Роберт приезжал к нему чуть ли не каждый день, привозил черный полугорький шоколад (Юстас очень его любил), читал ему последние стихи, хохмил, рассказывал анекдоты и последние спортивные новости. Приезжали и все другие друзья, никто его не забыл. Все что-нибудь ему читали: Антоша - из "Витражных дел мастера", Фоска Теофилова - из цикла "Американские женщины", Нэлла Аххо - из "Родословной", Тушинский - всю "Нюшку" из "Братской ГЭС", Ваксон, явившийся вместе с Ралиссой, прочел ему целиком жесткую комедию "Четыре темперамента", Барлахский - "Нужно, чтоб кто-то кого-то любил. Это наивно и это не ново. Не исчезай, петушиное слово. Нужно, чтоб кто-то кого-то любил". Юра Атаманов прочел ему свой шедевр "Арктур, гончий пес", Кукуш Октава тихо, почти шепотом, чтобы не потревожить дежурных сестер, спел новую песню, "Виноградную косточку", Вертикалов, забежав к нему на десять минут, целый час просидел с Юстом, рассказывая ему о встрече в Париже с Колокольцевой… Приходили и люди из собственного Юстиновского цеха искусств, в частности, за две недели до отъезда в эмиграцию его посетил знаменитый Генрих Известнов. Он сказал: "Давай, старик, поправляйся и переезжай в Швейцарию. Только в горной Швейцарии могут по-настоящему работать такие художники, как мы с тобой". При этих словах глаза сидящего на кровати Юста осветились далеким мечтательным огнем. Да-да, вот поправлюсь и перееду в Швейцарию. В горную. В нереальную.
Увы, вскоре пришла пора обезболивающих; сначала слабых, потом средних, а потом уже сильных, и наконец - самых сильных. Контакт с Юстасом был почти утрачен. За три дня до кончины Ваксон и Ралисса были на несколько минут допущены в его палату; вроде бы для того, чтобы попрощаться. Юстас лежал на спине с закрытыми глазами и улыбался. Мускулистая его рука свисала с кровати, а кисть этой руки, мощная кисть ватерполиста, тихонько плескалась в тазике с водой. Вполне возможно, что в эти минуты он видел себя на пляже, неподалеку от Карадага.
Последнюю ночь Роберт провел на лестнице клиники. Он сидел на подоконнике и непрерывно курил, а на разорванных пачках от сигарет записывал прощальный стих.
Этого стихотворения
Ты не прочтешь никогда.
В город вошли, зверея,
Белые холода.
Сколько зима продлится,
Хлынувши через край?
Тихо в твоей больнице…
Юста, не умирай!
…………………………
Сделаю все как нужно,
Слезы сумею скрыть.
Буду острить натужно,
О пустяках говорить…
…………………………
В окнах больших и хмурых
Высветится ответ.
Как на твоих гравюрах -
Белый и черный цвет.
И до безумия просто
Канет в снежный февраль
Страшная эта просьба:
Юста, не умирай!
Значит, все-таки это было зимой? Или поэту так казалось, что со смертью друга тут же воцарился февраль?
Перед отправкой в Вильнюс тело положили в цинковый гроб с окошечком. За мутноватым стеклом представал перед семьей и толпой друзей почти неузнаваемый (потому что без улыбки) суровый лик рыцаря.
Полночи пили в Переделкино, на даче Эров, и никто не пьянел. Бродили по аллейкам под огромным звездным небом. Казалось, что склонились Стожары. "Вот Юста теперь туда полетел", - произнес Авдей Сашин. "Сколько ему туда лететь", - вздохнула Анка. "Там времени нет", - пробурчал Ваксон.
1970, конец мая
Море
Капитан теплохода Андрей Каракуль прославился не только искусством кораблевождения, но также и любовью к литературе. Едва ли не в каждом рейсе у него на борту обретался какой-нибудь "властитель дум" или "пастырь раскаленных глаголов". Одна переборка в его обширной каюте была полностью прикрыта книжками стихов и прозы с дарственными надписями типа: "Капитан-капитан, улыбнитесь!", "Покорителю морей от беженца Земли", "Морскому волку от волка рифм", ну и прочее оригинальное, незаурядное, своеобычное. Надо сказать, что капитан Каракуль обладал весьма точным литературным чутьем и мог загодя определить кандидатов в клуб своих фаворитов. Таковыми почти всегда оказывались литераторы авангарда, поэты карнавала, то есть те, кого его ближайший друг Григ Барлахский называл "солнечными пупами".
Барлахскому в этом морском контексте должен быть отдан объемный параграф. Поднимаясь на борт "Собесского", он фактически становился хозяином корабля. Отдавая приказания по движению, капитан всегда говорил своим вахтенным: "Уточните с Григом Харитоновичем". Каракуль обожал, если не обожествлял своего невысокого, но мощного, поперек-шире, друга, кавказского казацко-еврейского усача с лукавым и вечно настроенным на гульбу глазом, которого в бригаде морской пехоты, где они вместе служили, называли Угольком. Однажды на поле боя возле Аджимушкайских каменоломен их обоих весьма основательно прихлопнуло. Когда Уголек очнулся, Андрюшка Каракуль лежал рядом с ним без сознания. Он захлестнул его руку вокруг себя и пополз, сочась кровью, в сторону ненадежного тыла. Потом и сам потерял сознание. А Андрюшка к этому времени как раз очнулся. Привязал к себе штормовым тросом друга и так пополз в тыл, то есть в сторону моря, которое уже раскрылось позади всепоглощающей голубизной. Через некоторое время морпех Каракуль снова потерял сознание, однако Барлахский к этому времени опять очнулся. И так они ползли, попеременно теряя сознание и возвращаясь к оному, словно два сильно бухих человека. О суммарно потерянной крови лучше не вспоминать. Наконец были подобраны последней оставшейся баржей Краснознаменного Черноморского флота. Вот так иной раз возникали стальные дружбы в ходе XX века. Теперь, когда Григ возглавлял застолья в капитанском салоне "Собесского" и командовал "Рюмки на уровень бровей!", капитан Каракуль беспрекословно выполнял. Вообще старался всегда выполнять. Вот, например, по ходу рейса Григу захочется нырнуть с мачты, и капитан беспрекословно - если, конечно, метеоусловия позволяют - командует "Стоп машина!" и "Отдать якорь!" Обычно они вдвоем поднимались на клотик ("Яна Собесского", это несколько старомодное плавсредство, наци перехватили у польских маринаров, а у тех уже перехватили советские комми) и вот с этого клотика сигали вниз ласточками, несколько отяжелевшими от многочисленных застолий. Иногда, конечно, возникали некоторые конфузливые ситуации. Ну, например, затеет Григ Христофорович за столом какую-нибудь тяжбу с каким-нибудь упорным человеком, который не сгибается ни под каким аргументом и даже как-то нагловато поглядывает на ГХБ и его приятельницу, и тогда от вышеназванного следует приказ "За борт!", и два вахтенных матроса уже возникают за комингсом в ожидании повтора, и возникает какое-то неопределенное настроение, и капитан Каракуль нерешительно ерзает на стуле: и вот тогда от ГХБ следует гуманный вариант - "Отставить!" Через пять минут Григ уже пьет с "Упорным" и говорит тому, что тот теперь будет его "третьим плечом".
В тот сезон Барлахский поднялся на борт "Я. С." в порту Одессы. Каракуль к его появлению выстроил на шканцах с полдюжины вахтенных и столько же музыкантов корабельного оркестра, которые под руководством капитана сыграли увертюру Россини. Сам играл на флейте. "Послушай, кэп, - сказал Барлахский, когда они уселись на верхнем мостике за утренним кофе. - Не исключено, что тут появится Ваксон. Надо бы ему выделить приличную каюту".
"Ноу проблем, - сказал капитан и тут же послал за пассажирским помощником. - Надеюсь, он с Ралиссой появится?" - капитан был порядком в курсе личных дел своих любимцев.
"Увы, увы, - покачал своим слегка бульбоватым носом поэт и знаток человеческих сердец Григ Барлахский. - С Ралиссой Вакса сел на камни. Вернее, без нее. Она уехала за границу".
"Как жаль, - вздохнул Каракуль. - Мельканье ее рыже-медовой гривы изрядно украшало бы палубы корабля".
"А как насчет ее взглядов?!" - воскликнул Барлахский.
"Политических?" - насторожился капитан.
"Какие там политические? - возмутился поэт. - Личные! Индивидуальные! Взгляды глаз! Бывало, отбросит свою гриву да так обожжет синевой взгляда, что впору за конец хвататься!"
"На тебя. Уголек, все бабы так смотрят", - сказал капитан. Он знал, чем поднять настроение своему изрядно облысевшему с военных лет другу. Мнимо удрученный, но мечтательный Григ принялся набивать табаком привезенную ему капитаном трубку "Данхилл". "Ни у одной бабы нет такого взгляда, как у Ралиски Кочевой. Я был готов идти за ней до мыса Фрагонар. Однако, увидев страдания Ваксона, я отошел в сторону. Знаешь, как в одной глубоко народной песне поется: "А если узнаю, что друг влюблен, И я на его пути, Уйду с дороги, такой закон: Третий должен уйти!"" - "Грига, народ не всегда мудр!" - воскликнул тут капитан, и оба расхохотались. "Однако расскажи мне, каким образом Ралиска при такой любви с Ваксой оказалась за границей? Неужели с израильской визой?"
Барлахский с удовольствием начал рассказ: "Говоря о Ралиске, все мужики забывают, что она все-таки замужем. Этот Сёмка Кочевой порядочная свинья - говорят, что он на войне в СМЕРШе служил, - но все-таки он ее легитимный, так сказать, супруг. В общем, чтобы сократить долгую историю: года два, что ли, назад, в общем, в Коктебеле у всех на глазах у нее с Ваксом разбушевалась настоящая любовь, в связи с чем Ралиска резко сократила доступ к своему телу, а законного Сёмку вообще выгнала из постели. Большевик этот весь исстрадался, друг Каракуль; можешь себе представить? Вот о чем надо писать, кэп: о том, что любовь делает с ревностными большевиками!
В общем, он, как ему и полагалось, бросился искать утешения в родных органах. И там, конечно, пришли на помощь своему бойцу. Он получил назначение в одно такое государство Великобританию - слышал о таком, кэп? - в ранге Чрезвычайного и Полномочного Посла СССР. Вот тогда уже Ралисса сдалась и отправилась вместе с ним в это государство в роли чрезвычайной и полномочной послихи, а нашему другу Акси-Вакси была предоставлена возможность кадрить редактрис в Доме кино. Вот такие дела, Андрюша: увы, увы".
"And so we go", - завершил завтрак капитан и отправился в город. Разумеется, в книжный магазин, где ему оставляли под прилавком все дефицитные художественные титулы.
Ваксон появился во второй половине дня и не один. Вместе с ним приехал Кукуш Октава. Барлахский уже распорядился насчет кают, и потому все трое разошлись до ужина. Ваксон лежал на диване, курил и смотрел в потолок довольно обширной каюты. Временами на каком-то кусище бумаги делал какие-то заметки для подпольного романа "Вкус огня": что-нибудь вроде: "Осветилась полированная брусчатка XVIII столетия. По ней процокала упряжка, карета, вся в завитушках рококо, без скрипа остановилась под белыми колоннами, едва лишь постукивая задним левым копытом и помахивая обоими золотыми хвостами.
…Очень плотный темный шелк! Платье темнее ночи, но тоже светящееся. Ропот платья под ветром, ропот рыжей гривы! Некто женский сбегал по ступеням, пряча нос и губы в черные кружева и блестя глазами… Вдоль шедевра чугунного литья прощелкало, прошелестело платье и, как-то мгновенно вздувшись, словно распустившаяся темно-синяя роза, исчезло в карете…"
С отъезда Ралиссы не прошло, наверно, и часа нашего земного времени, когда он не подумал бы о ней или не почувствовал ее отсутствия. Этот феномен исчезновения любимой казался ему противоестественным, ну, вроде как "ледниковый период" в истории Земли. Полтора года взаимомагнитных отношений, телесных ликований и последующей счастливой болтовни с подшучиваньем друг над другом и с разговорами о литературе. Он читал ее русские и англоязычные тексты и находил в них талант. "Ты подлизываешься ко мне, чтобы я тебе еще лучше давала", - хохотала она. "Дурища! - хохотал он в ответ. - Да как же может быть еще лучше?!" И тут же она ему доказывала, что может, может быть еще и еще лучше. И без конца лучше.
И вдруг исчезла. Да еще в роли послихи при после, этом советском крокодиле, готовом на любое крокодильство ради своего крокодильского учения. Я сам виноват. Надо было и самому развестись (все равно Мирка сблизилась с "лучшим женихом Москвы" господином Мелоновым), и Ралиску подтолкнуть к разводу с крокодилом, чтобы жениться на ней. Ну все, этого не вернешь, всего этого счастья не вернешь никогда; проехали!
И все равно он не мог ее и на час забыть, если измерять беду земным временем. И вся запись большой "нетленки", все распухающей бумажной кучи "Вкуса огня", ни один параграф этой записи не обходился без Ралиссы. По сути дела это был роман о ней, и там, где ее по действию не было, она мелькала то в отражениях заката, то в пролетах ветра, то в саксофонном соло. Собственно говоря, она и вызывала этот космогонный огонь, а вовсе не политические революции; от них шел один тлен.
Однажды, не так давно (уже весной), возле редакции "Юности" его остановил элегантный, в несколько старомодном духе, пожилой человек. Приподнял шляпу.
"Простите, вы Ваксон?"
"Да, - ответил он без излишней любезности. - Чем могу служить?"
Пожилой человек продолжал держать шляпу чуть на отлете. Он явно чувствовал себя не в своей тарелке. Да и вообще не в тарелке. Скорее, в каком-то корявом для его достоинства моменте.
"Позвольте представиться, я Юрий Игнатьевич Аксельбант".
Ваксон споткнулся и сразу почувствовал себя в том же самом корявом моменте. "Значит, вы?.."
"Да, я отец Ралиссы".
Они пошли в толпе в сторону Маяковки. Юрий Игнатьевич водрузил шляпу на ее привычное место, то есть на его вполне патрицианскую голову. Он волновался, но пытался это скрыть.
"Собственно говоря, я никогда бы не дерзнул обратиться к вам на улице, если бы моя дочь в телефонном разговоре не попросила передать вам несколько слов. Фу, я очень неловко себя чувствую, но она сказала так: передай тому, кого я люблю, что я продолжаю его любить. Это дословно". Несколько шагов они прошли в обоюдном молчании. Ваксон чувствовал себя так, будто его коснулось крыло Пролетающего.
Я Пролетающий,
Мгновенно тающий.
You must be happy!
Подбрасывай кепи!
Притворяясь бесстрастным, он спросил ЕЁ отца: "Вы часто с ней разговариваете?"
"Крайне редко. Раз в квартал, не более того. Но если вы хотите…"
"Нет-нет, не беспокойтесь. Благодарю вас за это послание, если… если оно адресовано именно мне…"
Аксельбант Юрий Игнатьевич резко отвернулся и пошел прочь. Только лишь опыт секретной службы удерживал его от рыданий. Что мне делать с этой девчонкой, которую я назвал болгарским именем, думал бывший резидент ГРУ в Болгарии. С этой киской, о которой я только и думал во Владимирском централе?
Я сволочь, думал Ваксон весь остаток дня и половину ночи. Счастливая сволочь. А с другой стороны, какого черта мне подбрасывать кепи? Ведь мне-то бросили просто медный пятак. Так, на всякий случай. А может быть, и не мне он брошен. Возможно, папа слегка запутался в тех, с кем она "говорит на ты". Нинка Стожарова, например, утверждает, что Ралли (так они ее зовут в своей "золотой дюжине") просто физически не может ни с кем продолжать дольше трех месяцев. А мы с ней были полтора года. Ты побил рекорд, мой милый, говорит Стожарова. Это надо записать в Книге Гиннесса. Он поднял с пола свой большой кусок оберточной бумаги, на котором до фига было записано всякого в фонд "нетленки", и записал: "ему бросили медный пятак".
Когда он вышел из своей каюты, "Собесский" уже был в море. Солнце, предвещая хорошую погоду, в отсутствие всяких облачных прокладок норовило обжечь отчетливую линию горизонта, а ночью от того огня запалить Стожары. Жаль, что нет тут со мной женщины-философа под той же фамилией. Нинка за эти два года стала редактрисой на киностудии и теперь вовсю старается соединить мосфильмовские зодиаки.
Он обошел весь дек класса "люкс" и не встретил ни души. Снизу, с большой кормовой площадки, доносились звуки еще одной глубоко народной, то есть барлаховской песни: "все ждала и верила сердцу вопреки: мы с тобой два берега у одной реки". Туда вниз из "люкса" опускался довольно широкий трап. Ваксон присел на ступеньку лицом к закату. Почему-то вспомнился гумилевский стих, из-за которого когда-то они схлестнулись с комсомольским вожаком, ныне ставшим настоящим партийным бонзой Юркой Юрченко.
Придется присесть, пожалуй,
Задохнувшись, на камень, широкий и плоский,
И удивляться тупо кроваво-красному небу,
И тупо слушать свистящий пронзительно ветер.
Вдруг услышал шаги и смех Барлахского. "Вакса, ты что там сидишь, как Онегин в джинсах? Небось, думаешь, кто там в малиновом берете с послом испанским тру-ля-ля? - он присел рядом с Ваксоном на ступеньку трапа и поставил рядом ведро со свежесваренными раками. - Видишь, что мне спроворили на Пересыпи? Меня тут все знают, старик. Народ Одессы все еще помнит, кто их снабдил водой в самый жаркий час!"
Все друзья Барлахского знали эту историю из его батального прошлого. Во время осады города румынской армией водокачка оказалась в руках врага. Грозила мучительная жажда. Отряд десантников, в котором далеко не худшим морпехом был всем известный Уголек, захватил водокачку и в течение трех суток удерживал ее, пока Одесса не заполнила все свои емкости доброкачественной водой. Все десантники погибли, и в этом Григ убедился, когда после войны попал в любимый город. На стене дома, где проходила подготовку к рейду их группа, висела мемориальная доска, которая сообщала, что все геройски погибли, включая и Барлахского Г. X. 1922 г. р. Создатели мемориала не знали, что израненный Уголек выбрался по трубе в степь, где его подобрала крестьянка. С тех пор и всю жизнь он держался одной максимы собственной выработки:
Тех, что погибли, считаю храбрее.
Может, осколки их были острее?
Может, к ним пули летели быстрее?!
…Тех, что погибли, считаю храбрее.
"Вот сегодня мы этим ракам устроим Куликово поле! - с большим энтузиазмом воскликнул Барлахский. - Под водочку здорово пойдет, правда, Вакс?"
"Ты же знаешь, что я водку сейчас не пью", - сказал "Онегин в джинсах".
"Не развязал?" - с большим сочувствием спросил Барлахский: не пьющих водяру он считал убогими.
"С какой стати?" - пожал плечами Ваксон. Подошли и присели рядом Кукуш с капитаном Каракулем. Последний сообщил: "В Ялте на этой палубе появятся еще кое-какие гости неординарного разряда".
Кукуш положил ему руку на плечо.
"Послушай, капитан, тебе не вломят за твое увлечение литературой?"
Каракуль хлопнул в ладоши и пробарабанил немного по своему любимому судну.
"Как раз наоборот. Пароходство дало добро. Они в восторге: открытие туристического сезона с именитыми поэтами на борту! Это вам, ребята, не фуфляй-муфляй!"
Пока они так болтали на шканцах, по быстро темнеющему морю стали проходить полосы ветра. Началась небольшая качка. Капитан встал.
"Ребята, идите в салон и начинайте ужинать, а я пока немного позанимаюсь кораблевождением".