"Нет уж, я тоже начну сочинительствовать, вернее, буду продолжать и, может быть, превзойду тебя!"
"Ралиска, уши не изменяют мне? Ты - сочинительница?"
"А ты что думал, я просто блядь? У меня скопился уже целый портфель рассказов: вот так!"
"И ты кому-нибудь показывала?"
В ответ она прорычала, если можно прорычать во фразе без рычащих: "Показывала Кочевому!" Чуть успокоившись, продолжила: "Мерзавец устроил мне взбучку! Кричал: Графоманка! Антисоветчица! Белогвардейское отродье! Я отнесу это в органы! Тебя отправят в лагеря! Тебя там вохровцы заебут! В общем, разнуздался скот. А сейчас приполз просить прощения".
Ее трясло. Ваксону пришлось впервые ее обнять без сексуальных побуждений. "Успокойся, успокойся! Раз твой гад так взбесился, я уверен, что это хорошая проза! Принеси твой портфель мне, и мы отправим его в "Воздушные пути"!"
Так возник многолетний союз двух разнополых писателей. По глубине чувств его можно сравнить с союзом Жан-Поля Сартра и Симон де Бовуар.
И так завершился тот судьбоносный день двадцать первое августа 1968 года. Он перешел в грязный дождь.
22 августа 1968
Похмелье
За ночь вздулись все ручьи. Бурные потоки, несущие всякую дрянь - иногда можно было даже увидеть смытые будочки люфт-сортиров, - неслись к морю, загрязняя пляжи и тошнотворной желтизной замутняя прибрежные воды.
Трое тащились по лужам под одним огромным зонтом с надписью Antonioni. Blow-up. Приехавший из Лондона в багаже Тушинского зонт чувствовал себя в этот день хуже своего русского хозяина: все время вздувался с какими-то неуместными хлопками и корежился, как переломанный альбатрос. Все эти трое, Роб, Янк и Вакс, шли на почту. По дороге первый и третий уговаривали второго не посылать пресловутую телеграмму. Роб был уверен, что это ни к чему не приведет, а если к чему-нибудь и приведет, это будет только усиление зажима. Вакс говорил, что это унизительно - вступать в переписку с засевшими в правительстве уголовниками и нравственными дегенератами. Янк, уже пришедший к решению послать, ничего не отвечал.
По дороге зашли в "стекляшку" и взяли бутылку коньяку. Роб налил себе на один палец, да и то не выпил: все-таки жива еще была память о Дели. Тушинский выпил полстакана, чтобы укрепиться перед свершением исторического подвига. Все остальное, постепенно стекленея, выдул Ваксон.
На почте было не протолкнуться. Вода с плащей "болонья" натекла на пол. Народ переминался, создавая характерное хлюпанье. Тушинский, конечно, был узнан. Кто-то передал ему бланки для телеграмм. Он пристроился на подоконнике и стал своим великолепным пером "Монблан" заполнять бланки: "Москва, Кремль, Генеральному секретарю ЦК КПСС Л. И. БРЕЖНЕВУ…" Кто-то из привычных коктебельских хохмачей, заглянув ему через плечо, тут же пошутил: "На деревню дедушке".
Роберт и Ваксон, узнав в "до востребования", что телеграмм от жен еще не было, выбрались из мокрой дави-ловки под навес на крыльцо. Ливень валил со скоростью бесконечного свист-экспресса. Пузыри лопались и тут же взбухали под пронзительными струями. Местные мальчишки носились по колено в воде. Роберт вспомнил что-то из недалекого прошлого. Был дождь почти такой же силы, когда она пришла к нему на первое свидание. Но мрака такого не было. Над Москвой стояла радуга. Ралисса была в "веселом, цветном и невесомом". Что происходит сейчас? Почему она пропала? Неужели не может сбежать от своего говнюка-мужа? Вдруг ему пришел в голову странный поворот судьбы. Надо прекратить это дурацкое секс-партнерство. Надо ей просто сказать: "Я в тебя влюблен". Надо стать влюбленными, а не игроками секса. Вдруг стало радостно на душе, и он принялся насвистывать ту песенку Арно. Почему я не могу любить свою семью и в то же время всерьез увлекаться кем-то в окрестностях литературы? Ведь я поэт. Ведь это же вечная история - влюбленный поэт.
Прошлой ночью он почти не спал. И чтобы заглушить мысли о Ралиссе, стал сочинять стих:
Вернуться б к той черте, где я был мной.
Где прилипает к пальцам хлеб ржаной.
И снег идет. И улица темна.
И слово "мама" - реже, чем "война".
Желания мои скупы. Строги.
Вся биография - на две строки.
И в каждой строчке холод ледяной…
Вернуться б к той черте, где я был мной.
Вернуться бы, вернуться б к той черте,
Где стонут черти в черной черноте,
Где плачу я в полночной духоте,
Где очень близко губы и глаза,
Где обмануть нельзя, смолчать нельзя.
Измены - даже мысленно - страшны…
А звездам в небе тесно от луны.
Все небо переполнено луной…
Вернуться б к той черте, где я был мной.
Не возвращаться б к той черте, когда
Становится всесильной немота.
Ты бьешься об нее. Кричишь, хрипя.
Но остается крик внутри тебя.
А ты в поту. Ты память ворошишь.
Как безъязыкий колокол дрожишь!
Никто не слышит крика твоего…
Я знаю страх. Не будем про него.
Вернуться б к: той черте, где я был мной.
А я все мну.
Где все впервые: светлый дождь грибной,
Который по кустарнику бежит.
И жить легко. И очень надо жить!
Впервые "помни", "вдумайся", "забудь".
И нет "когда". А сплошь "когда-нибудь"…
И все дается малою ценой…
Вернуться б к той черте, где я был мной.
Вернуться б к той черте… А где она?
Какими вьюгами заметена?
Это какой-то ответ, думал он. Но кому? Друзьям? Пропавшей женщине? Этому дню? Чехословакии?
Ваксон вдруг сбежал с крыльца и пошел через дорогу туда, где вдоль стены стояла очередь людей. Он думал: в чем смысл этого жестокого дождя? Возмездие это или отпущение грехов? Множество глаз смотрит на меня, пока я приближаюсь под дождем. Это очередь в душ. Молчаливая очередь к двум ржавым кемпинговским соскам. А вокруг беспощадный дождь. Он остановился на краю бурливой, как Терек, канавы. И стал смотреть на людей. А те старались на него не смотреть: только иногда взглядывали. Именно в этот момент товарища Ваксона посетила идея большого "антисоветского" романа. Как странно все это происходит; как бешенство борется с вдохновением. Еще вчера он нянчил кошмарную идею вооруженной борьбы. Собрать семерку таких ребят, с которыми пили вчера в "Волне". Взрывать их гипсовых и чугунных божков. Разбрасывать прокламации. Захватывать здания местных парткомов. Поднимать над ними трехцветный российский флаг. Слава Богу, любовь к Ралиске отвлекла от такого вздора. А утром опять бешенство стало накапливаться. Те два стакана коньяку опять позвали в горы. И вот пошел ведь через дорогу набирать людей. На помывку и в горы! Напрашивался ведь стать жертвой тоталитарного государства. И вот именно в этот момент, слава Богу, пришло спасительное вдохновение. Будет написан роман "Вкус огня", и в нем будет присутствовать тот кусок, который уже написан сейчас в голове: "…Единодушное Одобрение молчало, глядя непонимающими, слегка угрюмыми, но в общем-то спокойными глазами. Вокруг на огромных просторах Оно ехало мимо в автобусах и самолетах, развозило из Москвы в сетках апельсины и колбасу, сражалось на спортивных площадках за преимущества социализма, огромными хорами исполняло оратории и звенело медью войны, и ковало, ковало, ковало "чего-то железного", и ехало по Средней Европе, выставив оружие, а Дунай, змеясь, убегал у него из-под гусениц.
…А здесь Оно уплотнилось в очереди за порцией хлорированной воды, а вокруг лупил без передышки вселенский дождь, и глухое черное небо обещало еще неделю потопа, и значит, так было надо, и все мы, грязные твари, были виноваты в случившемся…" И так будет написан роман, который принесет мне много счастья и немало бед.
Девушка Света, которая по телеграммам, увидев следующего клиента, обмерла от счастья. Это он, такой завораживающий и еще молодой Ян Тушинский, который в журналах нередко фигурирует и в газетах, и даже в телевизоре появляется! И вот он перед тобой и выглядит даже лучше, чем по телевизору: загорелый, ясноглазый, и вот что интересно - отчасти суровый. Он посылает две телеграммы, должно быть, извещает о прибытии; это можно только представить, как его ждут!
Она начинает считать слова, потом принимается умножать на счетах и вдруг в ужасе прерывает процесс: до нее доходит адрес и смысл послания. Девчата, я чуть не описалась! Телеграмма была Брежневу Леониду Ильичу, и в ней Тушинский возражал против помощи Чехословакии! А вторая-то еще пуще, аналогичная, товарищу Андропову, то есть, по-поэтически, "людям, чьих фамилий мы не знаем".
Света отодвинула счеты и подняла на клиента глаза. "Простите, товарищ Тушинский, но я не могу принять таких телеграмм…"
"Это почему же, моя милая?" - удивился поэт. В другой бы ситуации от такого бы обращения воспарила бы, а вот в данной ситуации - сущая мука мучает. "Ну, просто, ну просто… мы таких телеграмм никогда не принимали, товарищ Тушинский…"
Он стал ее убеждать, что ей не грозит ни малейшая опасность. Как вас зовут? Света, Светуля, ведь это же не вы писали, это на меня все ложится, а не на вас. Ах, товарищ Тушинский, ведь меня за такие телеграммы уж наверняка с работы снимут, а то и еще чего похуже проделают. Ну, я не могу, ну не могу! И директора, как назло, сейчас нет; только завтра приедет. Может, вы до завтра подождете, товарищ Тушинский? Нет, Света, это нужно вот прямо сейчас, вот прямо в этот момент, и не бойтесь за работу, я вам обещаю…
"Послушай, Янка, что ты девушку мучаешь? - тихо сказал из-за его плеча Кукуш Октава. - Ее и в самом деле могут сожрать за эти твои телеграммы".
Он тут сидел в очереди на телефон, когда пришел Ян. Написав свои телеграммы, Ян заметил Октаву и показал ему тексты. "Хочешь подписать вместе со мной?" Кукуш отмахнулся со своей характерной тифлисской жестикуляцией. "А почему? - настойчиво спросил Ян. - Я хочу понять, почему все отказываются?" Кукуш продолжал свои прикосновения то к голове, то к груди. "Ну что я буду этим многоуважаемым телеграммы посылать, ты сам подумай?! Ты, Янк, все-таки гражданский поэт, а я кто? Да я же просто гитарист, романсики пою, ну вроде как цыган; понимаешь?!"
Когда тот подлез к нему и стал выступать в защиту девушки, Ян обрадовался. Он подтянул Кукуша поближе и указал на него. "Вот посмотри, Света, на этого человека. Это Кукуш Октава. Знаешь такого?"
"Слышала", - ответила девушка.
"Песню "Синий троллейбус" знаешь?"
По ее озабоченной физиономии промелькнула тень улыбки.
"Знаю, конечно".
"Вот он поручится, что я тебя в беде не оставлю".
Она вдруг заявила с решительностью: "Ну хорошо, я их отправлю. Будь что будет. Отправлю, вот и все!"
"Браво, Света! Посылай и ничего не бойся!" - вскричал поэт. И тут же подумал с тоской: какого черта я с этой маленькой просьбой о маленькой стране к таким коммунистическим гигантиссимусам обращаюсь?
Между прочим, со Светой получилось именно так, как она и предсказывала. Ее выгнали с работы и даже допрашивали в КГБ. Поэт ее, однако, не забыл: он добился ее реабилитации и восстановления в должности. Так что теперь она сидит на прежнем месте и вспоминает тот день, когда скрежещущий танками мир соприкоснулся с ее маленькой почтой.
Все завершается. Прощай, Коктебель. Прощайте, пиры. Прощай, чехословацкое похмелье.
Прощай, фальшивая свобода. Прощай, нестойкий резистанс. Оранжерея корнеплодов. Хранилище опасных станц. Погиб студент, мятежный Палах. Сгорел один во имя всех. Задернулся зловещий полог. Протявкался циничный смех. Армада движется тупая. Доносится стыдливый плач. Вопят вояки с перепоя. И ухмыляется палач.
Все разъезжаются. Сумерки. Феодосийский вокзал. Пол-Коктебеля сидит, лежит и стоит на перроне. Почтовый поезд в Москву опаздывает под погрузку на два часа. Таня, Ралисса и Нэлла сидят в сухом углу под козырьком "Союзпечати". Две первые чертыхаются и матюкаются. Третья увещевает подруг не вносить свою лепту в кощунство над языком. Наконец задним ходом прибывает к перрону узкооконный состав. В одном из узких окон исхудавший за эти дни Ваксон. Он умудрился занять два смежных купе. Начинается посадка, похожая на эвакуацию 1920 года.
У тебя на щеках паровозная сажа. Носик черен, как уголек. Ты моя, черт возьми, превосходная кража. Наглый замысел мой для тебя оголен. Ты сверкаешь глазами и волосы комкаешь. И ногой меня трогаешь, негритянской ногой. Ты черешни картуз аппетитственно кушаешь. Не спеша, но стремясь оказаться внезапно нагой. Так бы ехать всю жизнь, предвкушая развитье романа. Предвкушая побег, избегая суму и тюрьму. Будто вырос и стал Ланселотом пацанчик Ромео. И в красотку Ралиссу мою обратилась собачка Муму.
Все разъезжаются, кто куда. Роберт, Юстас и Милка улетели одним самолетом в Москву. Там два друга пересели на самолет в Вильнюс. А Колокольцеву встретил во Внуково ее друг чехословацкий дипломат Доминик Трда. Послушай, душа моя, сказал он ей, ты просто оккупировала меня своей новой красотой. Вернее, оказала мне братскую интернациональную помощь. Мы едем отсюда прямо в загс. Она засмеялась и взяла его под руку: пошли. Дом! Он и в самом деле казался символом добротного среднеевропейского дома: высокий, с хорошо освещенной верхотурой, с опорой, годной, чтоб выдержать смерч.
Роб и Юст прилетели в древний град Гедиминов. Данута и девочки были счастливы, и вся семья отправилась в Палангу, чтобы не пропустить осенний пленэр. А Эр остался в столице союзной республики, чтобы в одиночестве сочинять. Стихи. Секретариат, возглавляемый Юрченко, обещал "в темпе" продвинуть новую книгу в печать. Он жил в гостинице "Неринга" и однажды остолбенел атлантом, увидев в вестибюле ослепительную Колокольцеву. Она приехала проститься с друзьями перед отъездом в "самое пекло". Жалела, что Юста в городе нет и придется прощаться вдвоем. Они закрылись в номере и прощались полдня и всю ночь. Она рыдала: вся юность моя остается здесь и все-таки больше я не могу.
Дальнейшие события в жизни этой чудной девчонки, мечты советских физо-лириков, прошли на скорости бобслея. Как муж и жена они прилетели с Домом в Прагу. Повсюду стояли блокпосты и разъезжали патрули, однако поток автомобилей валил к западным границам: люди драпали. Так сделали и супруги Трда. Не прошло и двух дней, как они оказались в Баварии. Затем с помощью дипломатического паспорта без особых препон перебрались в Париж, потом в Лондон и уж потом в Вашингтон, столицу страны нерушимой, как Советский Союз, где Доминик прошел через череду наиболее обстоятельных брифингов.
Роберт между тем полетел в Австралию. Юрченко ему сказал, что "на этажах" абсолютно одобрили его кандидатуру. Пусть увидят австралопитеки, что мы не "люди вчерашнего дня", пусть прислушаются к нашему поэту, выразителю поколения. Пусть поймет австралийский народ, что напрасно нас подвергает бойкоту за вынужденные меры в Чехословакии.
Прислушиваться особенно не пришлось: Эр почти молчал все дни, за исключением официального распорядка встреч. Австралия плескалась вокруг, а в груди гудел Коктебель. В принципе, он мог бы пропеть что-нибудь в таком роде: "Я сегодня в темноте встану и пройду по газону с фугасом. Кто мне сунул в карман эту вставку? Отчего мы ждем Фортинбраса?"
Дождь накрыл беспощадно округу. И не дождь это даже, а ливень. Буду ль верен я давнему другу? Что найдем мы на дне залива?
Полыхнет и исчезнет пламя. Пропадет тот юнец из команды. Не заметит пропажи племя. Лишь вздохнет по нему Аманда.
Все думали, что телеграммы Тушинского пропадут всуе, а они оказались весьма востребованы. Конечно, услышали о них и Зигмунд, и Ганзелка, и Затопек, и Карел Готт, и Йозеф Шкворецкий и Милан Кундера, и даже в автомобиле Доминика Трды что-то прочирикало про них последнее подпольное радио, и Милка Колокольцева, вспомнив Крым, в очередной раз разрыдалась.
На исходе огромного циклона поэт один сидел в столовой и ел завтрак, как сейчас помню: пару яиц, сливовый сок, рисовую кашу. В столовую вошли два спец-агента и забрали его с собой. Втроем они прибыли на военный аэропорт в Каче. В этом месте следует вставить небольшое ехидство, ведь наряду с недоразвитой системой гражданского обслуживания параллельно, но секретно, в Советском Союзе существовала высокоразвитая система обслуживания военного. С удивительной четкостью спецнарочные доставили поэта из Крыма на подмосковный аэропорт Липки, а оттуда на "Волге" с сиреной к одному из адресатов его телеграмм.
Этот адресат в больших чехословацких очках ждал его в своем кабинете. При входе поэта в сопровождении сотрудников он посмотрел на свои часы (тоже чехословацкие) и одобрительно кивнул. Поэту было предложено кресло и стакан чаю с лимоном. Адресат спросил, не желает ли поэт чего-нибудь покрепче. Поэт с удивившей его самого непринужденностью сказал, что коньячку бы не помешало. Адресат взял со стола листок бумаги и похвалил стихотворение "Танки идут по Праге". Очень интересные рифмы. Большая искренность. В другие времена, Ян Александрович, вас бы расстреляли за измену Родине. Но сейчас не те времена. Есть огромная разница между нашими временами и другими. Мы с товарищами посовещались и решили направить вас в Соединенные Штаты Америки. Предлагаем вам там полную свободу действий. Выступайте где хотите и читайте что угодно. Кроме всего этого, мы были бы вам признательны, если бы вы передали одному из представителей администрации - вот тут, на бумажке, его имя - благодарность за невмешательство.
Татьяна почти по-диссидентски злилась на него за эти письма, однако она не успела с ним даже поверхностно разобраться, как он исчез. Позвонил уже из Нью-Йорка, сказал, что вчера ужинал у Кеннеди. Тебе привет от Боба и Джоан. Ты что рехнулся, взревела девушка, очевидно, имея в виду подслушивающие устройства.
Почти сразу после прибытия в Штаты Ян отправился отдохнуть на Гавайские острова. Как же так, удивится читатель. Целый месяц отдыхал в Крыму и сразу отправляется на Гавайи? Не удивляйтесь, наш друг: короткая встреча с разлюбезным адресатом может сразу стереть достижения отдыха. Здесь, на Оаху, на блаженном берегу Вайкики, прогуливаясь по пляжу с большой записной книжкой под мышкой и уверяя местных девушек, что он тот самый, настоящий, а не подставленный Ян Тушинский, он написал один из своих западных шедевров.
…Что толку шумным быть поэтом,
какая в этом благодать?
А вот бесшумным пистолетом
полезней, право, обладать!
Чекист сибирский Лев Огрехов
(До вмешательства высокой редактуры там был "чекист советский".)
вербует водкой бедных греков
и разбивается на части,
вооруженный до зубов,
внезапно выпрыгнув из пасти
рекламы пасты для зубов.
С мешком резиновым тротила
американец Джон О’Нил,
напялив шкуру крокодила,
переплывает ночью Нил.
Следя за тайнами красавиц,
шпион китайский, тощий Ван,
насквозь пружинами пронзаясь,
ложится доблестно в диван.
И там, страдая, вместо "мама"
Он гнусно шепчет "Мао-Мао".
…………………………
С ума схожу. Себя же боязно.
Быть может я и сам шпион?
Я скручен лентами шпионскими,
как змеями Лаокоон.