щитком узкую, длинную, как гробик, ладошку и оцепенела.
Навстречу во всю ширь крутой улицы железной рекой державно лилась демонстрация.
Мария вжалась в спинку сиденья, вытянулась. Торможение было такой силы, что её подняло, но и так, полустоя, она не выронила руля, словчила стать поперёк улицы, подставив машинный бок переднему ряду метрах в трёх от него.
– Да погорели б вы все! – грозя сбелевшими кулачками окаменевшей толпе, выдохнула Мария. – Делать вам, что ли, не черта!? Побрали плакатики и шлёндают! Бесовы ленькари!
– Какие ж они лодыри? – приходя в себя, смято возразил старик. – Люди требуют своего.
– Своего требуй прежде всего у самого себя! – почти выкрикнула Мария. – А у них… Глубоко покурили, мелко поработали… На работе надо работать! Тогда и получишь!
– Э-э, Марийка, не с больша ума… Да не пригрейся ты к бродвейскому боку, не знаю, как бы тогда ты сама и пела?
– Работать по совести везде не запрещено! И на Бродвее ленькарям не кланяются!
– И правильно делают, мадам, – приподняв шляпу, в мягкой грусти проговорил подошедший мужчина.
Похоже, он был близко в толпе и слышал разговор.
По его знаку в машину вкогтились со всех сторон и понесли.
– За-а-че-ем? – задыхаясь, застонала Мария. – Зачем бросать с обрыва?
– Этого удовольствия, увы, мы вам не предоставим. Уж как-нибудь сами… На досуге… – Тот же мужчина, помогавший своим товарищам нести машину, холодно смотрел на Марию. – А мы сегодня добрые. Благодарите стампид.
Машину поставили у обочины.
– Больше вы нам не мешаете, – в прощанье мужчина вскинул два пальца. – Все претензии – ему!
Мария вмельк глянула, куда тот показывал, и меж прохожих на тротуаре увидела покачивающуюся из стороны в сторону полицейскую каску. Из-под каски выкруживались тугие белокурые колечки.
"Только и не хватало этого блондина неудачного цвета", – упало подумала Мария, ложась помертвелым лицом на руль. Будто холодом её одело от внезапного страха. Она испугалась бегущего именно к ней полицейского и приняла летучую мысль: разыграю из себя погибшую, а там будь что будет.
Полицейский тыкнул дубинкой в плечо.
Мария не шевельнулась.
– Нет ничего умнее и надёжнее молчания, – устало пробормотал и, облокотившись на верх "Мустанга", скучно воззрился на демонстрантов. Потом наклонился к окошку, вовсе не глядя на сидящих в машине:
– Эй!.. На заднем! – стукнул по крыше дубинкой. – Она у вас что, уже готовая?
– Наполовину! – взрывчато-блаженно прошептала Мария, узнав голос Джимми.
– Мама миа! – отшатнулся поражённый Джи. – Да благодари Бога, что именно мне поручено прогулять эти… дорогие сливки ёбчества. – Дубинка коротко качнулась в сторону текучей людской лавины.
Мария воспрянула духом. Заулыбалась.
С Джи ей всегда было просто, легко, понятно.
Послал же Господь такого сыночка!
– Джи! Сынок! Они не перекинут мою тачку?
– А на что здесь я? Для модели?
Прикрывая собой машину, Джимми широко, прочно расставил ноги, энергичными жестами требовал: ну живей, живей шевелите копытами!
За сыном-полицейским Мария чувствовала себя надёжно. Ещё минуту назад она ни за какие блага не желала видеть полицейского. Но теперь, когда этот полицейский оказался родным сыном, она заново родилась на свет, осмелела, засияла, показывая всем сидящим сзади Голованям, что она и гордится сыном, и ничего с ним не боится.
Избочившись, наползая боком на руль, Мария зудяще таращилась из-за Джи на плотно идущих людей. Сомкнуты губы, в гневе глаза, слегка наклонены вперёд головы, вроде брухаться собрались.
Она видела хорошо, в подробностях видела эти лица, впервые видела так близко бастующих, и ни одно лицо не нравилось.
"Гм… Разойдись, болячки, чиряки идут! Не в час… У нас не побрухаешься, – благодарно смотрела в спину сына в полицейском. – Скоро посбивают рожки. Идите… От бублика выбастуете шнурочек…"
Ей вспомнилось, как хотелось Петру пива.
– Кстати, – мальчишески крутнулась к Петру, – ты вот на ипподроме горел выпить пива. Да где ж ему взяться, если окаянные пивовары видишь, чем заняты? Бастуют наши толстодумы! Видите, у них плохие условия труда, низкая зарплата. А у вас, на Родине, что, все под полный корешок довольны и условиями, и заработком? В такой довольке, что аж шуба заворачивается? Совсем не бывают демонстрации?
– Почему же? На Май… На…
– Я не про праздничные. Я про эти!
Мария ударила в стекло, указывая на демонстрантов, и заполошно вскрикнула: впереди всех по самой серёдке улицы, куда только что выносило её и она едва успела осадить машину, выступал Гэс! Ещё мгновение – она на свирепой фатальной скорости врезалась бы в живой поток и первой её жертвой стал бы её Гэс.
К счастью, этого не произошло.
Однако каково видеть, когда твой бездомный заблудший сыночек вышагивает впереди бастующих да ещё с этой проклятой, словно со знаменем, с чёртовой дудкой!? Вон, оказывается, откуда шли на ипподром глухие раскаты грома…
Мария отстранила рукой немного Джи.
Из-за его спины сорванно позвала:
– Трубач! – Ей не хотелось выказывать, что этот трубач её сын. Она не называла потому его ни сыном, ни по имени. – Трубач! Ты что, заблудился?
– Нашёлся, мама!
Ответ был убеждённый, ядрёный.
Это-то вконец расстроило Марию. Немыслимый гнев так и прихватило морозцем на её лице.
– Кому ты подыгрываешь? – поджигательно допытывалась она.
– Справедливости, мама.
– Ты что, заделался пивоваром?
– Нет, мама. Но я пью пиво и хочу, чтоб в нём было меньше горечи. Хочу, чтоб делали его спокойные люди. Счастливые.
Не останавливаясь, Гэс поднёс к губам трембиту.
Тревога, беда, надежда, призыв – всё смешалось в мятежную гордую музыку, вольно вознеслось над вечереющим праздником.
Суровее, собранней стали выражения на лицах идущих.
Вытвердел шаг.
Гэс держал трембиту почти вертикально, оттого он шёл тяжело, то и дело подаваясь верхом то в сторону, то назад. Его заваливало; за те короткие мгновения, что наблюдали за ним из машины, он несколько раз оступался, в качке отшагивал вбок или назад, но тут же, натужась, твёрдо заносил ногу вперёд.
– Да разве ж так!.. – в крайней досаде бросил Петро и выскочил из машины.
На ходу взял у мученика обвитую берестой трембиту и легко, свободно держа, не задирая высоко утолщающегося конца её, проиграл начало "Верховины".
Замолчал.
Огляделся.
Поталкиваемый ободрительными возгласами, разворотистый Петро, выдабриваясь, степенно, мощно играл ещё и ещё.