Разумеется, ты теперь пожимаешь плечами. Я знаю, и с тобой, в принципе, происходит то же самое. Пусть в твоем случае тягомотина несколько иная, если не ошибаюсь, но результат точно такой же. Понятно, постоянная охота за сенсациями со временем жутко изматывает и надоедает. Раз все доведено до крайности, все кажется сразу плоским и незначительным. Правительственный кризис, встреча в верхах и режим экономии. Война, катастрофа и покушение. Слияния холдингов, банкротства, статистика безработицы, уличные бои. И пока другие привычно суетятся в тени этих общественных возмущений, а наш брат барахтается в мутной воде их приливов и отливов, обойденный лихорадочным вниманием публики, ты демонстрируешь изящный сёрфинг на самом гребне конъюнктуры. Изо дня в день ты умудряешься преодолевать однообразие будней, это и впрямь впечатляет. Ты безошибочно играешь на повышение, пока внизу копошатся играющие на понижение дилетанты.
Скажи, ты и впрямь предчувствуешь, как обернется дело? Твои ставки кажутся столь смелыми и столь решительными, словно ты всегда совершенно точно знаешь, что произойдет в ближайшее время. Словно в твоих сегодняшних новостях уже содержатся новости завтрашние, послезавтрашние.
Поэтому ты так охотно и часто рассуждаешь о будущем? И о том, что оно в полной твоей власти? Будущее как вызов, как задача, устремим взгляд в будущее, будущее в наших руках и так далее, что это, собственно, означает? Почему ты постоянно пытаешься сообщать о нашем времени так, словно рассматриваешь его в зеркале заднего вида? Как будто ты только что на машине времени прилетел из будущего, чтобы правильно расставить вехи, вот сейчас сориентируешь нас на тот или иной курс и опять исчезнешь в грядущем.
Я, конечно, признаю, что о так называемой современности могу судить лишь умозрительно. То есть как учитель, как получивший образование историк, я, в общем, знаю, о чем говорю. Вернее, мне положено, в сущности, это знать. Прошлое - это конструкция, разумеется. Былое - это где-то произвольно, где-то параноидально сколоченная платформа, на коей зиждется очередная современность, без вопросов. Все - беспрерывно переписываемая сказка. А ее версии - это и есть история. Каждое новое толкование - исправление предыдущих. И так далее, и так далее.
Но как раз это, давай назовем это осмыслением реальности, мне с некоторых пор уже не дается, даже в самых общих чертах. Что я могу сказать? Чего-то не хватает.
Ты прав, я выражаюсь слишком сложно. Давай попробуем на примере с Надиным классом. Предмет: история. Тема урока: "Отношения между ФРГ и ГДР до воссоединения Германии. Соотношение сил на мировой политической арене после крушения Советского Союза; процесс объединения Европы". И что прикажешь излагать ученикам? А мне-то самому разве это интересно? Теперь я все чаще начинаю уроки с того, что читаю вслух "Наводящие вопросы" из учебника. В общем-то я декламирую их сам себе.
"Как вы понимаете политические требования демонстрантов ГДР: "Мы - народ" и "Мы - один народ"?"
Как будто таким образом можно пробиться к логике, скрытой за историческими датами.
"В качестве источника используйте речь Штефана Гейма 4 ноября 1989 года, которую он произнес на Александерплац в Восточном Берлине на массовом митинге с требованиями большей демократии".
Я всячески пытаюсь сосредоточиться и понять подобные фразы. Какая сушь! Голосовые связки издают лишь хриплое сипение. Но у меня в голове эти фразы гремят, как приказы фельдфебеля.
"Сравните картину военного парада 7 октября 1989 года в честь 40-летия ГДР с фотографией демонстрации, состоявшейся в Лейпциге в понедельник, 9 октября 1989 года".
Да еще шушуканье в классе, это более или менее сдержанное хихиканье. Я воспринимаю его как оглушительный шум. В нем тонет любое слово.
Поэтому я поднимаю глаза от учебника, и из меня просится наружу мой собственный шепот: "Что это, в сущности, такое - демократия? Что это, в сущности, означает "больше демократии"?"
О, они уже привыкли, мои ученики, они знают, что я могу на долгие минуты погрузиться в задумчивость. И вынырнуть с одним-единственным словом или фразой в качестве добычи, которую я выудил из болота абстрактных словес и выкладываю перед ними как ключ неизвестно к какой двери.
И, что забавно, - видимо, как раз за это они меня любят. Каждый раз, поднимая глаза от учебника, я встречаю сплошь благожелательные взгляды. Ясно, отмахиваешься ты, сейчас опять заведешь свою волынку про знаменитый пресловутый 11-й "Б", мой любимый класс. Майк и Ди-Джей Марлон, Улыбчивый, Амелия и Карин, не говоря уж о нашей любимой маленькой Наде. Душа драмкружка и влажная греза каждого сколько-нибудь приемлемого учителя немецкого. Так ведь ты думаешь? Но я совсем не об этом. Говоря о благожелательности, я и правда имею в виду всех, весь класс.
Даже Ивонну Блюменбеккер, даже если она взорвала пузырь жевательной резинки, скандально нарушив краткое молчание, обычно наступавшее после моего вопроса. Даже остальных, например, Бабси Бауэр и Конни Ион, прозванных Спайс-герлами. Они сидят, разумеется, на последних партах, у окна. В ряду, где девочки. На мясистом носу Ивонны, на ее огромных, красных, как роза, накрашенных губах повисли ошметки пузыря, и она уткнулась лицом в унизанные кольцами руки, пухлые, словно желатиновый пудинг. Вот заходили ходуном три тщательно взлохмаченные, похожие на шлемы прически этого женского батальона, поскольку наши прикольные крошки принялись не то щипать, не то колотить друг друга. Потом они всегда бросают на меня смущенные, хоть и сияющие взгляды, но такая уж идет игра.
После чего Эркан неизбежно демонстрирует свой коронный номер. Можешь полюбоваться: сей развязный подросток, господин Фискиран, щеголяет жестами и позами, которые собезьянничал у исполнителей гангстерского рэпа, и носит неизменные солнечные очки, приклеивает их гелем к пробору на кудрявой шевелюре и в один момент простым движением бровей стряхивает на глаза. А вот из его детской глотки, как лай, вырывается сварливое "Yo, yo, fuck you". При этом его правая рука совершает своеобразные толчковые движения перед животом, словно он собирается беспрерывно втыкать указательный палец в горлышко бутылки из под кока-колы. Ну, как тебе? Правда, все очень весело?
Только не подумай, что между нами может быть что-то вроде соглашения. Что-то вроде сговора между учениками и учителем, например, под лозунгом борьбы против общего врага и тому подобного. Скорее нас объединяет тот факт, что в ситуациях, когда я ставлю перед школьниками эти абстрактные вопросы, они тотчас замечают, что я так же беспомощен, как они.
И как раз тема воссоединения Германии, чтобы уж держаться приведенного примера, вызывает у всех запредельную скуку, тут при всем желании ничего не поделаешь. В конце концов, во время падения Берлинской стены они были маленькими детьми. Холодная война, ГДР и так далее, для них это все седая старина, не имеющая ни малейшего отношения к их безоблачно западной жизни. И что мне к этому добавить?
У тебя это, конечно, выходит лучше. Что касается свидетельств времени и их подновления, ты как-никак профи, а мои наблюдения в таких случаях почти полностью ограничиваются наблюдениями за твоими наблюдениями. С тех самых пор, с воссоединения. Тогда у меня была еще своя семейная квартира, и я торчал у себя в комнате, положив ноги на кукольную коляску Люци. Тогда ты еще выглядел совсем иначе: волосы седые, зубной протез пожелтел от бесконечного курения. Отмечен печатью прежней жизни, которую, это как-то сразу читалось на лице, теперь бесповоротно оставил в прошлом.
Я, правда, с волнением и безотрывно следил за новостями, в передачах весь процесс называли мирной революцией; но в то же время он увлекал меня не больше, чем хорошо сделанный триллер. Что-то вроде анонса криминального сериала с документальными вкраплениями, как "Список Шиндлера", "Родина" или "Смертельная игра", в точности. Разве что каждую серию снимали в тот самый момент, когда я сидел перед телевизором. С одной стороны, такие, как я, вроде бы живьем присутствовали при всех событиях, с другой стороны, нас это вообще не касалось. Помню, я даже слегка стыдился своего равнодушия.
Ты приложил все мыслимые усилия, чтобы эпохальное событие было соответственно эпохально отпраздновано в наших домах; к сожалению, это не помогло. Как страстно я ни убеждал сам себя, как ни внушал себе, что все происходит взаправду, что все действительно имеет место, что вот на экране рушат настоящую стену. Берлинская стена пала и осталась, так сказать, приклеенной к экрану.
С тех пор я равнодушен ко всякой истории и потому постоянно испытываю потребность в самооправдании. Все, что там происходит, - думаю я на улице, в классе или дома, за компьютером, - всегда к данному моменту уже переварено, как бы давно миновало. Событиям, если уж они прошли у тебя сквозь пальцы, просто не хватает какой-то доли убедительности. Я бы даже рискнул утверждать, что, чем больше стараешься удержать события, тем быстрее они ускользают. Да ты и сам это, конечно, знаешь, но мне твое знание не помогает. События ускользают от меня, как и от любого, кто еще хватает у тебя каждую картинку.
И как же еще с ними справляться? И вообще - с чем? Может быть, с той впечатляющей силой, с которой ты берешься за дело? Извини, если я немного перегибаю, но я уже снова нервничаю, из-за нашего разговора нервничаю. Ведь что все это значит для людей, которым нет и двадцати? В каком они состоянии? После стольких лет, в течение которых ты воплощал для них весь внешний мир? За эти годы они росли, взрослели, получили воспитание, ты воспитал их - для чего? Ведь все они как-никак твои дети, сожалею, что не могу выражаться менее банально. С кем я теперь, собственно, имею дело, что ты с ними сотворил, с этим твоим выводком, - вот что хотелось бы выяснить. Если уж даже я, который, видимо, сидит с ними в гнезде, превратился в такого слабака и дурака?..
Конечно, никто из класса не вызвался отвечать. На такой-то вопрос. Конечно, я и не надеялся, что кто-то вызовется или ответит. Даже Надя молчала. И на прошлой неделе она демонстративно держалась в тени, по крайней мере до сегодняшнего утра. Нет, школьники не тупицы, в этом мы с тобой можем быть уверены на сто процентов и раз навсегда. Они точно знают, чего от меня ждать.
Итак, я взглянул в окно, я всегда смотрю в окно после подобных вопросов, на выезд к шоссе, где шныряют грузовики, фирменные фургоны и рейсовые автобусы, недолго, но все-таки две-три необходимые для разгона минуты. О чем я при этом думаю? Так, размышляю о том о сем. На последнем уроке в среду, о котором речь, я думал об их странной симпатии к моим дидактическим опытам, о нашем альянсе при полном отсутствии интереса. Я выуживаю слова из учебника истории, чтобы те дрыгались наверху, в смертельном воздухе классной комнаты. Классу нравится наблюдать за этим дрыганьем. Вот такая штука.
И эта штука порой сводит меня с ума. В последнее время все чаще. Заставить бы их самих дрыгаться вместо слов. Поддеть на крючок несколько экземпляров из их молодежного муравейника, каковой для меня не меньшая абстракция, и подробненько рассмотреть под лупой. Под таким увеличением, чтобы не осталось ничего, кроме ужаса неподвижного учительского глаза. У меня действительно возникает порой страстное желание наказать их, нет, покарать не знаю за что. Скверно.
Конечно, это просто смешно. Но с некоторыми получается, по крайней мере чуть-чуть, они приходят в смущение на несколько секунд, прежде чем снова погрузиться в привычное безразличие.
Мишель Мюллер, например; она сидит прямо передо мной, пухленькая маленькая зубрила. И как же она сразу зашаркала толстыми голыми ногами в уродливых коричневых сандалиях, когда позавчера я пристально посмотрел на нее. От страшного смущения покраснели даже пятки. И вот тебе пожалуйста. Запуганная, совершенно зажатая, так и так почти исключенная своими однокашниками. Тот факт, что мой взгляд инстинктивно падает прежде всего на нее, доказывает, какой я трус.
Нормально, вполне нормально, считаешь ты, ведь все мы свиньи, бессильные против соблазна унижать таких заведомо потерянных для жизни людей?
Эта Мюллер выросла еще на одном из хуторов на восточной окраине города, где теперь новый промышленный район. Настоящая крестьянская девка, я уж думал, таких больше не бывает. Юбка, блузка, волосы. Как будто она только что из коровника и из школы отправится прямиком туда же. Она сама корова, язвят красотки вроде Софи Ланге или этой Шольц. Передразнивают ее, выпучивают глаза, пялятся, двигают челюстью, будто жуют. Похоже, они и впрямь больны, эти выпученные глаза Мишель. Прибавь сюда ее заторможенные движения, ее пришибленность и молчаливость. Но при этом она далеко не такая тупица, как та же Софи, у которой на лице просто написана невосприимчивость к понятиям.
Глупость - самая скверная, неизлечимая болезнь, в который раз подумал я, повернулся к хихикающей Ланге и с куда большим удовольствием уставился на гладкую курносую мордашку. Ланге, Подлиза. Все никак не усвоит правил правописания и расстановки запятых. Однако же с гордостью мечтает поступить вместе с Шаной Шольц на факультет экономики производства. Но главным образом о больших деньгах, которые они будут потом получать. Шана Шольц, та, может быть, своего добьется. Этакая хорошенькая полутурчанка с фигурой топ-модели, она бы тебе наверняка понравилась. У нее любовник старше ее на десять лет, в костюме и при галстуке, он почти ежедневно забирает их из школы, увозит задушевных подружек в красном, как феррари, гольф-кабриолете "GTI".
Во всяком случае смущение, вызванное простым моим взглядом в упор, выражается весьма различно. Эта дебильная мимика восхитительна. У Софи кривится рот, кожа лица, казалось бы, натянутая до предела, растягивается еще больше - в широкую ухмылку. И сразу же снова стягивается. Это повторяется, как судорога, вся тугая маска, энергично стремящаяся изобразить одновременно взрослость и детскую прелесть, вот-вот лопнет и сорвется со скул. К тому же она теребит свою вульгарную брошку в виде миниатюрной скрипки, пришпиленную к отвороту жилетки цвета морской волны. То она встряхивает русым конским хвостом, подвязанным черной бархатной лентой, то грызет уже давно обкусанные ногти.
Так или иначе, пристальность моего взгляда во время переклички на уроке в прошлую среду удивила меня самого. Я прямо-таки испугался. Они почти уже не могли усидеть на своих стульях, обе эти девицы, упакованные в слишком дорогие, слишком парадные костюмы.
Наконец я милостиво отвел взгляд, и он заскользил дальше, по левому ряду столов, до последнего места, где и уперся в длинную ржаво-коричневую ссадину на черепе Кевина Майера. Серповидная рана тянулась от переносицы почти до правого уха, а Кевин, как обычно, пялился на линолеум перед своей скамьей. Странный мальчик. В общем, явно недурен собой, что-то в нем есть детское по сравнению с другими ребятами, лицо хулиганистой девчонки. А за ним, как обычно, прислоняется к стене скейтборд.
Ты не думай, Майер вовсе не какой-нибудь скинхед или неонаци. Я как-то спрашивал об этом у Нади, она объяснила, но я запомнил лишь в общих чертах. Похоже, речь идет о каком-то пренебрежимо малом подвиде крошечного, весьма своеобразного игрового ответвления молодежной культуры. Они считают себя скорее левыми, чем правыми, каким-то боком солидаризируются с рабочим классом, одновременно гордятся тем, что они белые и мужчины, но при этом они не расисты. Они слушают музыку в стиле ска, этакую смесь хиллибилли с панком, носят просторные трусы до колен (так называемые беггипентс), увлекаются скейтбордом и стригутся почти наголо, чтобы было похоже на лысину. Честно говоря, я не совсем понял, в чем тут дело.
Как бы то ни было, парень почти не открывает рта. Голос у него, когда ему приходится, например, отвечать на уроке, странно высокий, даже писклявый. Я почти ни слова не понимаю из того, что он в таких случаях выдает. Дело, разумеется, в том, что Кевин Майер явно испытывает значительные трудности при построении законченных предложений. Вместо них выдавливает из себя какие-то невразумительные обрывки фраз, причем так тихо, что мне всегда приходится переспрашивать. После чего наступает пауза, как будто ему надо разбежаться, сосредоточить все силы в одной точке, смазать глотку, чтобы добиться чуть-чуть большей громкости звука. Он тяжело дышит. Потом повторяет все те же обрывки. Теперь я разбираю слова. И остаюсь, как прежде, с носом.
Ты не поверишь, но я прикипел к нему душой, к этому Майеру. В определенном смысле со мной происходит примерно то же, что с ним, только наоборот. Если Кевину недостает слов, то я буквально вот-вот от них задохнусь. Результат тот же. Двое безъязыких, которым нужно как-то договориться. Словно я гляжусь в зеркало и жду, что мое отражение в любой момент заговорит со мной.
"Демократия. Ну, Кевин, у тебя есть какие-то мысли на сей счет?"
Итак, я его вызвал. Как всегда, по глупости вообразил, что сумел сформулировать вопрос так, чтобы пробиться к парню, за эту странную молчаливую маску. Добраться до него, вынудить возразить, разговорить. Дурацкая идея. Разве я способен построить фразу из слов, существующих в мире Кевина, в мире этих подростков? И все-таки думаю - вдруг прорвет какую-то плотину и мы сможем даже обменяться мнениями. А я ведь давным-давно расстался с этой идеей, представь себе, расплевался раз и навсегда, это совершенно безнадежное дело. Какое там воссоединение…