"Ну ладно, ребята, - сказала мироносица Ритка. - Давайте сядем, перекурим и продолжим переезд".
Когда Роберт и Анна поженились, он еще жил в общежитии Литинститута и писал об этом жилье хорошо известные стихи: "Ау, общежитье, общага! / Казнило ты нас и прощало…", а она с родителями обитала в их знаменитом литературном подвале, что размещался на нулевом уровне в одном из флигелей "Дома Ростовых". Теща и тесть Роберта всеми фибрами своих душ принадлежали советской литературе, разместившей верховный аппарат в барских покоях, а для Московского отделения оттягавшей по соседству дворец графов Олсуфьевых. Тесть, Султан Борисович Фареев, долгие годы работал одним из замов АХО СП СССР и слыл там незаменимым сотрудником, ну а теща, всем известная в СП "Рита-с-папиросой", принадлежала к избранному кругу осведомленных дам и трудилась в Бюро пропаганды художественной литературы, которое (оно, Бюро) располагалось в соседнем большом флигеле, где когда-то барская челядь клубилась, не помышляя о революции.
В один из послевоенных годов Фареевым от щедрот АХО была выделена в той же усадьбе квартира. В те годы страшных коммуналок обрести такое отдельное (!) жилье, даром что в подвале, было чудом из чудес. Там с ранних, еще балетных лет росла черноволосая, но светлоглазая Анка. Туда она и привела своего великолепного поэта-атлета по фамилии Эр. Почему твоя не очень длинная фамилия начинается с э оборотного? - интересовалась она. В этом, знаешь ли, компетентные органы могут увидеть что-то иностранное, ты не находишь? Ты ошибаешься, моя дорогая, возражал ей жених. Компетентные органы прекрасно знают, что мой отец, полковник Эр, происходит от бомбардиров Севастопольской обороны, а э оборотное - это русейшая гласная буква из всего алфавита, потому что ни в одном другом языке такой нет. Анка продолжала его любовно поддевать. В нашем алфавите есть еще одна гласная буква, еще более русская, чем э оборотное. Это - ы. Я уверена, что и в армии нашей, кроме полковника Эра, есть полковник Ыр. А у этого Ыра есть сын Кадыр Ыр, который, ну, скажем, сочиняет музыку и мечтает о светлоокой девушке сомнительного происхождения. После расхристанной общаги с ее вызывающим пердежом и затвердевшими от непромытости носками Роберт почувствовал себя в подвальной кубатуре то ли Оболенским, то ли Олсуфьевым. У них с Анкой была восьмиметровая комната и дверь на крючке, так что можно было, когда нужно, закрываться от всех. Можно было и открываться для всех, что и делалось чуть не каждый вечер для все нарастающего числа полубогемных друзей. Сидели вплотную, как в железнодорожном купе, "и шеями качали, как будто старые стихи, закрыв глаза, читали". Так в песне у Кукуша поется о петухах, но, перевернув метафору, можно и куриных самцов сравнить с поэтами. Читали они не столько старые стихи, сколько новые, то есть свои. В русских поэтических глоссалиях поздних Пятидесятых происходила своего рода революция, вызванная открытием новой рифмовки. Отражения этих великих событий можно найти у всех молодых поэтов основного состава. Возьмите, скажем, из Яна Тушинского:
О, нашей молодости споры!
О, эти взбалмошные сборы!
О, эти наши вечера!
На чайных блюдцах горки пепла,
И сидра пузырьки, и пена,
И баклажанная икра!
Здесь разговоров нет окольных,
Здесь скульптор в кедах баскетбольных
Кричит, махая колбасой,
Высокомерно и судебно
Здесь разглагольствует студентка
С тяжелокованной косой.
Всякий обожатель тогдашней поэзии поймет, что погоду тут делают не детали сборища, а его новые рифмы: "пепла - пена", "судебно - студентка". А вот и из самой высокомерной студентки, Нэллы Аххо:
Мы жили весело и шибко.
Входил в заснеженном плаще.
И вдруг зеленый ветер шипра
Вздувал косынку на плече.
Надо ли говорить о том, что Нэлла и Ян, одержимые, как и все прочие юнцы, таинственной страстью новых стихосложений, на пару лет зарифмовали свои нерифмующиеся имена.
В те времена поэтическая слава возникала по принципу тандемов. Завсегдатаи поэтических вечеров, как под крышей, так и под открытым небом, обычно говорили "Эр - Тушинский", как будто это был один двуглавый поэт. Они и впрямь были тогда неразлучны, и Роберт тоже был искателем новых рифм, основанных на фонетической близости.
Мы судьбою не заласканы,
Но когда придет гроза,
Мы возьмем судьбу за лацканы
И посмотрим ей в глаза.
Скажем: "Загремели выстрелы.
В дом родной вошла беда…
Надо драться? Надо выстоять?"
И судьба ответит: "Да".
Всякому видно, что формальный поиск в этих строфах выгодно приглушает привычную эровскую риторику.
Среди участников подвальных бдений был и еще один тандем, который назывался "Анкратов - Арабаров". Кто-то из этих двух был автором хорошо известной строфы:
Весна была такой молоденькой,
Такой задорной и бедовой!
Она казалась нам молочницей
С эмалированным бидоном.
Двое этих юношей были в буквальном смысле неразлучны. Вдвоем они посещали не только подвал, но и большой переделкинский дом своего кумира Бориса Леонидовича Пастернака. Тот их привечал, как и многих других молодых. Нарастание поэтического жара казалось ему явлением нового Ренессанса. Однажды, уже в разгаре всенародного беснования по поводу "Доктора Живаго", тандем прискакал к опальному классику и встал перед ним на колени. Борис Леонидович, дорогой, в Литинституте затеяли позорную демонстрацию против вашего "отступничества". Мы любим вас всей душой, однако если мы не придем, нас отчислят из института. Умоляем, разрешите нам пойти на эту чертову демонстрацию! Он разрешил.
В подвал нередко залетал и тот, кто ни в какие тандемы не годился, тот, кто в гордом одиночестве описывал поэтические параболы, Антон Андреотис. Позже он напишет: "Нас мало, нас, может быть, четверо", а в те времена он был уникален, как язык у колокола.
Кока-кола!
Колокола!
Вот нелегкая занесла!
Ведь это именно ему, тощему как Мандельштам и храброму как Гумилев, выкрикивала в сигаретном дыму девушка Нэлла Аххо с ее тяжелокованной, а может быть, и скрученной из темной меди, косой:
Люблю смотреть, как прыгнув на балкон,
Выходит мальчик с резвостью жонглера.
По правилам московского жаргона
Люблю ему сказать: "Привет, Антон!"
А он, пролетев через несколько десятилетий, вдруг повернется и ответит:
Я лишь фишка, афишный поэт.
В грязи грезил.
Но на Божьей коровке надет
Красный блейзер.
Так жили поэты, но каждый не встречал другого надменной улыбкой, такого не было, наоборот: каждый друг другу говорил: "Ты гений, старик!"
Теща Ритка хоть и подшучивала над "Роботом стиха", однако души в нем не чаяла. Тесть Султанчик хоть и поучал его доктринерским тоном, как себя вести в перипетиях литературной жизни, иной раз посматривал на зятя не без подобострастия. Подумать только, без году неделя в Москве, а уже печатается в ведущих органах! Осторожный и до чрезвычайности тактичный Султан Борисович был вхож в кабинеты аппарата и издательств, знал, кому посылать заявления и как позаботиться, чтобы были доставлены. Именно он и посоветовал молодому поэту послать письмо ответсекретарю Курченко с просьбой о предоставлении отдельной квартиры семье из двух членов СП с ребенком, а также с перспективой дальнейшего семейного расширения. Он сам вместе с Риткой целый день работал над текстом, выверяя каждое придаточное предложение. Весьма обширный и круглый образ еще моложавого Юрия Онуфриевича Юрченко, бывшего секретаря ЦК ВЛКСМ, а впоследствии замзава отделом культуры ЦК КПСС, витал над ними будто в кинохронике. Стараясь учесть все нюансы аппаратной специфики, они, тесть и теща, старались донести до руководителя самую важную ноту: пишут свои.
Роб и Анка вслух прочли бумагу и даже разыграли ее в лицах. Разулыбались: конечно, недурственно было б вылезти из "подполья", получить бы трех(!!!)комнатную-то, вот бы пиры бы там закатывали, а тебе, Роба, поставили б там рояль, чтобы ты песни для композиторов сочинял, вот и открыли б там своего рода салон, да и вообще приподнялись бы над поверхностью-то, солнце иной раз бы заглядывало, то есть редкое явление природы… Потрепавшись таким образом, подписали письмо, отдали его Султану Борисовичу и забыли.
Прошел вроде бы год, что ли, когда тесть прискакал с выпученными глазами.
"Разведка донесла, что Промыслов подписал ордер!"
"Какой еще орден?" - спросил Роберт.
"Султанчик, ты о чем?" - поинтересовалась Ритка.
"Как-то медленно вы, друзья мои, соображаете", - с мнимой досадой произнес тесть.
"Следствие подвальной жизни", - засмеялась Анка. Она первая сообразила, в чем тут дело.
Короче говоря, они получили трехкомнатную отдельную квартиру в новом доме на Кутузовском проспекте, и хоть тогда и не говорили "престижный район", более престижного во всем городе не было. И вот как раз в тот день, когда Роберт погряз в гриппе, в тяжбе с "солдатом партии", в каких-то бесконечных телефонных разговорах, и должен был произойти триумфальный переезд. "Ёкэлэмэнэ!" - вполне по-детски воскликнул тогда поэт и, сморкаясь в заскорузлости носового платка, потащился собирать свои книги, рукописи, пишмашинку, полдюжины вина, присланного недавно корешем из Тбилиси… Прошло не меньше часа занудной работы, прежде чем Анка спросила: "Роб, с кем это ты так серьезно заикался по телефону?" Он сел в опустевшей комнате прямо на пол и из этой позиции рассказал ей о разговоре с секретарем Президиума ЦК КПСС.
"Черт бы их побрал: никак не могут успокоиться", - пробормотала она. И села рядом с ним на пол.
И Роберта вдруг охватило пронзительное чувство протеста. Нет-нет, не против ЦК, чьи люди "никак не могут успокоиться", а против всего вообще, и в первую очередь против переезда из любимого подвала, где происходили эти "взбалмошные сборы", где читали, читали, читали и "шеями мотали" и где "судьбу брали за лацканы", где опьянялись тогдашними портвейнами, "Агдамом" и "Тремя семерками", а главное, таинственной страстью к стихам, к дружбе, которая равнялась гениальности, и наоборот, к гениальности, которая равнялась дружбе, и к юной любви, которая откажется переезжать и повиснет здесь, в воздухе подвала, словно забытое постельное белье: только невидимое. Он не знал, как это все вывалить на любимую, и потому сказал другое.
"Знаешь, Анка, я не пойду в Кремль. Мне нечего там делать. Ведь не читать же им "Да, мальчики!", ведь они этого не поймут, они вообще ничего нашего не понимают".
"Ты с ума сошел", - прошептала она.
"Нет-нет, не уговаривай. Я туда не пойду. Обойдутся без меня".
Седьмого марта 1963 года Москва попала в зону западного циклона. С утра повалил густой мокрый снег. К тому времени галоши почти полностью вышли из моды, и потому по крайней мере половина приглашенных, по крайней мере молодые писатели, киношники, театральные артисты и художники пришли в Кремль с мокрыми ногами. Другая половина, а именно партийная номенклатура, щеголяла сухими подошвами, но не благодаря галошам, а благодаря "Волгам" из цековских гаражей, которые подвозили их прямо к подъезду Свердловского зала.
Ваксон пересекал Красную площадь от Куйбышевой, мимо ГУМа к Спасской башне, то есть по прямому катету. Сквозь снегопад он увидел быстро идущего по гипотенузе от 25 Октября к той же башне приятеля, кинорежиссера Рюрика Турковского. Он прибавил ходу, и в каком-то месте они сошлись, как в геометрической задачке.
"Привет, Рюр!"
"Привет, Ваксюша!"
Оба убавили шаг, чтобы было время немного поболтать о текучке. Ваксон поинтересовался, как дела со "Страстями по Феодосию". Этот сценарий о художнике средневековой Руси Турковский передал на обсуждение в Госкино. Теперь он махнул рукой от уха вниз. Эти гады не меньше года будут его жевать. Денег нет. Ирка на выкройках какие-то гроши зарабатывает, так и живем. Потом он спросил с неподдельным интересом: "Ты там был?"
"Где?" - не понял Ваксон.
"Ну, в крепости? - Рюрик показал на Кремль. - По идее, мне надо бы там присматривать натуру, а не сидеть на их мудацких идеологических толковищах".
Они закончили пересечение Красной площади. Возле стен и башен снег, что лепил по касательной, немного образумился и слегка утихомирился. Башмаки тем не менее отяжелели, а носки в пространстве между башмаками и брюками были попросту мокрыми.
"Скажи, Рюрик, а мумию ты когда-нибудь видел?" - спросил Ваксон.
Турковский, быстрый, легкий и одетый, несмотря на бедность, в голливудском профессиональном стиле, саркастически усмехнулся: "Нет, знаешь ли, не пришлось". Ваксон вспомнил, как он шестнадцатилетним пацаном стоял в очереди к мумии. Никакого пиетета к ней он, как ни странно, не испытывал, а просто выполнял тогда программу провинциала: раз уж оказался в Москве, значит, надо осмотреть главную, да еще и бесплатную достопримечательность. Что касается Турковского, тот, конечно, как коренной москвич туда не ходил, потому что в любой день мог туда пойти.
В гардеробной Свердловского зала раздевалась большая толпа участников мероприятия. Пахло мокрой одеждой. Раздевшись, народ собирался в кучки, демонстрировал преувеличенную независимость или даже некоторые властные полномочия. Преобладали пожилые фигуры с всевозможными заколками: то с флажками Верховного Совета, то с орденскими планками, а то и с бляхами лауреатов. Дамы были в катастрофическом меньшинстве; малопривлекательные. В несколько большем меньшинстве были молодые фигуры без блях; почти все они знали друг друга.
Все либералы деловито целовались в щеку, как будто перед премьерой в "Современнике". Обменивались короткими фразами. Как дела? Ничего. Что тут будет? Скоро узнаем. Ваксон на минуту задумался о выражении "ничего". "Ничего" на Руси означает хорошо. В том смысле, что нет ничего плохого. Пока. Если что-нибудь происходит, это всегда плохо. Быстро проходит Антошка Андреотис. Вынимает из кармана одну за другой книжечки "Грушевидного треугольника", быстро надписывает фломастером, одаривает людей левого крыла. И не только левого, между прочим. Подписал даже пресловутому бегемоту Суфроньеву. Тот просиял и горделиво огляделся: видели, меня даже передовая молодежь, эти нахальные гаврики, и те уважают! Ваксон подумал, что надо было бы прихватить с собой хотя бы один экземпляр журнала с "Цитрусами". Подарил бы, ну, вот хотя бы Эренбургу. Илья Григорьевич стоял нахохленный и одинокий, посасывал пустую трубку. Надеюсь, вспомнит старый парижский богемщик, как к нему на ночь глядя в Новый Иерусалим вперлась молодая богема, Атаманов, Миш, Подгурский и Ваксон, как полночи сидели и потрясали устои, пока его чуткий колли не захрапел под столом. Ваксон двинулся было дарить журнал, но тут вспомнил, что журнала он не взял, и славировал в противоположную сторону.
Толпа стала втягиваться в круглый зал с небесно-голубым куполом. Если бы большевики не захватили эту крепость, можно было расписать этот купол чем-нибудь вроде Микельанжело. Вполне возможно, что там прежде уже было что-нибудь священное, да только чекисты затерли.
Справа от входа высился огромный государственный стол из полированного дуба, почти вплотную под ним стояла тяжелая государственная трибуна с микрофоном. Микрофонов и на столе было немало натыкано. Дальше от трибуны расходились дугами ряды государственных кресел, предназначенные сегодня для государственных ягодиц. А также для ягодиц представителей советской творческой интеллигенции. А также для ягодиц не вполне советской творческой интеллигенции, то есть для ягодиц, предназначенных для порки. Возможно, и моим достанется, подумал Ваксон о ягодицах, несколько плетей достанется. Надеюсь, меньше, чем другим. Ведь у меня только что вышла бодрая, энергичная повесть с разрешения ЦК КПСС. Ну, может быть, хлестнут разок-другой за "Орла и решку", но ведь не более того. В ораторы-то меня вроде не записали. Надо сесть где-нибудь поближе к нашим, как-то надо держаться вместе, как предсказатель-то из Киото советовал.
В толпе приближались идущие вместе Кукуш и Генри Известнов, оба в пиджаках с галстуками. Жаль, что я не надел галстука. Ведь собирался же надеть, а вот почему-то не надел, дурак. Как-то не в жилу получается с расстегнутым-то воротником. Вдруг Кукуш и Генри пропали. Куда они делись? Оказывается, приземлились, а мне теперь до них не добраться против движения. Он озирал зал. Никакого Британского парламента тут не получалось: ни "тори", ни "виги" не образовали своих непреклонных позиций, собрание демонстрировало скорее полное отсутствие демонстративности, то есть некоторое подобие единства, консолидацию подчиненности. Кто-то из своих, впрочем, крикнул ему поверх голов "Иди к нам, Вакс!", но в это время в зале стали возникать аплодисменты: из стены за столом президиума стало появляться Его Величество Политбюро. Аплодисменты нарастали и вскоре превратились в ритмическое грохотание с периодическими возгласами "Слава нашей родной коммунистической партии!", "Да здравствуют члены Президиума ЦК КПСС!", "Да здравствует вождь народов СССР товарищ Хрущев, наш Никита Сергеевич!"
Ваксон, немного похлопав, сосредоточился на физиономистике. Тут были все члены ПБ. Партия подчеркивала огромное значение, которое она придавала диалогу с советской творческой интеллигенцией. Сушеным крокодилом продвигался к своему протокольному месту главный идеолог Суслов. Крупнейшей своей фигурой располагался Фрол Романович Козлов. Товарищ Кириленко величественно поворачивал запеченный мордальончик лица. Некоторой тухловатостью веяло от мизантропической внешности Косыгина. С еле заметной, но все-таки заметной, сардонической улыбочкой стоял за спинкой своего кресла похожий на тренера по футболу белорусский товарищ Мазуров. Блестящую иллюстрацию к антропологической теории Ломброзо представлял из себя товарищ Шелест. В этом смысле поспорить с ним мог только товарищ Подгорный, который тоже присутствовал. Фланговые кресла занимали кандидаты в члены и секретари Политбюро Килькичев, Андропов и Демичев, на которых у Ваксона физиономического любопытства уже не хватило, поскольку пришлось сосредоточиться на Главном.
Никита был в основном бледен, но немножко румян; аплодисменты, очевидно, раззадорили. Круглый, как всегда. Великолепная белая рубашка из чистого нейлона. Говорят, что за этими рубашками в Вену ездит курьер ЦК. Размеры шей у него зашифрованы от S до X, то есть от Суслова до Хрущева. В рукавах изумрудные запонки, подарок Фиделя Кастро (экспроприированы в доме Батисты). Все расступились, и он прошел к своему креслу, поддерживая аплодисменты, то есть аплодируя собравшимся производителям аплодисментов. Затем стал обеими ладонями гасить аплодисменты, потому что если в Кремле их не погасить, они могут продолжаться целый год. Давай, сидайте, хлопцы, и здоровеньки булы.
Нехорошо посмотрел в зал. Усмехнулся в том смысле, что эх, с каким говном приходится разбираться. "Всех шпионов и подзуживателей буржуазной прессы прошу покинуть зал. Ну, шучу, шучу. Сидайте, товарищи".