БЛАЖЕННЫЕ ПОХАБЫ - Сергей Григорьевич Иванов 26 стр.


И Савву убили бы, если бы жители православной (καθ' ημάς) деревни… не воспрепятствовали… И святой вновь принялся за прежние свои занятия: иногда он удалялся в пустыню и общался с Богом… а иногда бродил по весям и городам острова, разыгрывая, как я уже сказал, глупость (μωρίαν ύποκρινόμενος), но глупость, таившую в себе (ύποικουρουν) большой ум и любомудрие. Он никому не сделал ничего оскорбительного и бесчинного, никому не принёс ни малейшего зла, как это водится у некоторых (ώσπερ τισι ήθος), но весь был исполнен благочинности и мира, ко всем обращался, по своему обыкновению, молча, но с подобающим сочувствием и приязнью.

Таким образом, хотя Савва и наследует от Василия Нового и Кирилла Филеота традицию юродского молчальничества, а от Николая Транийского – традицию юродской агрессии против власти, тем не менее Филофей резко противопоставляет своего героя "обычному стандарту" юродивого, ведущего себя "оскорбительно и бесчинно". И действительно, от былой разнузданности у Саввы осталась только сбитая с итальянца шапка. Но вот жители Кипра, поначалу спасшие святого (видимо, как "своего", православного) от рук итальянцев, со временем преисполняются против него невероятной злобы.

Не осталось ни мужчины, ни женщины, ни ребенка, ни юноши, который не напал бы на него с бесстыдством и дерзостью: в него кидали камни, дерзко посыпали его голову – драгоценнейшую и приятнейшую для самих ангелов! – пеплом, увы, и [мазали] навозом и хулили его ещё худшим образом: "Пустослов, бродяга, дурак (μωρός), сумасшедший, дурной глаз, несчастье для всего города! Бейте его, закидывайте камнями, гоните его скорее из наших пределов! В горы [его], в пустыни, в ущелья!"

Приписывают ли киприоты странное поведение Саввы его безумию, или понимают, что перед ними юродивый, агиограф не объясняет, но во всяком случае тех жарких споров, какие вызывал в своё время Андрей в Константинополе, на Кипре не возникло: юродивый однозначно возбуждал у островитян антипатии. Мало этого – Савва и сам начал сомневаться в своём призвании:

Диаволулучил момент, который, как он думал, был благоприятен, чтобы сказаться добрым советчиком, будучи [на самом деле] злокозненным и лукавым пронырой. И вот святой, пренебрегший всеми внешними [напастями], затеял спор со своими собственными помыслами. "Что ты безо всякой пользы мучаешь себя? – говорил онИ всё это – не получив ни малейшего приказа (έντολήν)! Ведь ты возводишь душу на скалу высокомерия, заставляя её прыгать через пропасти. Ты уклоняешься от привычной и милой [сердцу] дороги отцов, самочинно вступая на тропинку странную и нехоженую. Едва сыщем мы одного или двоих, кто прошел по ней и нашёл в конце уютное пристанище. Разве не знаешь ты бесовских ловушек? Под предлогом стремления к лучшему они совратили многих утративших бдительность, низвергнув их в пучину гордыни. Ведь ковы общего нашего врага многоразличны. Кого он не сумел захватить своими уловками слева, того с легкостью ловит справа и, подцепив на крючок, притягивает к себе. Итак, если ты мне веришь, отбрось эти бесполезные опасности; как можно скорее возвращайся к своему наставнику, и тогда ты, вновь усвоив прежнее послушание, со всем соответствующим этому ладом и порядком бесхлопотно обретешь Бога" .

В цитированной речи воздается должное предшествующей традиции ("один или два", для которых сделано исключение, – это, несомненно, Симеон и Андрей, чья святость не отрицается), но в то же время нельзя не признать, что это первое подробно аргументированное опровержение юродства как формы аскезы. Выраженная здесь позиция куда последовательнее и каноничнее двусмысленных писаний Феодора Вальсамона. Вся хитрость, однако, заключается в том, что сама эта речь, по замыслу Филофея, есть не что иное, как бесовская "прелесть".

Такими речами злокозненный советчик, а вернее, обманщик наверняка сбил бы с толку кого-нибудь другого, но [Савва] тотчас распознал сокрытую отраву: "…Ты мне тычешь в глаза моим спасением, а сам стремишься своими каверзами истинное спасение у меня отнять, рассуждая тут о гордыне, необычности пути к Богу, привычной дороге отцов и тому подобном. Кто без трудов, причем, добавлю, трудов великих, содеял что-либо доброе? Кто одержал над тобою победу, предаваясь сну и неге? А с другой стороны, разве ты сам отпустил без испытаний хоть кого-нибудь из тех, кто идёт дорогой к Богу?… Я не бесчещу исконного пути мудрецов, как ты это злокозненно предположил, но в меру сил иду по нему. Я молюсь, чтобы те, кто следует этой дорогой, не сбиваясь с неё, не зашли слишком далеко (μή πόρρω θέειν). Но поскольку в Царстве Небесном обителей много, это заставляет разветвиться на несколько тропинок и ту дорогу благочестия, что ведёт в него; одному пристало всегда идти одним путем, другому – другим, третьему – многими, а четвертому – всеми, если сможетСлушаться надо не людей, но Бога, ибо они смотрят на внешность, Он же – в сердца". Так он ответил тайному врагу и, подобно великому борцу, который, повергнув противника, показывает залог своей победы и так делом удостоверяет истинность своих слов, прошептал на бегу: "Мы – глупцы Христа ради" .

Видимо, вышеприведенный агон более или менее отражает распространенные в то время точки зрения. Филофей устами своего героя признает наличие опасностей на пути юродства и обещает "не зайти слишком далеко". Заметим, что речь Саввы выдержана в оборонительных тонах. А вот как выглядят его подвиги.

Странствуя по острову, великий [святой] вошел, с любезной его сердцу молчаливостью и скромностью, в монастырь италийцевОн нашёл их трапезничающими, ибо как раз было время обеда. Тихо войдя в здание, где стоял стол, он обогнул его и с присущими ему скромностью и достоинством направился к выходуПридравшись к его крайней молчаливости и полной необщительности, злодеи облыжно обвинили этого простодушнейшего (απλούστατου) человека в воровстве и любопытстве. Они так бесчеловечно его избили, что это превзошло даже неистовство единоверного с ними италийца.

По сравнению с прошлыми безобразиями юродивых поведение Саввы выглядит более чем умеренным. Но, пожалуй, именно благодаря этому становится очевидно, что юродство состоит не в обидных выходках: Савва – сама скромность и смирение. Только вот зачем он пришёл к католическим монахам? А уж если вошёл в трапезную, то с какой целью сразу повернул назад? Суть юродства – провокация, и опыт Саввы показывает, что осуществлять её можно, даже сохраняя внешнюю благопристойность. Впрочем, Филофей считает себя обязанным снова и снова приниматься за оправдание своего героя.

Мы уже говорили, что великий [святой] решил устроить этот спектакль (δράμα) и разыгрывать глупость (μωρίας ύπόκρισις) не попросту (ούχ απλώς) и не без предварительной подготовки (ούδάπροπαρασκευάστως). Нет, он сперва как следует закалил всякий свой член и всякое чувство, дабы ни в коем случае худшее не восстало против лучшего. И так, с достаточной безопасностью, он вышел для поругания (έμπαιγμόν) злокозненного умника [Диавола]… Как он сам объяснял нам впоследствии, хотелось ему также пройти через все виды жития (πολιτειών ιδέας) и, насколько это в его силах, ни одного из них не оставить неиспробованным и неиспытаннымВпрочем, молчание он предпочитал всем другим видам [аскезы] и говаривал, что даже если кто-нибудь достигнет величайших высот в вышеупомянутой симуляции глупости (ύπόκρισιν ταυτηνί της μωρίας), сама по себе эта доблесть ничего не стоит, если не обеспечена безопасность. Это будет просто забава (παίγνιον) и явная глупость (μωρία σαφής), которая, если её довести до конца, превращается в осмеяние (έμπαιγμόν) того, кто ею пользуется. Как хорошо сказали по этому поводу древние отцы, "тем, кто стремится следовать этим путем, требуется большая трезвость, дабы, взявшись ругаться над врагами, они потом сами не подверглись от них поруганию" . А мудрый [Савва] добавлял ещё: "У того, кто следует этим путем без [одновременного] молчальничества, никогда не выйдет трезвиться. Если, – продолжал он, – мне и удалось, с Божьей помощью, добиться чего-нибудь хорошего на этом долгом пути, то лишь благодаря прекраснейшему молчальничеству"… Мы решили несколько подробнее остановиться на этом не для того, чтобы защитить славу святогоно для того, чтобы иные люди не попались в смертельную ловушку, сочтя законом добродетельной жизни явление разыгранного безумия (προσποιητού μωρίας) и не зная о скрытой мудрости сего мужа.

Панегирик Филофея обставлен таким множеством разъяснений и оговорок, что его легче счесть предостережением. Но, пожалуй, ещё важнее другое: юродство оказывается просто одним из видов аскезы (притом весьма второстепенным) с твердо установленными стереотипами поведения, с утвержденными образцами жанра. Из панегирика можно заключить, что Савва выстраивает свою роль без особого пыла, заглядывая в "литературу вопроса", и единственно с целью испытать ещё и этот вид святости. Тут нет ни спонтанности, ни особой харизмы – а как раз для такой аскезы, как юродство, это особенно губительно.

Савва принимался юродствовать несколько раз. Когда его стали почитать как святого, он у всех на глазах опять погрузился в лужу, полную грязи, притворно изображая сумасшедшего и глупого (εκφρονα кш μωρόν)… Но самые мудрые, те, кто умел зрить в глубину, понимали это как подвиг смиренномудрия. Ведь великий [Савва] всё делал со смыслом, даже притворялся.

Чтобы избежать земной славы, Савве пришлось отправиться путешествовать дальше. Но слава буквально преследовала его. Этому способствовало то обстоятельство, что святой всё же считал возможным прервать молчальничество и сообщить почитателям своё имя. В городе Ираклион на Крите

он опять принялся изображать, как и раньше, глупость, но убедить их [почитателей] не смог: они от этого только сильнее стали восхищаться присущим ему смиренномудрием, которое и заставляет его разыгрывать дурака.

Как видно, юродство стало настолько стандартным стереотипом, что окончательно утратило свой первоначальный смысл.

Следующая фигура византийского юродства – едва ли не самая загадочная. Это ранее неизвестный науке, да и церкви Феодор Юродивый, помянутый в греческой надписи из сербского храма в Нагоричино. Надпись выполнена в 1317-1318 гг., в ней святой охарактеризован как ό άγιος Θεόδωρος ο δια Χριστόν Σαλός. Житие этого (хотя, возможно, и какого-то другого) Феодора сохранилось лишь в древнегрузинском переводе . Не очень понятно, с какого именно языка житие было переведено на грузинский, с греческого или со славянского, но сам Феодор являлся, видимо, греком. Первая фраза жития говорит, что он жил "в стране Сербии, которую ныне именуют Булгар, в предместье города Сарае". Серры были византийским городом, в XIII в. завоеванным болгарами, а в 1343 г. – сербами. Если это тот самый Феодор изображен в Нагоричино в 1317 г., ясно, что его культ к тому времени уже утвердился, а стало быть, время жизни героя не могло относиться к периоду после сербского завоевания. Одно из двух: или речь идёт о другом Феодоре, или пояснение о Сербии попало в одну из поздних редакций жития. В любом случае, твердым датирующим фактором является то, что действие разворачивается в "монастыре сисбеком, называемом Силиздар", то есть в сербской обители Хиландар на горе Афон. Коль скоро этот монастырь стал сербским в 1199 г., действие жития можно отнести к XIII в. или ещё более позднему времени. Про Феодора сразу сказано, что он "был столь безумен, что в жизни своей не вошёл в храм". Все дальнейшее повествование выстроено вокруг безмерного простодушия Феодора: войдя однажды в церковь и услышав евангельский призыв "возложить на себя крест", святой более не возвратился домой, но, срубив два дерева и связав их крестом, возложил этот тяжёлый крест на плечо и пошёл искать Царство Небесное. Один встреченный им монах, "заметив, что муж сей безумный и сумасшедший", послал его на Афон. Феодор "три недели вдоль и поперек исходил Македонию". Придя наконец в Хиландар, простец осведомился, далеко ли оттуда до Царства Небесного. Настоятель ответил, что путь недалек, но надо подождать подходящего каравана, а пока поработать подметальщиком в храме монастыря. Начав подметать, Феодор "весьма дивился на Христа, пригвожденного к дереву, и сказал настоятелю: "Владыко, тот человек наверху тобой прибит и привязан?" Настоятель ответил: "Он подобно тебе был церковным служкой, но он плохо подметал храм… и посему его привязали"". Дальше разворачивается увлекательный сюжет, в котором Христос спускается к юродивому, разделяет с ним трапезу и обещает взять его с собой к своему Отцу. Настоятелю доносят, что ночью в запертой церкви слышатся голоса, он допрашивает юродивого, и на третий раз тот признаётся, что он по ночам кормит своего наказанного предшественника. Потрясённый настоятель просит Феодора, чтобы тот замолвил перед Христом словечко и за него, юродивый выполняет просьбу, но Спаситель заявляет, что настоятель недостоин прибыть к Его Отцу. Следуют новые мольбы, юродивый заступается за настоятеля перед Христом, и тот в конце концов соглашается ради Феодора захватить с собой и настоятеля. История кончается тем, что оба в один момент умирают.

Это житие выглядит, пожалуй, чересчур барочным, чтобы его можно было признать подлинно византийским; впредь до научной публикации текста мы воздержимся от суждений о нём – для наших целей достаточно указать на то, что юродивый в нём не агрессор, а простец и близок Христу как раз своим безмерным простодушием. Обычно именно юродивый видит Бога там, где его не видит никто – здесь же ситуация как раз обратная: настоятелю понятно, с кем беседует юродивый по ночам, но сам он этого не понимает. Царство Божие принадлежит Феодору по праву его простодушия . Во-вторых, интересно, что перед нами путь, обратный пути Симеона Эмесского: не из монастыря в город, а из города в монастырь. Видимо, это соответствовало общему вытеснению юродивых из городской жизни.

Назад Дальше