– Слышишь? Слышишь? – Литума рывком сел на раскладушке. – Бери пистолет, Томасито, кто-то спускается сверху, точно.
III
– Касимиро Уаркаю похитили, наверное, потому, что он стал пиштако, – сказал Дионисио, хозяин погребка. – Он сам повсюду раструбил об этом. Вот как раз на том самом месте, где вы сейчас сидите, он, бывало, заведется и блеет, как баран: "Я пиштако, и точка. Придет время, вырежу у всех у вас жир и выпью вашу кровь". Конечно, он нес это с пьяных глаз, но ведь известно: что у трезвого на уме, то у пьяного на языке. Его слышали все в погребке. А в Пьюре есть пиштако, господин капрал?
Литума поднял рюмку анисовой, которую ему наполнил хозяин, повернулся к помощнику – "Твое здоровье" – и сделал глоток. В желудке разлилась приятная теплота, и у него немного повысилось настроение, которое с утра было хуже некуда.
– Я, во всяком случае, никогда не слышал о пиштако в Пьюре. Колдуны – другое дело. Я сам знавал одного, в Катакаосе. Его приглашали в дома, где водилась нечистая сила, он ее заговаривал – и она исчезала. Но колдуны, что там говорить, и в подметки не годятся пиштако.
Погребок располагался в самом центре поселка, со всех сторон его окружали бараки, где жили пеоны, – приземистые сооружения с низкими потолками, деревянными скамьями и ящиками, заменявшими столы и стулья, с земляными полами и фотографиями голых женщин, приколотыми к дощатым стенам. Ближе к полуночи в погребке обычно негде было яблоку упасть, но сейчас еще даже не стемнело, только что село солнце, и, кроме Литумы и Томаса, в нем находились еще четверо мужчин в шарфах, они сидели за одним столиком, двое из них – в касках, и пили пиво. Капрал и его помощник за соседним столиком принимали уже по второй рюмке анисовой.
– Я вижу, вы не поверили моему рассказу, – засмеялся Дионисио.
Это был толстый, рыхлый человек с темным, словно натертым сажей лицом, с вьющимися сальными волосами, вечно ходивший в одном и том же тесном синем джемпере. Маленькие глазки в воспаленных веках всегда были замутнены алкоголем – он пил наравне со своими клиентами, хотя допьяна никогда не напивался, что правда, то правда. По крайней мере, Литума никогда не видел его в состоянии алкогольной прострации, в которую, как правило, впадают пеоны субботней ночью.
– А вы верите в пиштако? – Литума обратился к пеонам за соседним столиком. Четыре лица, наполовину прикрытые шарфами, повернулись в его сторону. Они были так похожи, будто их выбили на одном чекане: обожженные солнцем, обветренные, с маленькими невыразительными глазами в глубоких глазницах, с сизыми от постоянного пребывания на воздухе носами и губами.
– Кто знает, – ответил, наконец, один из них. – Все может быть.
– А вот я верю, – вступил после короткой паузы другой. – Если об этом столько говорят, значит, тут что-то есть. Не бывает дыма без огня.
Литума прикрыл глаза. Значит, так. Чужак. Наполовину гринго. Но с первого взгляда его не распознать – ничем не отличается от простых смертных. Живет в пещерах, свои злодеяния творит по ночам. Спрятавшись за придорожным камнем, или в густой траве, или под мостом, подкарауливает одиноких путников. Подходит к ним спокойно, стараясь не вспугнуть. А сам держит наготове смолотый специально для таких случаев порошок из костей мертвеца и, как только путник зазевается, сдувает порошок ему в лицо. После этого спокойно высасывает из него жир и отпускает. Тот продолжает свой путь, но уже едва живой, кожа да кости, уже обреченный на близкую смерть, которая наступит, может быть, через несколько дней или даже часов. Такие пиштако еще вроде бы благонамеренные, человечий жир им нужен для церковных колоколов, те от него становятся звонче, а в последнее время его использует и правительство – для погашения внешних долгов. Куда ужаснее злонамеренные пиштако. Они не только обезглавливают свою жертву, но и разделывают ее, как корову, или барана, или свинью, и пожирают. Они высасывают из тела человека всю кровь, каплю по капле, и упиваются ею допьяна. И горцы верят во все это, мать их… А эта ведьма, донья Адриана, значит, убила одного пиштако, так, что ли?
– Касимиро Уаркая был альбинос, – пробурчал пеон, который заговорил первым. – Может, так оно и было, как рассказывает Дионисио. Его приняли за пиштако и поскорее прихлопнули, пока он не успел ни у кого взять жир.
Его приятели за столом усмехнулись и одобрительно закивали. Литума почувствовал, что у него учащается пульс. Уаркая, который вместе с ними бил камни, махал киркой, вместе с ними корячился на строительстве дороги, исчез. А эти скоты и в ус не дуют, да еще и потешаются.
– Похоже, эта новость для вас вроде мух за окном: не очень беспокоит, – упрекнул он их. – Но ведь то, что произошло с Альбиносом, может случиться и с вами. Что, если терруки нападут этой ночью на Наккос и устроят здесь самосуд, как это уже было в Андамарке? Вам понравилось бы, если бы вас забили камнями как предателей родины или педерастов? Или если бы вас стали пороть за пьянство?
– Будь я пьяницей, предателем, педерастом, мне не понравилось бы, – сказал тот же пеон. Приятели за столом одобрительно ухмылялись и подталкивали его локтями.
– Случай в Андамарке, что и говорить, печальное событие, – уже серьезно вступил в разговор один из молчавших до сих пор пеонов. – Но там хоть были одни перуанцы. А вот то, что произошло в Андауайласе, по-моему, еще хуже. Эта французская парочка, подумать только! Зачем было их впутывать в наши дела? И их не спасло даже то, что они иностранцы.
– А я верил в пиштако, когда был маленьким, – перебил его Карреньо, обращаясь к капралу. – Меня, бывало, пугала ими бабушка. Из-за этого я с опаской смотрел на каждого нового человека, появлявшегося в Сикуани.
– И ты веришь, что беднягу немого, Касимиро Уаркаю и бригадира выпотрошили и разделали пиштако?
Томас пригубил анисовой.
– Я уже говорил вам, что готов поверить в самые невероятные вещи, господин капрал. А вообще-то, если по правде, я предпочитаю иметь дело с пиштако, а не с терруками.
– И правильно делаешь, что веришь, – согласился капрал. – Чтобы разобраться в том, что здесь происходит, надо верить в чертей. Опять же возьмем этих французов из Андауайласа. Их высадили из автобуса и так отделали, что от лиц осталось одно кровавое месиво. Отчего такое остервенение? Почему нельзя было просто пристрелить их?
– Мы уже привыкли к жестокости, – отозвался Томас, и Литума заметил, что его помощник бледнеет. От нескольких рюмок анисовой его глаза зажглись, а голос сел. – Говорю это как на духу. Вы слышали о лейтенанте Панкорво?
– Не доводилось.
– Я был в его отряде, когда случилось это дело с викуньями в Пампе-Галерас. Мы взяли там одного, а он молчит, будто воды в рот набрал. Лейтенант ему: "Кончай строить из себя святого и делать вид, что не понимаешь. Предупреждаю: если я начну тебя обрабатывать, заговоришь, как попугай". И мы его обработали.
– А как вы его обрабатывали? – поинтересовался Литума.
– Жгли спичками, зажигалками, – объяснил Карреньо. – Сначала ступни, потом все выше и выше. Спичками и зажигалками, именно так. Запахло паленым. Тогда я не был еще таким, как сейчас, господин капрал. Меня стало мутить, я чуть не потерял сознание.
– Представь теперь, что сделают с нами терруки, если возьмут нас живыми, – сказал Литума. – И ты тоже его обрабатывал? И после этого плачешься мне, что Боров отвесил несколько горячих той пьюранке в Тинго-Марии?
– Вы еще не слышали самого главного. – Язык у Томаса слегка заплетался, а лицо стало мертвенно-бледным. – Оказалось, что он вовсе не терруко, а просто умственно отсталый. И не говорил не потому, что не хотел, а потому, что не мог. Не умел говорить. Его узнал кто-то из Абанкая. Послушайте, говорит, господин лейтенант, это ведь дурачок из нашего селенья, как он может сказать что-нибудь, если он, то есть Педрито Тиноко, за всю свою жизнь не сказал ни бе ни ме.
– Педрито Тиноко? Ты хочешь сказать, наш Педрито? Бедняга немой? – Капрал одним глотком выпил свою анисовую. – Ты меня разыгрываешь, Томасито? Что за чертовщина!
– Он, кажется, был сторожем в заповеднике. – Томас тоже выпил. Рука, сжимавшая рюмку, заметно дрожала. – Потом мы его отхаживали как могли. Собрали для него кое-что. У всех было погано на душе, даже у лейтенанта Панкорво. А у меня – больше, чем у всех остальных, вместе взятых. Поэтому я его и привел сюда. Вы никогда не видели шрамов у него на ступнях? На икрах? Вот там-то я и потерял невинность: тоже приложил свою руку, господин капрал. А после этого я уже ничего не боялся и ни о чем не жалел. Я вам не рассказывал об этом до сих пор, потому что мне было стыдно. И если бы сегодня не напился, тоже не рассказал бы.
Чтобы отвлечься от воспоминаний о немом, Литума постарался представить лица других пропавших, превращенные в кровавую кашу, их лопнувшие глаза, переломанные кости, как у тех бедолаг французов, их опаленную плоть, как у Педрито Тиноко. Ах, мать твою, мать твою, не можешь, что ли, думать о чем-нибудь другом?
– Давай-ка лучше пойдем. – Он допил анисовую и поднялся из-за стола. – Пока не стало совсем холодно.
Когда они выходили, Дионисио послал им воздушный поцелуй. Он сновал по погребку, уже заполненному пеонами. В этот час он начинал свое обычное представление: пританцовывал с шутовским видом, подносил посетителям рюмки виноградной водки – писко – и стаканы с пивом, подзадоривал их танцевать друг с другом, поскольку женщин среди них не было. Его кривляние и ужимки раздражали Литуму, поэтому, когда хозяин погребка принимался за свои номера, он обычно уходил.
Они попрощались с доньей Адрианой, стоявшей за стойкой, и та с явной насмешкой отвесила им низкий поклон. Она только что настроила приемник на волну радио Хунина и теперь слушала болеро. Литума узнал его – "Лунный свет". Он видел фильм с таким названием, там еще танцевала эта блондинка с длиннющими ногами – Нинон Севилья.
Уже включили генераторы, дававшие свет в поселок. Попадавшиеся навстречу люди в куртках и пончо в ответ на приветствия полицейских бурчали что-то невнятное или просто торопливо кивали головами. Литума и Карреньо прикрыли рты и носы шарфами, поглубже надвинули фуражки, чтобы их не унесло ветром, уже затянувшим свою заунывную песню, эхом отдававшуюся в горах. Они шагали, низко опустив головы и сильно наклонившись вперед. Неожиданно Литума остановился, как вкопанный, и с негодованием воскликнул:
– Ах, мать твою! С души воротит и к горлу подступает!
– Отчего, господин капрал?
– Оттого, что вспомнил беднягу немого, над которым вы измывались в Пампе-Галерас, чтоб вам… – Он направил фонарь на лицо своего помощника. – Тебя не грызет совесть за то, что вы там творили?
– Первое время я не мог найти себе места, – прошептал Карреньо, опустив голову. – Почему, вы думаете, я привез его в Наккос? Хотел хоть немного загладить свою вину. Хотя разве я виноват в том, что произошло? А здесь, с нами, ему было хорошо, мы его кормили, он имел крышу над головой, ведь так, господин капрал? Может быть, он меня простил. Может быть, понял, что, если остался бы там, в той пуне, его бы давно прикончили.
– По правде говоря, Томасито, лучше бы ты продолжал мне рассказывать о твоем приключении с Мерседес. От этой истории с немым я никак не могу прийти в себя.
– Я тоже хотел бы забыть ее, господин капрал.
– С чем только мне не пришлось столкнуться здесь, в Наккосе, – проворчал Литума. – Служить полицейским в Пьюре или в Таларе – это еще куда ни шло. Но тут, в горах, – просто наказание Господне, Томасито. Да и неудивительно – кругом одни горцы.
– Разрешите спросить, почему вам так не нравятся горцы?
Они уже начали подниматься к посту, и поскольку были вынуждены еще сильней наклониться вперед, им пришлось снять с плеч карабины и нести их в руках. Чем дальше они отходили от поселка, тем темнее становилось вокруг.
– Ну ты вот, например, тоже горец, но я не могу сказать, что ты мне не нравишься. Ты мне очень даже пришелся по душе.
– Спасибо на добром слове, – засмеялся гвардеец. – Не подумайте, что люди из поселка держатся с вами так холодно потому, что вы с побережья. Нет, все дело в том, что вы полицейский. Ко мне они тоже относятся как к чужаку, хотя я ведь из Куско. Им вообще не нравятся люди в форме. Они боятся, что, если хоть немного сблизятся с ними, терруки посчитают их доносчиками.
– Да ведь и то правда: полицейскими становятся не от большого ума, – тихо сказал Литума. – Зарабатываешь гроши, все тебя сторонятся, и тебя же одним из первых подорвут динамитом.
– Но ведь некоторые из нас злоупотребляют своим положением, бросают тень на остальных.
– В Наккосе даже не придумаешь, как им злоупотребить, – с сожалением вздохнул Литума. – А, черт! Бедняга Педрито Тиноко! Мы даже не успели ему заплатить за последнюю неделю, перед тем как его похитили.
Он остановился, достал сигарету, другую предложил помощнику. Чтобы прикурить, им пришлось тесно прижаться друг к другу и прикрыть фуражками огонь от ветра. Он налетал со всех сторон и выл, словно стая голодных волков. Закурив, полицейские снова тронулись в путь. Они шли медленно: прежде чем поставить ногу, приходилось осторожно ощупывать скользкие камни.
– Уверен, что в погребке после нашего ухода творятся мерзости, – сказал Литума. – А ты как думаешь?
– Меня там в любое время с души воротит, никогда бы туда не ходил. Но если это заведение закроется, можно будет подохнуть с тоски. Только и останется, что торчать на посту, негде будет даже перехватить глоток-другой. Но, конечно, там творятся всякие гнусности. Дионисио накачивает их, а потом они подставляют друг другу задницы. Можно я скажу вам одну вещь, господин капрал? Мне нисколько не жаль, когда я слышу, что сендеристы казнили какого-нибудь педика.
– Знаешь, Томасито, вообще-то мне немного жаль этих горцев. Хоть и поганый они народ, а мне их жаль. Что хорошего они видят в жизни? Вкалывают как ишаки и едва зарабатывают на хлеб. А если развлекаются немного, так что тут такого? Ведь в любую минуту могут нагрянуть терруки и отрезать им яйца или заявится лейтенант Панкорво и устроит им обработку.
– А что хорошего в нашей жизни, господин капрал? Но ведь мы не напиваемся как свиньи, не позволяем, чтобы нас засосала эта грязь.
– Пробудешь тут еще несколько месяцев – и кто знает, чем кончишь.
Земля была мокрой от дождя. Они шагали медленно. Долгое время никто не нарушал молчания.
– Может, ты сочтешь, что я суюсь не в свое дело, – заговорил первым Литума, – но ты мне нравишься, да и анисовой я, наверно, хватил больше, чем надо, поэтому я тебе скажу: сегодня ночью я слышал, как ты плачешь. – Он почувствовал, что парень сбился с шага, словно споткнулся обо что-то. – Мужчины тоже плачут. Так что ты не стыдись. Из-за слез еще не становятся бабой.
Они всё поднимались в гору. Томас по-прежнему молчал. Капрал заговорил снова:
– Иногда меня берет такая тоска, я думаю: "Тебе не выбраться отсюда живым, Литума". И меня тоже тянет заплакать в голос, вот как ты плачешь. Да ты не смущайся. Я не хочу тебя обидеть. Просто я уже не в первый раз слышу твой плач. Третьего дня тоже слышал, хоть ты и уткнулся лицом в матрас и накрылся подушкой. Чего бы я только не сделал, чтобы ты так не мучился! Ты плачешь потому, что не хочешь умереть в этой дыре? Если поэтому, я тебя понимаю. Но может быть, ты так убиваешься из-за этой Мерседес, вспоминаешь ее? Ты мне рассказываешь о своей любви, делишься со мной как с другом, а потом раскисаешь. Может, не стоит больше говорить о ней? Может, лучше ее забыть, Томасито?
– Мне становится легче на душе, когда я говорю о Мерседес, – не сразу ответил помощник. Голос выдавал его смущение. – Так, оказывается, я плачу во сне? Что ж, значит, я не совсем еще зачерствел.
– Погасим фонари, – прошептал Литума. – Мне всегда кажется, что если нам устроят засаду, то как раз за этим поворотом.
* * *
Они вошли в Андамарку по двум дорогам, ведущим в эту деревню: одни поднялись от реки Негромайо, другие прошли через брод Пумарангры и обогнули Чипао. Но часть из них пришла третьим путем – по тропе, поднимавшейся от общины Кабана вверх по ущелью, промытому Поющим ручьем – так звучит это название в переводе со старого кечуа, на котором разговаривают в этих местах.
Они появились, едва забрезжил рассвет, еще до того, как крестьяне отправились работать на поля, а пастухи пасти стада, до того, как бродячие торговцы двинулись к Пукио или Сан-Хуану-де-Луканасу на юге или к Уанкасанкосу и Керобамбе. Они шли к Андамарке всю ночь, ночью же обложили ее со всех сторон и дожидались рассвета, чтобы войти в нее. Они не хотели, чтобы кто-нибудь из их списка ускользнул, воспользовавшись ночной темнотой.
И все-таки один человек ускользнул, и как раз один из тех, кого они хотели казнить в первую очередь: представитель центральной администрации в Андамарке. Причем ускользнул таким необычным способом, что люди потом долго не могли поверить. А именно – благодаря ужасному расстройству желудка, не дававшему той ночью покоя дону Медардо Льянтаку, постоянно заставляя выбегать на улицу из единственной спальни в доме по соседству с кладбищем, в котором он жил вместе с женой, матерью и шестью детьми в конце улицы Хирон-Хорхе-Чавес, чтобы присесть с наружной стороны кладбищенской ограды. Там он и сидел, тужась и исходя жутким водянистым поносом, проклиная на чем свет стоит свой желудок, как вдруг заметил их. Они пинком открыли дверь дома, громко выкрикивая его имя. Он знал, кто они и чего хотят. Он ждал их с тех самых пор, как супрефект провинции едва не силой заставил его принять должность представителя центральной администрации в Андамарке. Не вспомнив даже о спущенных штанах, дон Медардо бросился на землю и, извиваясь как червь, пополз к кладбищу, юркнул в вырытую накануне могилу, сначала сдвинув, а потом поставив на место каменную плиту, служившую надгробьем. Скорчившись на холодном трупе дона Флориселя Аукатомы, своего двоюродного брата, он пролежал там все утро и весь день, ничего не видя, но слыша многое из того, что происходило в деревне, в которой он, строго говоря, представлял государственную власть.
Эти люди из милиции хорошо знали Андамарку или были хорошо проинформированы местными сообщниками. Они поставили посты у всех возможных выходов из деревни и принялись прочесывать пять параллельных рядов домишек, сгруппированных в прямоугольные кварталы вокруг церкви и площади. Одни из них были обуты в тапочки, другие в охоты, третьи вообще босы, поэтому они бесшумно двигались по улицам Андамарки, асфальтированным в центре и мощенным булыжником в квартале Хирон-Лима. Группами по три-четыре человека они врывались в дома и по списку хватали еще не успевших проснуться нужных им людей. Они взяли алькальда, мирового судью, начальника почты, владельцев трех складов с их женами, двух демобилизованных солдат, аптекаря, ростовщика дона Себастьяна Юпанки, а также двух техников, присланных Аграрным банком помочь крестьянам с удобрением и орошением. Пинками согнали их к площади у церкви, где уже дожидались остальные боевики.