Печаль полей (Повести) - Иванов Анатолий Леонидович 38 стр.


Но, подумав так, Чернышов почувствовал, как возникает в нем чувство собственного осуждения. Он считал себя человеком честным, порядочным, неглупым, так оно было и на самом деле, к людям он относился в высшей степени справедливо, своими достижениями и своим положением в обществе никогда не кичился, а вот сейчас в его словах, что художник устроен несколько по-иному, вроде бы проскользнула нотка высокомерия, пусть и не сознательно, случайно. "Я, мол, талантлив, а ты нет, потому ко мне пришла творческая мысль, а к тебе нет. Да, не надо бы так говорить, потому что… Потому что и он, Сапожников, талантлив. Он прекрасный педагог, отличный, как все считают в районе, организатор и руководитель. Разве этого мало? Не надо бы так ему говорить… Но с другой-то стороны, - неожиданно подумал Чернышов, - речь шла ведь о таланте художественном. Я обладаю им, а Сапожников нет… как у меня абсолютно нет таланта педагогического и организаторского. Так что же тут обижаться?"

Придя к такому заключению, Чернышов удовлетворился им, чувство внутреннего осуждения исчезло. "Тем более, - продолжал думать Чернышов, - Ленька Сапог, пожалуй, талантливее меня душой, той внутренней, не выставляемой на вид добротой и щедростью, которая является главным богатством человека. А может быть, и главным его талантом. Да, да, Маша, Мария Ивановна, так и сказала недавно. Как-то, в один из последних приездов, он спросил у нее: "Ты, Маша, счастлива с Леонидом?" Она подняла свои большие серые глаза и могла уже не отвечать на его вопрос. Но она сказала: "Бесконечно, бесконечно!" Голос был настолько благодарный, а глаза настолько счастливые, что это больно задело что-то в Чернышове, непонятная и давняя-давняя обида просочилась, чуть-чуть проступила в сердце, как влага иногда проступает сквозь толщу каменных пород, остывших еще тысячелетия назад. И показалось тогда, что вроде совсем-совсем недавно Маша Дмитренко, задыхаясь от чувства к нему, Чернышову, произнесла приговор Леньке Сапожникову: "Я-то не могу любить двоих", а теперь вот она счастлива с ним бесконечно. Она еще добавила потом Чернышову боли, проговорив: "У него, Валя, золотая душа… Да нет, дороже всякого золота, нет той цены, которой можно было бы ее оценить".

- Валентин, рюкзак я у костра оставляю, - раздался голос Сапожникова. - Я тут недалеко буду, если что - крикнешь.

Чернышов, не вставая с копны соломы, повернув только голову, увидел, что Сапожников возится у потухающего костра с рюкзаком, запихивая туда вымытый котелок. И в знак согласия махнул рукой. Сапожников взял лежащий на земле спиннинг и снова пошел к зарослям, окаймлявшим водоем.

Провожая взглядом его широкую, покачивающуюся в такт шагам спину, Чернышов думал уже не о Сапожникове с Марией Ивановной, а о Нине Лебедевой, появившейся в его жизни осенью сорок восьмого. Он учился тогда на третьем курсе, а Маша на втором, их считали в институте людьми кончеными, то есть почти семейными, не вступившими еще в брак лишь потому, что комнат для семейных студентов в общежитии не выделяли, а снимать где-то жилье было не на что. Так оно все и было, Валентин подумывал уже перевестись на заочное отделение с тем, чтобы поступить на работу - он напечатал два-три очерка о студенческой жизни в комсомольской газете и его в любое время обещали принять в штатные сотрудники - и иметь возможность как-то решить вопрос с жильем. Против этого неожиданно и зло восстал Сапожников. "А твое-то какое тут дело?" - рассердился Чернышов. "Леня, Валя, не ссорьтесь", - успокаивала их Маша. "Я боюсь, Валька, что ты… работа, семья тебя засосет и заочно институт ты можешь не кончить, - говорил Леонид. - Или растянешь образование на много лет". - "Ну если даже так… тебе-то что за забота?! Ты смотри, Маша, как он о нас беспокоится!" - "Ну, положим, о тебе-то…" - воскликнул Сапожников и умолк, задавил в себе дальнейшие слова. "А-а, значит, ты только о Маше?" - "Правильно! Угадал! - почти прокричал Леонид. И, беря себя в руки, тише добавил: - Именно о ее судьбе и беспокоюсь, дурак".

В это-то время и появилась на курсе Нина Лебедева. Что и говорить, Нина была красива, и это рождало почему-то в Чернышове неприязнь к ней. Месяца два или три он будто и не замечал ее присутствия на курсе, вслух никогда не здоровался, так, кивал молча головой, когда нельзя было сделать вид, что он ее не замечает. Но однажды они столкнулись в институтской библиотеке, как говорится, нос к носу. Он и здесь хотел было молча кивнуть и пройти мимо. Но она насмешливо произнесла: "Боже мой, неужели имею счастье так близко лицезреть знаменитого Валентина Чернышова?" - "Чем же я знаменит?" - спросил он, стараясь как можно смелее глядеть в ее коричневые, с колючими искорками глаза. "Да говорят, что вы почти писатель". - "А-а, - усмехнулся он, опуская глаза. Он опустил их от смущения и растерянности, от сознания, что неприязнь к ней он вызывал в себе искусственно, а на самом деле боится этих ее коричневых, с пронзительными искрами глаз, которые, он чувствовал, могут натворить с ним и с Машей бед. Но это смущение и растерянность вызвали вдруг в нем злость, и он нашел в себе силы поднять на нее глаза и холодно сказать: - Должно же вам хоть раз в жизни выпасть счастье".

Она не сразу поняла смысл этих слов, а когда он начал доходить до нее, стала все выше и выше поднимать тонкие брови и наконец удивленно выдохнула: "О-о!" - "Вот именно", - подтвердил он машинально и, чувствуя облегчение от того, что после такого дерзкого с ней разговора никакие беды им с Машей теперь не грозят, пошел мимо нее своей дорогой.

Но как он был наивен в своем убеждении, что этот разговор отведет беду от него и Маши! Все вышло наоборот, наоборот… Всю ночь он не спал, казня себя за грубый и наглый, как он считал, ответ Нине Лебедевой, чувствовал на своем лице ее похолодевший взгляд, потом с неделю не ходил на лекции, боясь увидеть ее. "Ты чего, Валь? - обеспокоилась Маша. - Заболел?" - "Ничего я не заболел! Ну чего ты…" - раздраженно выкрикнул он. "Ва-аля?!" - испуганно воскликнула Маша. "Ну… извини, извини", - сразу выпустил он из себя весь пар, утих.

С тех пор он стал как-то еще старательнее избегать Нину Лебедеву, подальше обходить то пространство, где находилась или могла находиться она, а когда уже нельзя было ее миновать, все так же молча и еле заметно кивал в знак приветствия и спешил прочь. И ему казалось, что он ведет себя точно так же, как и раньше, до той встречи в институтской библиотеке. Но Маша становилась все молчаливее, все печальнее и однажды, разрыдавшись, закричала: "Кого ты обманываешь? Себя? Меня? Да я же все вижу, вижу, ты любишь ее! Любишь…" Он принялся ее неловко успокаивать, неумело и неубедительно опровергать ее слова, чем только еще больше подтвердил их, и Машу начала бить истерика: "Откуда она появилась тут, проклятая?! Оставь ты меня сразу! Оставь, не мучай".

Сразу он ее не оставил, и может быть, зря, так было бы легче и ей и ему. Да и Леониду Сапожникову, который знал всю историю их отношений. И весь курс знал, потому что однажды Нина во всеуслышание заявила: "А ты, Чернышов, напрасно меня избегаешь. Я ведь лебедь из волшебной сказки, я все равно посажу тебя на свои крылышки и унесу". Слова были столь неожиданны, что Валентин сперва не знал, как на них ответить, потом неуклюже буркнул: "Еще уронишь". - "Не-ет, - блеснула она своими глазами-искрами. - Донесу до самого нашего счастья!"

И донесла…

Валентин Чернышов закрыл глаза и тотчас увидел безграничную черную бездну, в которую начал падать, погружаясь в черную пучину все глубже, все дальше. Такое вот своеобразное видение черной бесконечной пустоты перед собой, в которую он погружается, Чернышов впервые ощутил не сегодня. В первый раз сознание представило ее давно-давно, а день похорон матери Нины. Она скончалась от сердечной недостаточности в мае сорок девятого, как раз в разгар весенней экзаменационной сессии, и на кладбище, когда зарывали могилу, Нина взяла его руку, сжала ее холодными пальцами и прошептала: "Теперь ты не оставляй меня. Иначе я тоже помру". - "Я не оставлю, не оставлю", - промолвил он торопливо и увидел перед собой впервые ту черную бездну, в которую потом падал и падал, стоило лишь закрыть глаза.

8

В той стороне, где недавно стучал трактор, опять послышались человеческие голоса, донесся женский смех. Затем все утихло, какое-то время над убранным пшеничным полем снова стояла мертвая тишь. Но Чернышову почему-то казалось - сейчас, вот сейчас она нарушится, но уже не стуком тракторного мотора, не беззаботным девичьим хохотом, а чем-то иным.

Предчувствие нарушения тишины в нем странным образом все более укреплялось, и он даже привстал в ожидании того, что неминуемо должно было произойти. И дождался - по пустынному и холодному уже сентябрьскому небу полилась песня. Голос был девичий, тоненький и несмелый, но он резко печатался в тишине, разлившейся над полем, и Чернышов отчетливо разобрал слова:

У родимой матушки

Я, как лен, цвела.

Жизнь моя отрадная,

Как река, текла.

В хороводах и кружках -

Всюду милый мой

Не сводил очей с меня,

Любовался мной…

Девичий голос был негромкий, но доверчивый и чистый, как лесная речка. Именно светлая речка Белоярка из далекого детства и представилась Чернышову. Он любил сидеть на ее берегу где-нибудь за селом, где Белоярка была не больше ручейка, и слушать, как маленькая вода тихо позванивала и доверчиво звала к себе. У речки можно было сидеть неподвижно часами и наслаждаться бесконечным хрустальным звоном, бегущей светлой водой, запахами деревьев и травы, растущей по ее крохотным берегам. Можно было наклониться к речке и с наслаждением попить ее прозрачной, вкусной, охлаждающей воды. А стоило войти в нее ногами, замутить - крохотная речка все так же продолжала течь и звенеть, но звуки становились уже не хрустальными, а просто булькающими, и запахи, недавно еще нежные, таинственные, сразу как-то грубели, пропадали.

Мелодия песни не была радостной и не была печальной. Она, как сразу определил для себя Чернышов, была светло-грустноватой и поразила созвучием его настроению и еще чем-то более важным, чем его нынешнее состояние. Чем же?

В сознании Чернышова промелькнуло, как в первую ночь их с Ниной близости она все шептала и шептала, что отныне весь смысл ее жизни в любви и что она затопит его своей любовью. Как давно это было! Он тогда взял да и спросил: "А в чем теперь будет смысл жизни ее… Маши Дмитренко?" - "Ах, боже мой, да какое мне теперь дела до нее?! До всех людей на свете! - прокричала Нина. - Ты - мой, а я - твоя!"

Вспомнив об этом, Черныщов ждал продолжения песни, будучи твердо уверенным, что оно последует. Так и произошло; совсем не с земли, а из безбрежного светлого неба опять донеслось:

…Но давно уж милый мой

Стал как лед зимой,

Ласки свои нежные

Отдает другой…

Девичий голос теперь рвался от тоски и горя, и ему было тесно там, в этом безбрежном небе, а безграничное светлое пространство будто причиняло еще большую боль. И он тотчас вспомнил, как Маша Дмитренко тогда, давно-давно, из последних сил простонала ему в лицо: "Валя, как же ты делаешь мне больно…" Заплакала и пошла. Да, для Нины и для него смысл жизни был тогда в их любви. Чуть ли не каждый день он приходил к Нине домой, часто оставался у нее до утра и, ощущая под руками ее полыхающее тело, слыша, как гулко стучит ее сердце, он тоже забывал о Маше, обо всем на свете. Ему было хорошо, а Маше плохо, какое-то время он жалел ее, а потом стал жалеть все меньше и наконец перестал совсем.

… Лучше чем соперница,

Краше чем меня?

Чем отбила милого

Друга от меня?

тоскливо спрашивал из вышины девичий голос. Так вот чем поразила его песня в самом начале - это же Маша, Маша изливает ему в песне всю свою боль!

… Иль косою русою?

Белым ли лицом?

Иль походкой частою

Завлекла его?

Да, чем завлекла его Нина - непонятно. Красотой? Ну, и Маша не уступала ей во внешности. Разница между ними состояла в том, что Маша обладала душой открытой, доверчивой и бескорыстной, а Нина была честолюбива, расчетлива и равнодушна к другим. Эти ее качества Чернышов почувствовал и узнал сразу, еще до слов, сказанных ею о Маше: "Ах, боже мой, да какое мне теперь дело до нее…" А вот поди ж ты, любовь к Нине обрушилась на него как обвал. Что в те дни творилось с Машей - невозможно было и вообразить. Да он тогда и не воображал себе этого, он иногда видел ее, высохшую, подурневшую, и, умом понимая, как ей тяжело, как невыносима теперь для нее жизнь, сознавая себя предателем, эгоистически выискивал себе оправдание в том, что все равно Маша не останется одна, что ее любит Ленька Сапожников, что он ее никогда не покинет, и даже хорошо, что он, Чернышов, с Ниной, соперника у Леньки теперь нет. Как-то он ему так и сказал: "Я сейчас тебе, Лень, не соперник…" И услышал в ответ: "Ты не соперник. Ты просто подлец!" И он согласился с этим, не чувствуя себя даже оскорбленным, ибо слова были справедливы, и проговорил: "Все так, Леня… Я виноват перед Машей. Но я не могу порвать с Ниной. Это выше моих сил. А ты… не бросай Машу. Не покидай ее". - "Ишь ты какой… добряк!" - зло крикнул Сапожников.

Это слово "добряк" больнее всего ударило тогда Чернышова. Сапожников разгадал те неуклюжие оправдания, которые пытался найти для самого себя Чернышов, и это было невыносимее всего. Но тот обвал заваливал, заваливал его все глубже, пока откуда-то сверху, из крохотного, свободного пока пространства не пробилась к нему страшная весть: "Маша Дмитренко кинулась под поезд!" "Как, почему, зачем же?!" - с оглушающим звоном долбило и долбило в уши, и он, раздавленный страшным известием, ходил по огромной квартире своей молодой жены, как слепой, без конца тыкался в стены, а дверей будто найти не мог. Не мог найти их до тех пор, пока Нина, не скрывая ядовитой иронии, сказала: "Не переживай уж так наглядно, цела и невредима твоя Маша". - "Ка-ак!.. - прохрипел он и, в ту минуту не веря, не в состоянии поверить словам жены, закричал: - Ты еще можешь так кощунствовать… так чудовищно…" Слов необходимых и точных он подобрать не мог. "Леонид Сапожников в последнюю секунду выхватил ее из-под колес паровоза, - сообщила Нина. - Он же давно за ней, как тень, ходит. В психолечебнице Маша твоя лежит".

Она сообщила все это и обиженно поджала губы. А он кинулся в больницу.

Когда он вошел в белую палату, Маша лежала на койке, выкрашенной в белую же краску, смотрела в потолок. Потом медленно повернула голову, некоторое время смотрела на него, не мигая. Беззвучно кричащие глаза ее стали наполняться тяжелыми слезами. Ноги его сами собой подломились, он упал перед кроватью на колени: "Прости меня, Маша… Маша, милая, я разве виноват, что она… появилась? Прости, умоляю…" - "Ладно, - сказала она тихо и тоскливо, проглотила тяжкий комок. - Я так тебя люблю, что… прощаю. Только ты мне чуть помоги… чтобы мне хоть чуточку полегче было. Ну подскажи, как мне дальше жить? Зачем жить?"

Лучше бы Маша сказала тогда: иди и, как я, бросайся под поезд. И он бы почувствовал облегчение, пошел бы. Но она сказала не так, а иначе, сразу вдвое, втрое увеличив его мучения, которые он сегодня почему-то переживает ничуть не легче, чем тогда. А тут еще эта песня… Только где же она, почему умолкла на середине? Он чувствовал, что песне еще не конец, что она будет продолжаться, и он надеялся почему-то, что она даст ему ответ на все те вопросы, которые в нынешний приезд в Белоярку вдруг навалились и одолели его. Она должна дать ответы, потому что… потому что он, Чернышов, может быть, за этими ответами и приехал. Ему надо уяснить как-то свое место и свою роль в жизни, оценить самого себя полной мерой, понять в конце-то концов что-то главное в своей судьбе. А песня вот давно умолкла…

Нет, умолкла песня совсем недавно, это мысли в голове Чернышова неслись с непостижимой быстротой, в какие-то мгновения в его воображении проходили длинные отрезки прошлой жизни, создавая иллюзию большой временной протяженности. Тоскливый девичий голос умолк всего на несколько секунд и поднялся снова в вышину осеннего неба, заливая холодное пространство неизбывной болью и пронзительной мольбой не о счастье даже, а хотя бы о простом успокоении:

- Научи, родная мать,

Как мне дальше жить?

Или сердцу бедному

Помоги забыть..

Сознание Чернышова как бы остановилось. Он надеялся, что песня даст ответ на его мучительные вопросы, а она, снова возникнув, никаких ответов не дала, а только еще больше сдавила сердце от обостренного сознания - так же вот мучилась тогда Маша! Так же мучилась и так же умоляла: помоги, помоги, чтобы мне хоть чуточку полегче было!

Чернышовдолго, как ему казалось, лежал бездумно, без всякого движения. И ему не хотелось шевелиться, он боялся теперь думать о чем-то, ибо в уставшем мозгу гудела такая же боль, как в те минуты, когда он стоял на коленях в белой больничной палате перед Машиной кроватью. Но в мозгу все-таки шевелилось: отношения людей никогда не были простыми и легкими, всегда были, есть и будут покинутые, оставленные. Значит, такая вот боль, боль неразделенной любви извечна, потому народ и складывает о ней песни. Но как же все-таки эта боль преодолевается? Маша вот Дмитренко тоже ее преодолела, открылись ей все радости жизни, и она сейчас счастлива. Что же там песня, дает хоть на это ответ?

Ответ песня дала. Он был настолько прост, что Чернышов, прославленный писатель, которого критики называли мудрым диалектиком, постигшим философию жизни двадцатого столетия, наделенный толкователями литературы правом исследовать и отображать подлинную духовность человека, ну, и как говорится, и так далее, стремительно поднялся и долго сидел на копне пахучей соломы теперь по-настоящему оглушенный. В голове звенел и звенел тот же голос, но теперь наполненный не безысходной тоской и болью, а просто грустью и сожалением о несложившейся судьбе, о несбывшемся счастье:

- Боль такую, дочь моя,

Не заворожить.

Как сумела полюбить,

Так сумей забыть.

Назад Дальше