* * *
В деревне был фельдшер Хаджи, Хромой Хаджи, как его называли многие. Фельдшер действительно хромал на левую ногу - она у него от рождения была намного короче правой. Парень он был одинокий, бесприютный - ни жены, ни отца с матерью, ни дома; ютился в амбулатории - единственной комнатушке, которую выделило правление под медицину; там же за ситцевой занавеской стояла и его кровать. По утрам, перекинув через плечо видавшую виды санитарную сумку, зашитую разноцветными нитками, а кое-где даже скрепленную проволокой, фельдшер начинал обход. Прежде всего он спешил к чабану Абдулле - делать перевязку его сыну. Потом, припадая на короткую левую ногу, ковылял из бригады в бригаду, из звена в звено, из одного полевого стана в другой. Бинтовал руки, пораненные во время работы, мазал йодом ссадины, раздавал больным малярией хину, причем никогда не забывал помечать все это в тетради учета, которую всегда носил при себе в брезентовой сумке.
Вечером, когда садилось солнце, Хаджи отправлялся к болоту и надолго исчезал в зарослях камыша. Раздвинув густые камыши, можно было увидеть, как он, стоя по пояс в воде, посыпал известью листву. Известь в борьбе против комаров - это было открытием Хаджи, во всех других деревнях болота обрабатывались мазутом.
Еще в самом начале войны, отправившись зачем-то на станцию, Хаджи приметил груду мешков с известью. Брошенная в поле, под открытым небом, известь не раз уже, видимо, намокала, мешки прогорели, порвались, и куски слипшегося белого порошка рассыпались по земле. Трава, припудренная известью, почернела, и Хаджи сразу сообразил: раз известь так действует на растительность, ею можно обрабатывать болото - камыши засохнут и негде будет гнездиться комарам…
Фельдшер попытался узнать, кому принадлежат мешки с известью, но это ему не удалось. Вдоль железнодорожного полотна немало было свалено всякого добра: мешки со жмыхом, химические удобрения, какие-то ящики… Лежали они здесь с начала войны, и никто даже понятия не имел, чьи это грузы и есть ли у них хозяева.
Хаджи переговорил с начальником станции и огрызком карандаша, которым делал пометки в тетради учета, написал следующую расписку:
"Мной, Хаджи Дашдемир-оглы, жителем деревни Курбанлы, получено тринадцатого февраля 1942 года сто шестьдесят мешков извести для использования вышеуказанной в целях противомалярийной профилактики".
Хаджи отдал начальнику станции расписку, привел из деревни трактор с прицепом и перевез мешки поближе к болоту. Потом он собрал по домам старые, облезлые паласы и накрыл ими мешки, чтобы известь не промокла под дождем. С тех пор Хаджи каждый вечер приходил к болоту и посыпал известью камыши. Ему не только никто ни разу не предложил помощи, но ни один человек даже не полюбопытствовал, чем это он там занимается на болоте. Ну а в самом деле, кому это нужно - лезть в трясину, где тучами ходят комары, чтобы взглянуть на хромого чудака, который часами топчется в камышах, занимаясь каким-то непонятным делом.
Один только Исфендияр не мог оставаться равнодушным, глядя, как мучается фельдшер. Надо сказать, он даже чувствовал себя немного виноватым перед ним. Причина, по которой возникло это ощущение, на первый взгляд могла показаться забавной, хотя, если смотреть глубже, обстоятельства, сблизившие Исфендияра и фельдшера, были вовсе не такими уж веселыми.
Года за четыре до войны Хаджи пришел как-то в кузницу и, смущенно улыбаясь, попросил старика высватать за него Пери, сестру обходчика Махара: ты, мол, аксакал, уважаемый человек, тебе не откажут. Бедняга был бесконечно далек от мирских дел и понятия не имел, что девушка, которую он просил Исфендияра высватать ему, давно уже обручена со старшим сыном этого самого Исфендияра.
Год спустя, на свадьбе Пери и Рахмана, Хаджи, захмелев с непривычки, обнял Исфендияра и сказал ему с отчаянной храбростью: "Ладно, старшую сестру ты за сына отдал, высватай мне тогда младшую! Будь отцом родным, дядя Исфендияр. По гроб жизни должником твоим буду!" Несчастный и на этот раз промахнулся: Тубу, младшая сестра обходчика, тоже была просватана - она давно уже была невестой Бахмана, младшего сына Исфендияра!
С тех пор, встречая старого кузнеца, Хаджи всякий раз смущенно опускал голову и мялся, не зная, что сказать. Всеми способами старался он избежать этих встреч, но что можно поделать, если ты единственный фельдшер в деревне, - не станешь же обегать дом кузнеца и отказывать в медицинской помощи из-за своих личных отношений.
Что касается Исфендияра, он, напротив, искал встреч с фельдшером; завидев его, останавливал и подолгу расспрашивал о жизни. Побеседовав о том о сем, старик, прежде чем попрощаться, каждый раз как-то неопределенно вздыхал, переминался с ноги на ногу, и вид у него был такой, будто он все надеется услышать от Хаджи нечто важное.
Фельдшер молчал.
Шли годы. Все оставалось по-прежнему, а Пери одну за другой родила двух девочек, Тубу подарила мужу близнецов. Фельдшеру было уже под сорок, и он, видимо, оставил мысль о женитьбе, во всяком случае, ни к Исфендияру, ни к какому другому аксакалу с просьбой о сватовстве не обращался. Теперь Хаджи казался еще более одиноким и бесприютным, и, встречая его, Исфендияр всякий раз невольно вздыхал.
Когда сыновья ушли на фронт, старику и вовсе невмоготу стало видеть Хаджи таким обездоленным, и он старался хоть чем-нибудь помочь фельдшеру. По вечерам он нередко шел вместе с ним к болоту, жег сухую траву, дымом отгонял от Хаджи комариные тучи, а заметив, что мешок в руках у фельдшера опустел, подносил ему следующий, чтобы парень не месил попусту трясину. Все чаще Исфендияр стал звать Хаджи к себе в гости.
Едва фельдшер успевал разжечь примус, чтобы сготовить нехитрый холостяцкий ужин, как появлялся дядя Исфендияр и, не говоря ни слова, гасил примус. Это означало, что сегодня Хаджи ужинает у кузнеца. Фельдшер краснел, потел, извинялся, уверял, что идти он никуда не может, что у него гудят ноги, и если он сейчас же не ляжет, то завтра не сможет подняться. Однако не было случая, чтобы Исфендияр принял во внимание хоть какую-нибудь из его отговорок. Чаще всего он, не вступая в споры, брал парня за руку и вел к себе. Они ужинали на расстеленном под тополем паласе, потом старик поднимался, приносил из дома саз и, достав его из футляра, начинал тихонько перебирать струны…
…Был прекрасный июньский вечер. Легкий прохладный ветерок тихонько теребил листву. Невестки стелили кровати. Старый Исфендияр сидел под тополем, прикрывавшим своей плотной листвой почти весь широкий, ровный двор; догорал кизяк, зажженный в нескольких местах, едкий дым, расстилаясь под раскидистыми ветвями тополя, прогонял комаров, тучами вившихся над головой Исфендияра. В комнате горела семилинейная лампа, и балконные столбы широкими полосами темнели на фоне окон; вверху, под крышей, сонно посвистывали ласточки. На вершине тополя пощелкивал одинокий аист. Каждый год прилетал он в свое гнездо, и, такой же одинокий, улетал осенью в теплые края…
За долгие годы жизни Исфендияр привык к этим мирным звукам, он даже уже не слышал и не замечал их; грустный, усталый, сидел он на своем обычном месте и, как всегда, думал о сыновьях. Словно живые, стояли они перед его глазами; вот они с пехлеваном - тот обнимает их, прижимает к могучей груди и что-то взволнованно говорит; вот они уезжают - Рахман целует сначала племянников, потом своих дочурок, Бахман - сначала девочек брата, а потом уж своих близнецов.
О сыновьях Исфендияр мог думать бесконечно, он видел их в самых различных местах, за самыми разными занятиями. То они представлялись отцу дома за столом, то в кузнице, у наковальни, то возле колодца: обнаженные до пояса, они поливают друг друга из ведра и хохочут; он даже слышал, как плещется вода…
Последнее время Исфендияр чаще всего вспоминал сыновей стоящими рядом с пехлеваном. Старику почему-то думалось, что если бы прошлой весной пехлеван не увез полюбившихся ему парней в Баку, они не оказались бы мобилизованными в первый же день войны. Не попали бы они в неразбериху летних месяцев сорок первого года, а, кто знает, может быть, от них, как и от других деревенских парней, до сих пор приходили бы весточки…
Конечно, все могло выйти иначе: и пехлеван мог бы не заехать в деревню, и Рахман с Бахманом могли остаться в толпе, а не хвататься за ту проклятую железку - тут уж случай, судьба, от которой не уйдешь, но Исфендияр не хотел, не мог примириться с такой судьбой. Он сидел под старым тополем, касаясь лопатками его жесткой коры, и смотрел на деревню; редкие огоньки ее мерцали сквозь плотные кольца кизячного дыма, далекие поля уже погрузились во мглу…
Тревожно что-то у него последние дни на душе…
К чему бы это? Случится что или известие какое будет? Вот и в деревне стали замечать - не тот стал Исфендияр. Жалеют… Перешептываются за его спиной…
Остался, бедняга, со снохами… Он и глядеть на них не может: совсем с лица спали… Как вечер - в правление идет, а домой явится - во дворе отсиживается, ждет, пока расстелют постель… С горя старик пропадает…
Что ж, они по-своему правы, так оно и есть… Слаб ты стал, Исфендияр!.. Сердце болеть начало - уж куда дальше! Что ж делать-то? Бросить кузню? Отпустят, конечно. Тогда все правление на дыбы поднялось - не хотели, чтобы он опять к наковальне становился. Срамишь, мол, нас перед людьми: где это видано, на седьмом десятке за молот браться! Хотели даже из другой деревни кузнеца звать… Но старик настоял на своем.
- Ничего, послужу еще людям, сила в руках есть, да и голове легче - работа, она отвлекает…
Сказал и пошел открывать дверь кузни. Вот так… Что же все-таки придумать? Нельзя же часами сидеть под старым тополем и глотать кизячный дым!.. С тоски пропадешь! Работать? Стоять всю ночь у наковальни? А силы где взять? Может, сходить к Гурбану, попросить, чтоб написал в часть? А может, поехать в район к военкому Талыбову - пусть сам напишет… Он знает, куда обращаться…
Углубившись в невеселые мысли, старик не заметил, как, припадая на левую ногу, к колодцу подошел человек. Он появился незаметно, почти неразличимый в густом сумраке. Подошел, остановился в нерешительности, молча, поклонился и тихонько присел на край колодца. И только когда он слабым, хрипловатым голосом смущенно произнес: "Добрый вечер!", старик заметил гостя.
- Ты, Хаджи? Давно сидишь? Иди сюда!
- Да нет, дядя Исфендияр, я так, на минутку… Скучно чего-то стало. Думал, может, играете - послушать… Спокойной ночи, дядя Исфендияр… Я пойду…
- Сыграл бы я тебе, сынок, да не могу… Третий день как зарок дал. Пока Бахман не вернется… Ты уж прости…
Хаджи ушел. Ах, как нехорошо получилось! Как бы не обиделся… Ведь первый раз вот так пришел, сам, а это - хороший признак. Очень хороший. Значит, затягивается его рана. А может, и вовсе зажила… Окликнуть разве? Взять за руку: идем, дескать, посидим, чаю попьем?
Исфендияр стоял у колодца, глядел на темный силуэт человека, который, резко хромая, уходил по широкой, сероватой в сумерках дороге. Стоял и думал. Все из-за этого сна. Вернее, это даже и не сон, только голос он слышал, голос Бахмана. Он задремал тогда в кузне, сидя на табуретке. И вдруг услышал: "Если вечером, возвращаясь из правления, услышишь дома саз, значит, я вернулся".
Он вздрогнул, очнулся и стал думать, к чему бы это, есть ли какой смысл в этих словах. И снова задремал, и снова послышался ему голос Бахмана: "Знай, отец, если струны ослабнут - не миновать беды".
Исфендияр вскочил и, даже не прикрыв кузни, поспешно зашагал домой. Схватив саз, он вынул из футляра и дрожащими пальцами стал пробовать струны. Очень возможно, что они ослабли: почти год миновал с тех пор, как Бахман последний раз натягивал струны. Но струны оказались в порядке, и Исфендияр решил, что это добрый знак. Он вбил гвоздь повыше, так, чтобы не достали ребятишки, повесил саз и строго-настрого наказал невесткам не прикасаться к нему. Для старого Исфендияра это был теперь не просто нарядный, украшенный перламутром инструмент, а некий талисман, обладающий чудесной силой. И он ждал, напряженно ждал, когда эта сила проявит себя. Каждый вечер, приближаясь к дому, старик издали впивался глазами в дверь и затаив дыхание ждал, не слышатся ли звуки саза…
Желтый огонек заметался перед амбулаторией. Это Хаджи разжигал примус. Сядет сейчас, обхватит руками колени и будет задумчиво смотреть на коптящее оранжевое пламя…
Где-то неподалеку, на пустынной дороге, пролегающей меж кукурузными посевами, лениво брешут собаки… Может, все-таки пойти, объяснить?.. Нет, нельзя. Если хоть кто-нибудь узнает о том, что он слышал тогда в кузнице, с Бахманом случится беда.
В этом Исфендияр был твердо уверен.
* * *
В заросших камышом болотцах неумолчно квакали лягушки. Вдоль полотна железной дороги скользнул слабый свет фонаря - шла дрезина. Она приближалась бесшумно, перестук колес заглушался лягушачьим гомоном, и только когда они немножко затихали, стук колес и гудение мотора явственно проступали в тишине. Вдруг скользящий пучок света замер, распластавшись по насыпи, дрезина стала: вдали, за будкой обходчика, маячил красный семафор. С дрезины сошел человек.
Небо сплошь затянуло облаками, темнота стала гуще, плотнее, но и неяркого света фонаря на дрезине было достаточно, чтобы заметить, что прибывший, спустившись с насыпи, быстро зашагал к деревне. В том, что дрезина остановилась у будки обходчика и с нее кто-то сошел, ничего необычного, удивительного не было. Хайра или почтальонша Милли часто возвращались со станции дрезиной - дадут водителю пятерку, и все. Если же на станции останавливался воинский эшелон - а они простаивали там иногда сутками, - женщины, работавшие на хлопковом поле, бросали кетмени и бежали в деревню за молоком, абрикосами, каймаком, тащили все это солдатам. Возвращались они затемно, чаще всего на дрезине…
Словом, в том, что с дрезины сошел человек, не было ничего удивительного. Отчего ж тогда так заколотилось сердце у старого. Исфендияра? Незнакомец был уже еле виден, темный силуэт его исчезал, расплываясь в сумраке, а Исфендияр все стоял, не в силах оторвать от него взгляда. Может, это потому, что на прибывшем была шинель? И не только шинель: когда человек поравнялся с будкой обходчика и свет из окна упал на его фигуру, Исфендияр приметил мешок. Солдат с вещевым мешком за плечами!
Не разбирая дороги, путаясь в цепких кустах улгуна и полыни, Исфендияр бросился за солдатом. Но внезапно силы покинули его, он остановился и, не слыша ничего, кроме сумасшедшего стука сердца, громко закричал:
- Сынок! Эй, сынок! Остановись! Послушай!
Никто не отозвался. Слышно было только, как квакают в камышах неугомонные лягушки и звенят над ухом комары.
- Эй, кто там! Чего не отвечаешь?! Постой!
Снова никакого ответа.
И вдруг совсем явственно послышался всплеск. Недалеко, шагах в ста от Исфендияра, кто-то вошел в воду. Больше старик не сомневался - этот солдат здешний, местный: чужой не пошел бы болотом, а этот топает напрямик, оставив в стороне тропинку.
- Сынок! Стой! Сынок! Подожди! Сынок!..
"Чей же это, а? Вот радости будет! А вдруг…" - думалось ему.
Исфендияр даже мысленно не осмелился произнести слова, которые следовали за этим "вдруг"…
Солдат тем временем пересек болото и вышел на луг. Даже отсюда было слышно, как хлюпает вода у него в сапогах…
Исфендияр повернул обратно. Он больше не бежал, наоборот, осторожно поднимал ноги, цепляющиеся за буйные луговые травы, то и дело останавливался, напряженно прислушиваясь к тому, что происходит в деревне. Если в какой-нибудь дом вернулся солдат, сразу поднимается шум: крики, плач, смех… И собаки давно бы уж брехали как оглашенные… Что-то не слышно… Неужто обманули его старые глаза?.. Исфендияр направился к деревне. Он шел, останавливался, слушал, опять шел, опять останавливался… Лицо его покрылось испариной; сердце билось неровно, то и дело замирало, словно тоже прислушивалось…
Где-то поблизости фыркнул конь. Звякнула в лошадиных зубах уздечка… На краю деревни, в кроне старого тополя, похожего издали на огромный чернеющий стог сена, защелкал аист. И снова тишина…
Конь фыркнул уже совсем рядом. Исфендияр обернулся - прямая легкая фигура возвышалась над широким русским седлом. Старик узнал Гурбана.
- Исфендияр? - окликнул председатель. - Чего это тебя ночью по полям носит? Или телок потерялся?
- Да нет, человек тут один… с дрезины сошел возле будки…
- Какой такой человек?
- Да вроде военный, в шинели… В ту сторону подался, к деревне. Шинель, мешок за спиной… Думаю, солдат…
Дунул ветер, и огонек папиросы, став на секунду ярче, осветил острый кончик носа и большие умные глаза Гурбана. Позвякивая удилами, конь с хрустом жевал траву. Гурбан натянул уздечку, обернулся, бросил взгляд на деревню.
- Не похоже, что солдат… Шум бы подняли.
- Вот и мне сомнительно…
- Выходит, обознался ты, Исфендияр…
- Все может быть… Ох, ох!.. - Голос дрожал, Исфендияр для того и заохал, чтобы скрыть эту дрожь. - Выходит, подвели меня глаза…
- Иди-ка ты, Исфендияр, лучше домой, ложись спать! - Гурбан тронул коня. - А то гляжу, бродит какой-то полуночник…
Как же так? Ведь он сейчас своими глазами видел солдата!.. Шинель, мешок за плечами, даже пилотку на голове - и ту приметил! Вот ведь незадача… Как сквозь землю провалился…
Старик не заметил, что председатель, отъехав немного, повернул коня и, остановившись невдалеке, внимательно смотрит на него; в глазах у Гурбана мерцали отсветы папиросы. Только когда горячее дыхание коня коснулось его щеки, Исфендияр поднял голову.
- Исфендияр! С тобой говорят! Чего молчишь?
Старик почувствовал, как у него загорелись уши. Он наклонился, провел рукой по росистой траве и приложил ко лбу мокрую прохладную ладонь.
- Прости, Гурбан. Что-то я не в себе сегодня… Ты о чем?
- Чего это, говорю, хромой фельдшер вокруг твоего дома вьется?
- Вьется? Как это понимать?
- Говорят, зачастил к тебе. Будто бы сам его и приглашаешь? Так или нет?
Исфендияр настолько был удивлен этим неожиданным вопросом, что у него солдат выскочил из головы.
- Постой, постой… Это ты откуда же знаешь, что он ходит, что я его приглашаю?
- Слухом земля полнится! Но не в том дело. Не води его к себе, Исфендияр!
- Ты что, Гурбан? Ты что это такое говоришь?
- Дело говорю. Не обмишуриться бы тебе с этим хромым чертом! А сейчас - давай-ка домой! Бродишь ночью по степи, дом без хозяина бросил!
Гурбан дернул повод и, резко повернув коня, ударил его каблуками. Глухой топот копыт по мягкой, сочной траве скоро затих вдалеке, а Исфендияр все стоял в растерянности на дороге, пытаясь понять, почему так странно говорил с ним сейчас председатель.