Так, опираясь на знакомый ему до мельчайших подробностей материал сибирской жизни, Анатолий Иванов создал образ советского народа-победителя, перерастающий в стереоскопический образ Руси, Советской России, многонационального Советского Союза.
Неотъемлемой частью этого образа является наше будущее. О нем постоянно думают все герои романа-эпопеи, так же как враги социализма, планирующие вместе с Лахновским сокрушение нашей страны в XXI столетии. Заглядывая вперед, защитники социализма думают о том, как надо строить дальше жизнь, не допуская ошибок и просчетов.
Вообще герои Анатолия Иванова - люди напряженной мысли. Они держат в памяти весь путь, пройденный нами после Октября, умеют смотреть правде в глаза и говорить только правду себе и людям. Порой им приходится вести нелегкие споры друг с другом. Они не боятся затрагивать самые больные вопросы нашей жизни. Вспомним прямой разговор Поликарпа Кружилина с Василием Субботиным и Яковом Алейниковым о том, почему в конце 1930-х годов в нашей стране допускались нарушения законности и кто в них повинен, или беседы того же Кружилина с Наташей Мироновой о ее репрессированном отце. В романе-эпопее, как небо в океане, отражается вся жизнь нового мира со всеми основными его радостями и горестями, спорами, обретениями и утратами. Самый сложный, "эпохальный" спор ведут Федор, Иван и Анна Савельевы. Он не прекращается на протяжении десятилетий. Временные его решения приводили к трагическим оборотам в судьбах каждого из этих героев, к тяжелым психологическим драмам, раскрытым Анатолием Ивановым с убеждающей художественной силой.
Иногда изображение их требует от писателя очень сложных поэтических средств, и он находит их. В третьей части романа-эпопеи есть превосходный в психологическом отношении эпизод. Федор Савельев сидит в красном уголке на собрании механизаторов по поводу "усиления темпов ремонта и подготовки машинно-тракторного парка к севу". Он слушает доклад Поликарпа Кружилина, одновременно продолжая в душе спор с женой Анной, вспыхнувший с новой силой перед самым собранием. Она сказала Федору: "Господи, как я проклинаю то время, когда замутил ты мою голову! И вот выпил ты всю кровь из меня, все соки… Все, все правильно Иван сказал про тебя: не любишь ты никого - ни меня, ни детей, ни жизнь эту, ни власть, - никого. И себя, должно, не любишь. Зачем тогда ты живешь-то? Зачем?.. И на мне ты хотел жениться из жадности к отцовскому богатству… чтобы… чтобы развратничать потом на заимке, как отец.
- Вовсе интересно, хе-хе!.. - Смешок его, хриплый, глухой, походил на кашель. - Женился-то я в девятнадцатом на тебе, когда в партизанах был. К тому времени от богатства вашего один дым остался.
- Это уж так получилось, что в девятнадцатом… А я говорю - хотел раньше. Любил-то Анфису, жил ведь тогда еще с ней, а жениться хотел на мне… А что от богатства нашего дым один остался, это тебя и точит всю жизнь, как червяк дерево.
- Замолчи… об чем не зняешь! - тихо, с тяжелым стоном попросил он.
- Знаю! - упрямо продолжала Анна. - И отца моего ты жалеешь, которого Иван застрелил. А брата своего за это и ненавидишь… за то, что опомнился он, Иван, тогда, перешел к партизанам, понял, где правда… Ты мстишь ему за это всю жизнь, потому что больше-то никому не в силах мстить… али боишься другим-то! Вот… Этаким никто тебя не знает, а я знаю… Теперь… теперь… тебя и он, Иван, раскусил… Теперь он тебе и вовсе смертельный враг".
В памяти Федора неотвязно звучит все до последнего слова, сказанное Анной, а перед мысленным взором проходят взаимоотношения с прихвостнем богатея Кафтанова Демьяном Инютиным, вспоминается беседа с Поликарпом Кружилиным в разгар гражданской войны. Один временной план сменяется другим, картины собственной жизни разрезаются, как ножницами, беспощадно точными фразами Анны (в печатном тексте выделяемыми и графически). От этих фраз Федор не может отделаться даже тогда, когда выступает на собрании и когда, сказавшись больным, покидает собрание. В уши ему "барабанят" слова Анны: "А что от богатства нашего дым один остался, это тебя и точит всю жизнь". Они страшны для него, ибо выносят на свет "тайное тайных" его всегда остававшейся собственнической, индивидуалистической души. Они доводят его до галлюцинаций. В виски с обеих сторон долбит и долбит безжалостное: "За-чем тогда живешь? За-чем тог-да жи-вешь?"
Оказавшись на фронте и в первом же бою, под Пятигорском, устрашившись немецких автоматов, Федор Савельев истошно закричал. "Я хочу вам служить! Честно… честно служить!" И стал им служить, хотя в душе сознавал, что "немцам русских не одолеть". Служил потому, что "не любил он Советскую власть и всех, кто за нее боролся, кто принял эту власть, не любил".
До значения грандиозного символа поднимает Анатолий Иванов сцену надвигающегося на Федора справедливого возмездия. Убегая от преследующего по пятам отряда Алейникова, Федор кричит: "Живьем не возьмете, сволочи!" - и вдруг слышит спокойный голос брата Ивана: "Почему же, Федор? Возьмем!" Федор строчит по нему из автомата, а Иван, невредимый, осыпаемый пулями, но невредимый, надвигается на него. Иван говорит, что он, Федор, не имеет права и никогда не имел права ходить по земле, что он "ее обгадил" И, как бы в подтверждение слов Ивана, тот начинает поливать грязью собственного сына, жену Анну, плюется такими словами, каких, наверное, не произнес бы сам Кафтанов. "В мозгу Ивана что-то немыслимой болью вспухло и разорвалось. Закрыв глаза, он нажал на спусковой крючок, автомат задергался, сильно и больно заколотил прикладом в живот. Он все прижимал спусковой крючок, пока диск не кончился и автомат не перестал реветь".
Необычна эта сцена у такого бескомпромиссного и жесткого реалиста, каким является Анатолий Иванов. Но в данном случае он сознательно идет на нарушение правдоподобия, стремясь придать символический смысл заслуженному возмездию: это сама история уничтожает все чуждое новой жизни, затаившееся в ее щелях, уничтожает бесчеловечный мир собственничества, который так ненавидит писатель и в конечном поражении которого на всей Земле не сомневается.
* * *
Один из критиков, анализируя роман "Вечный зов", писал: "Историзм определяет главные достоинства этого романа, в котором панорама народной жизни дана от начала века до шестидесятых годов… Показывая, как глубоко затронули социальные перемены века корни народа, Анатолий Иванов продолжает шолоховские традиции".
Эта мысль справедлива по отношению и ко всему творчеству писателя. Исследуя главные стороны социальной и духовной жизни общества в самый революционный период, показывая героическую борьбу народа за идеалы коммунизма, утверждая "мир социальной новизны", Анатолий Иванов своими произведениями существенно пополняет сокровищницу великой советской литературы
Александр ОВЧАРЕНКО, доктор филологических наук
Часть первая
Глава первая
Маленькая речка, густо заросшая по берегам тальником и низким осинником, в самом центре деревушки круто заворачивает влево, образуя почти прямой угол. Оттого, видимо, и деревня называется Локти.
С трех сторон опоясывает ее неширокой лентой сосновый бор, а с четвертой, с северной, раскинулось большое озеро Алакуль.
За бором, прижавшим деревушку к самой воде, поблескивают на солнце плоскими лысинами редкие холмы. Выбегая из деревни, пробиваясь сквозь зеленый заслон, вьется между ними, свинцово отсвечивает пылью единственная дорога.
Весной отлогие склоны холмов распахивают, и тогда, если взойти на самый высокий из них, кажется: на старую, застиранную прошлогодними осенними дождями, вылинявшую под солнцем, до блеска заглаженную ветрами землю наложены новые черные заплаты.
А дальше за холмами начинаются непроходимые леса и болота. Они тянутся на много километров. Среди лесов попадаются иногда небольшие, домов в пятьдесят-семьдесят, деревеньки, жители которых задыхаются летом от болотных испарений. Эти испарения, если дует южный ветер, доносятся и до Локтей. Тогда в домах плотно закрывают окна и говорят:
- Задышало Гнилое болото. А ведь и там люди живут… Господи…
Локти - селение тоже небольшое, всего в несколько безымянных улиц. Но крайние дома так далеко разбрелись по берегу речки, что от одного конца до другого будет километра четыре. К этим домам протоптаны тропинки. По бокам тропинок растет высокий бурьян. К середине лета его выкашивают, - потому что после утренних рос или дождя пробраться к домам, не вымокнув по пояс, нельзя.
Главная улица деревни, широкая и пыльная, засажена тополями. Одним концом она упирается прямо в озеро, другим - в стену соснового бора.
В этих лесных и болотистых краях днем с огнем не сыщешь камня. Зато отлогий берег озера, там, где впадает в Алакуль речушка, щедро завален мелким галечником. А справа и слева от речушки, в полкилометре от устья, беспорядочно громоздятся угрюмые, голые скалы. Живший в Локтях ссыльный студент Федор Семенов называл почему-то галечник на берегу и эти скалы "шуткой природы". Часто он, пошевеливая густыми, черными как смоль бровями, подолгу любовался, как искрятся гранитные глыбы под лучами солнца. Жителям это казалось странным, а сам ссыльный чудаковатым человеком. "Скалы и скалы - эка невидаль". Они привыкли к скалам, как привыкли к озеру, к лесу, к болотам, к повседневной своей нелегкой жизни.
На берегу всегда веером рассыпаны лодки. Они похожи на громадных черных рыб, которые выплыли из пучины, приткнулись головами в мокрые камни и теперь с любопытством наблюдают, что происходит в деревне.
Около лодок целыми днями барахтаются в воде ребятишки. Зато под скалами никто никогда не купается, потому что там очень глубоко и тяжелые зеленоватые волны угрожающе плещутся, разбиваются о гранит даже в тихие дни.
Дремучий лес еще не так давно покрывал всю возвышенность за деревней. Но год от году деревья вырубали, жгли, по метру отвоевывали землю под пашни. И наконец засвистел по скользким, лоснящимся от жира холмам упругий ветер.
А узкая полоска леса за околицей так и осталась нетронутой, отгораживая деревню от пахотных полей, от небосклона, от всего мира.
До ближайшего крупного поселения было верст пятьдесят. Говорили, что есть где-то далеко, за озером, большой город. Но где именно - знали только староста Гордей Зеркалов, два-три работника локтинского богатея Алексея Лопатина, возившие оттуда товары для его лавки, да сам Лопатин. Добраться до города можно было лишь зимой, когда устанавливалась дорога по озеру.
Лениво текла по деревне небольшая речушка, в мелкой и мутной воде ее плавали полусонные пескари. Так же лениво и сонно текла жизнь в Локтях.
С тех пор как началась война, деревня и вовсе будто вымерла. Ссыльный студент куда-то исчез. Говорили, что сбежал. Мужиков взяли на фронт, А те, что пока остались, старались не показываться на улице, будто боялись потревожить застоявшуюся над Локтями тишину.
Но за год войны эта тишина нет-нет да и нарушалась. Случалось это обычно в дни доставки почты. То одна, то другая баба, ничего не видя перед собой, сжимая в кулаке страшную, только что полученную бумажку, бежала от дома старосты Гордея Зеркалова, завывая:
- А-а-а-а-и-и-и!
И все знали: осталась жена без мужа, дети без отца, семья без кормильца.
Крик постепенно захлебывался и стихал, придавленный висевшей над деревней тишиной.
* * *
День распалился вовсю.
Старый бородатый цыган с большой серьгой в левом ухе медленно ехал по улице Локтей в скрипучем, расшатанном ходке и, поворачивая голову по стороаам, лениво и певуче выкрикивал:
- Коновалить кого есть?.. Есть кого коновалить?..
Иногда из какого-нибудь домишка выходили и молча махали рукой. Цыган-коновал останавливал ребристую, лохматую, как и сам, лошаденку, бросал ее прямо на улице и, захватив с собой обшарпанную кожаную сумку с нехитрыми инструментами, шел за хозяином в сарай. Лошаденка, мотая от жары головой, терпеливо ждала его возвращения.
Проехав из конца в конец улицу, цыган свернул в переулок и поехал, как обычно, к Бородиным. Их низенькая избенка с двумя тусклыми оконцами стояла на самом краю Локтей, упираясь огородом в стену леса. Была похожа она чем-то на подгулявшую старушонку, которая, вывалявшись в грязи, теперь сидела, согнутая, на земле, непонимающе посматривая на мир выцветшими глазами.
Хозяин дома Петр Бородин, сухой, желтый старик с поредевшей бороденкой, завидев в окно цыгана, выскочил во двор, испуганно огляделся по сторонам в, впустив коновала в избу, усадил его подальше от окон. Он торопливо и угодливо суетился вокруг гостя, избегая смотреть ему в глаза.
Цыган расстегнул рубаху, достал из-за пазухи тяжелый кожаный мешочек, такой же обшарпанный, как и сумка, долго его развязывал. Петр Бородин нервно облизывал сухие губы. В бесцветных глазах его вспыхивал и гас, вспыхивал и гас огонек, крючковатые руки начинали трястись. Цыган брезгливо усмехнулся, кинул Бородину смятую разлохмаченную бумажку.
- На…
- Нету… Теперь уже не занимаюсь, нет… За это, знаешь, теперь что? Того и гляди тюрьма… Поволокут - только ногами застучишь…
И он снова опасливо глянул в окно.
Коновал достал из мешочка еще одну радужную бумажку.
- Попадись тебе в ловком месте - убьешь. Убьешь ведь, а?
- Господи, Христос с тобой! - побледнел Петр Бородин. - Мы - люди ведь… А ты… э-э…
Старый Бородин говорил длинно и сбивчиво, словно оправдывался. Цыган сидел на лавке у порога, покачивая головой, задумчиво мял в толстых грязных пальцах деньги. Наконец он бросил старику вторую бумажку. Петр Бородин спрятал ее в карман холщовых штанов и быстро засеменил к выходу.
Через несколько минут возвратился, держа в руках отпотевшую, облепленную мякиной бутылку с синеватой жидкостью.
Цыган молча, стакан за стаканом, выпил весь самогон, вытер рукавом влажные толстые губы.
- А я вот убивал, - сказал он, возвращая пустую бутылку. Бородин только торопливо перекрестился. - При… приходилось. Ну, ну, ты… не трясись. Убивал… которые… попадались иной раз в лесу… ночью. Дело такое - наконовалю так вот за недельку, за две… Иные позарятся, ну и… Или тебя, или ты…
"Много уж ты наконовалишь, - подумал Бородин. - Не с этого у тебя золотишко-то водится".
- Оружие, стало быть, есть? - осторожно спросил он и тут же пожалел: цыган полоснул его черными, острыми как нож глазами, но ничего не ответил, только похлопал огромной волосатой рукой по карману широченных шаровар.
- Ну да, ну да, как же… всякие людишки болтаются по лесам, - торопливо замотал головой Бородин.
Цыган, пошатываясь, вышел из избы, сел на заскрипевший под ним ходок и поехал, негромко затянув непонятную песню. Его долго сопровождали улюлюкающие деревенские ребятишки.
Ходок давно скрылся за поворотом, а старик все еще стоял у окна, словно видел, как коновал, покачиваясь, едет по лесу, мимо болот, через глухие, пустынные места. Бородин не шевелился, только заскорузлые пальцы чуть дрожали да приподнимались и опускались кустистые белесые брови. Он не заметил, как со двора вошла жена. Вытирая платком слезящиеся глаза, она села на табуретку и закашлялась. Чахоточный румянец на ее щеках проступил еще ярче.
- Много дал-то? - спросила она, растирая рукой плоскую грудь.
- Сколько дал - все наши, - ответил Петр, отходя наконец от окна.
- В больницу бы мне, - тихо проговорила жена. - Кровью вон кашляю.
- Легко сказать - в больницу. - Старик скривил губы, поскреб всеми пальцами в затылке. - А платить чем? Болотной мяты попей вот…
- Пропаду я с твоей самогонкой - тогда все тебе останется, - с горечью сказала женщина. - В бане гниль, чад… Я ведь на пятнадцать годов тебя моложе, а кто поверит?
Бородин прошелся по комнате, покряхтел, стиснул рукой в кармане влажные бумажки.
- Бог терпел, Арина Маркеловна, и нам велел. Вот если бы… Через месяц, поди, опять приедет цыганишка-то… Тогда бы и в больни…
Старик запнулся на полуслове, попятился под взглядом жены.
- Ты! Ты опять за свое! - с отчаянием вскрикнула Арина, приподнялась, шагнула вперед, но тотчас остановилась. Она смотрела широко открытыми глазами, но не на мужа, а куда-то поверх его головы.
- Так что ж? Жить надо ведь… А ему что? Пропьет. А мы бы… Э-э! - бормотал Петр Бородин торопливым, свистящим шепотом. Шепот этот будто обезоружил женщину, отнял у нее все силы. Она тяжело опустилась на прежнее место и опять долго и тяжело кашляла.
- Я с твоей курилкой… будь она проклята, света белого, не вижу. Все боюсь - вдруг дознаются. А ты еще… Господи, дай хоть помереть спокойно. Ведь меня обдирает всю, как подумаю: в себе-то чего носишь?..
- Ну ладно, ладно. Бог с ними, в деньгами. Я к тому, что без нужды они ему.
Июльское солнце, казалось, насквозь прожигало ветхую избенку Бородиных. Прямые полосы света косо падали из маленьких окон на сучковатый, некрашеный пол и расплывались там желтоватыми масляными пятнами. Старик Бородин почему-то осторожно обходил их, словно боялся поскользнуться.
Арина долго еще сидела на табуретке не шевелясь.
- Ну, чего? - спросил Петр, останавливаясь возле нее. - Иди.
Вздрогнув, она поднялась, пошла к двери.
- Мы пропадем - один конец. О Гришке-то хоть подумай, пожалей. Ему ведь жить, - сказала Арина, оборачиваясь в дверях.
- Да сгинь ты с глаз, чтоб тебя!.. - взорвался вдруг Петр. - Я же сказал: бог с ними, с деньгами. Пусть пропивает их хоть в три цыганских глотки. - И тут же добавил тише, спокойнее: - А то не думаю я об нем… Гришке жить-гулять недолго осталось - солдатчина на носу. Вот и поразмысли сама…
К чему было сказано это последнее: "Вот и поразмысли сама", - Арина не поняла.