Потом оказалось, что падала вовсе не оттого, что не умела кататься, просто выпили перед тем шампанского, да, захотелось, имеют они право выпить шампанского?.. Паша же,Король недолго учился с Ириной (блондинка, ямочки на щеках и глаза серые) в одной школе, правда, класса на три старше, и с той поры (и позже, уже став Королем) считал ее своей девушкой.
Теперь же она училась на последнем курсе педагогического (и Марина тоже), у них тоже были каникулы…
Соседки по этажу (веселые голоса и звонкий смех за стеной).
Марина держалась скромней (субординация), чувствовалось, что в их дружбе верховодит Ирина, в дружбе всегда кто-то оказывается главным, но потом мы догадались, что главенство еще и из-за Паши-Короля…
Шут его знает, когда он всплыл, этот Паша. Имя всплыло. Скорей всего, когда Лазик в первый раз попытался поцеловать Ирину, а она отстранилась и сказала, что это бы не понравилось кое-кому (не ей)… Да-да, кое-кому… С эдакой многозначительностью, даже торжественностью в голосе: дескать, не хотелось бы подвергать вас (она не сказала про Лазика конкретно, а именно – вас, то есть его и меня) опасности.
Этот кое-кто и был, как выяснилось чуть позже, Паша-Король, известный человек в их районе (не нам), все его побаивались, в том числе и местная братва.
Так что Паша этот Лазику все испортил или, верней, мог испортить – все зависело от Ирины. Она же словно испытывала Лазика – как тот отреагирует. Смотрела на него с усмешкой и даже с сочувствием. Симпатичный парень, но…
В этом, что ни говори, крылась интрига. Ирина (и Марина) – и какие-то гангстеры. Вполне виртуальные, поскольку никто из нас их не видел. Любопытно, однако, кто он, этот загадочный Паша-Король, в их иерархии – то ли обычный уркаган или даже (почему нет?) "вор в законе", то ли рангом повыше – вроде местного "крестного отца", которому не только всякая мелочь пузатая кланяется, но и народ посерьезней?
Вот только с девушками нашими как-то не слишком увязывалось. Такие вполне вроде бы интеллигентные барышни, будущие учительницы (или кто?). И вообще, если этот Паша-Король такой крутой, почему Ирина (о Марине – разговор особый) – в этом занюханном доме отдыха с обшарпанными желтыми стенами и вытертым кое-где до белизны линолеумом (не говоря о прочем), а не, к примеру, на Багамских островах, не на каком-нибудь сафари, не в пятизвездочном отеле где-нибудь на Ривьере?
Если честно, не очень верилось – казалось, девушки просто набивают себе цену (нашли чем).
Конечно, поначалу Лазик взъерошился: что за некто? Надо еще выяснить, кто тут самый крутой… Однако быстро сник, видя Ирину жалостливую усмешку, стушевался: а если и впрямь? Ирина же словно забавлялась его смущением – ей, похоже, даже нравилось дразнить парня. Всем он вроде ей мил, но что же делать, если за ее спиной – этот-самый-некто, от кого она хочет оберечь Лазика, а потому и сама не может ничего, разве только так, мимоходом чмокнуть играючи в щеку или прильнуть плечом.
Улыбается Ирина: Паша-то есть, хотя у нее с ним ничего не было.
Эх, Лазик, Лазик…
В общем, ерунда какая-то… Вроде девушки с нами и в тоже время – не наши, а мы так, сбоку припеку, развлекаем их как шестерки, пока тех, других (главных), нет здесь. Но даже и просто развлекая, все равно рискуем нарваться на неприятности, когда кто-нибудь из тех, других, здесь появится.
Если узнают…
Лазик совсем загрустил. Понурый просыпается и весь день ходит мрачный. То ли всерьез запал на эту Ирину, то ли уязвляло его, что есть кто-то, кого он знать не знает и видеть не видел, не просто мешающий его отношениям с приглянувшейся девушкой, но как бы опускающий его. Снисходит: ладно уж, мол, общайся (раз Ирина хочет), но ничего больше в голове не держи… Высоко сижу, далеко гляжу… Ну и так далее.
"А вдруг все это обыкновенная лажа? И нет никакого Паши-Короля, а?" – мучается Лазик.
После лыж – приятная усталость, за стеной – переливчатый девичий смех. Словно нарочно.
Лазик мрачно откупоривает портвейн, разливает по стаканам.
"Да плевал я на этого Пашу, тоже мне! – постепенно разъяряется он.– Почему я должен его бояться?"
Действительно, почему?
Ни он, ни я не понимаем, что делать. Девушки с нами уже накоротке, разговоры, то-се, едва ли не обнимаемся, не только в столовую, но и на дискотеку вместе, и там они в основном только с нами, у других почти никаких шансов. Что-что, а отказать они умеют, никто даже не посягает – ни местные, из соседнего поселка, ни приезжие вроде нас.
Ну а дальше?
А дальше – все тот же Паша-Король. Тень отца Гамлета.
Однажды на той же дискотеке к нашим (гм!) девушкам подвалила местная шарага – двое в черных кожанках со змеящимися серебристыми молниями на карманах, в синей паутине татуировок волосатые руки, выше их (и нас) на голову: что, потанцуем? Охота вам с мелюзгой? – это про нас.
Лазик закипел: кто мелюзга? А они пренебрежительно так отмахиваются – дескать, не возникай, даже связываться с вами не будем.
Приятель между тем завелся: чего надо? Совсем от чувств крыша поехала: куда нам с ними тягаться? А он не унимается: нет, давайте поговорим, чего уж там? – и грудью вперед, такой петушок. То ли вспомнил, как в третьем классе боксом занимался, то ли вообразил себя каким-то киношным суперменом. Ну, один из парней и двинул его слегка по скуле, не слишком сильно, отчего Лазик сразу улетел метра на два (потом сине-желтое пятно). Уравновесившись, однако, снова: ну, давай еще! Давай!
Неуемный.
Но тут Ирина, которую тот парень, двинувший Лазика, все норовил схватить за руку, что-то ему такое сказала негромко, но твердо, отчего он лапы свои мгновенно убрал и сам весь как-то сразу сократился, растерянно на нее уставившись. Только губами шевелил, будто что-то произнести пытался.
Душещипательная сцена: Лазик в кресле, Ирина, пристроившись на узком деревянном подлокотнике, прикладывает бедному пострадавшему ватку с чем-то лечебным, а тот гордо отстраняет (как бы) ее руку, хотя видно – приятно ему.
"Не надо, не надо, – ворчливо бубнит Лазик. – Вдруг Паша-Король увидит, всем нам тогда хана".
Ирина сердится, что он ей мешает, пусть хоть минуту посидит спокойно, не вертится, от компресса быстрей пройдет. Неужели охота ходить с фингалом?
А ему плевать: фингал так фингал, ничего страшного…
Конечно, ничего страшного, но без фингала все-таки лучше, пусть не валяет дурака…
И словно приобнимает, когда тянется ваткой, грудью его, туго обтянутой рыжим свитерком (к лицу ей), слегка касается – млеет Лазик. Млеет и мрачнеет все больше. А Паше-Королю она тоже компрессы делает? Или, может, массаж?..
Пусть лучше помолчит, дурак, а то сейчас второй синяк схлопочет. И ладошкой звонко так по щеке – бемс! Ласково.
Причем тут Паша-Король?
"Джип" у центрального входа, дверцы распахнуты, оттуда музыка, Ирина и Марина – возле. С сумками. Это за ними приехали.
Паша-Король явился за Ириной, кто-то амбалистый из его свиты похохатывает с Мариной, а мы смотрим на них в окно и словно совершенно не при чем.
Паша коренастенький, крепенький (боровичок), в черном длиннополом пальто, концы белого, как снег, шарфа свешиваются до колен, ковбойская шляпа с широкой тульей – Король.
"Джип" – черный конь-огонь, взмахнет огненным хвостом и унесет девушек в неведомые райские кущи.
Сон – Лазику.
А если и впрямь?
"Все, – бросает Лазик, – больше не могу. Есть этот Паша, нет его, к чертям собачьим!"
Он сгребает, швыряет вещи в широко раскрытую сумку. Вот так – вдруг, внезапно, как на пожаре. Я еле успеваю за ним, хотя мне вовсе не хочется уезжать раньше времени (еще день). За окном не поздний вечер, только что зажглись фонари, серебрится снег, в форточку задувает чистый морозный воздух.
В дверь стучат.
"Мальчики, вы дома?" – вкрадчивый голосок Ирины.
"Тссс…" – Лазик прикладывает палец к губам.
Стук повторяется, но мы замерли, мы притаились, нас нет…
Шаги удаляются.
По скрипучему снегу, как тати в нощи, крадемся мы за ворота дома отдыха. На территории пусто. Только свет в окнах да густые тени от разлапистых запорошенных елей.
Успеть бы на электричку!..
Воспитание
по доктору Шпеерту
Только теперь, когда его нет, я понимаю, что все было ошибкой. Его заблуждением. Моим. Нашим. Одним из тех, за которые приходится платить слишком дорого.
Его нет, а мне тяжело, очень тяжело, несмотря на то, что все должно было пройти незаметно и его уход никак не должен был особенно сказаться на моем самочувствии. Он сам сделал для этого все, что мог. Или не все? Невольно я оказываюсь под влиянием этой его странной идеи, которую он где-то вычитал (доктор Шпеерт), и сам начинаю домысливать, что бы еще надо было предпринять для углубления и без того немаленькой пропасти между нами.
А ведь я любил его и готов был любить еще больше (одно из самых ранних впечатлений – он держит меня на руках, высоко подняв в воздух, весело захватывает дух, но страха нет – отцовские руки большие и сильные, ощущение, что все тело умещается в его ладонях). Отец есть отец, не надо ничего объяснять, но что-то мешало…
Он словно сам сопротивлялся, словно не хотел.
Если б знать…
Он сжимался, стоило к нему прикоснуться. Плечи приподнимал или передергивал ими – резко, словно дернуло током. Словно ему было противно прикосновение, физический контакт, кожа воспаленная, отсутствие кожи… Отклонялся – резко, как если бы больно.
Странно: вроде и отношения нормальные, не чтоб очень близкие, но вполне. Все-таки отец и сын. Лучше, однако, не дотрагиваться. А ведь хотелось. Тепло отцовского тела – защитное, доброе, успокаивающее. Разбежаться и – взлететь на сильных руках, прижаться, как бы укрываясь от неведомого.
Иногда, заставая его сидящим, инстинктивно протягивал руку – погладить. Просто провести ладонью – по седеющим уже волосам, по плечу, по чуть сутулой спине, ощутить тепло тела, родство тела, может, даже наклониться, чтобы запах уловить. Родной.
Впрочем, может, и не запах, а флюиды, аура – все-таки отец.
Он же – отклонялся, – будто опасаясь удара.
Дергался.
Сколько раз незаметно приникал к его кожаной куртке. Запах (чуть-чуть табака) – отцовский. Теплый, но с каким-то еще оттенком – прохладноватым – подъезда, улицы, удаляющихся (приближающихся, затихающих) шагов, а также прочих безвестных мест, куда тот уходил по работе, совмещение теплого и холодного, родного и чужого, дома и… неведомо чего – распахнутого, просквоженного пространства. Или еще чего-то, далекого и огромного.
Теплое, однако, перебивало, пересиливало, как бы проводило грань, отделяя от холодного, далекого, тревожного.
Щемящее.
С нетерпением, переходящим в панику, я ждал его возвращения с работы, радостно выбегал навстречу, едва стоило щелкнуть ключу в замке. А он словно не видел меня, верней, просто не смотрел в мою сторону – молча раздевался, затем, присев на корточки, устало развязывал шнурки на ботинках, и я видел его склоненную чуть седоватую голову, профиль – спокойный, сосредоточенный, отчужденный.
"Ну что, как дела?" – почти формальный, привычный вопрос, на который даже не обязательно отвечать, он как бы и не ждал ответа, а проходил прямиком к себе в комнату, разве слегка потрепав меня по волосам, и то, если у него было особое настроение, а так рука, бывало, мягко, но настойчиво отстраняла меня ("Не стой на дороге!")… Мне-то хотелось тут же, сию минуту, с ним поделиться какой-нибудь сногсшибательной новостью (найденной зажигалкой, новой серией марок, поселившейся на лестнице возле чердака кошкой с котятами, да мало ли…).
Конечно, он уставал, по лицу видно, и мать часто осаживала меня, когда я ближе к ночи слишком уж разыгрывался или громко включал телевизор. "Дай отдохнуть, – говорила она.– Не видишь, отец пришел уставший". Она заботилась о нем, а сам он молчал.
Он молчал и в тех случаях, когда я совершал какой-нибудь проступок. Не ругал, не отчитывал, не доставал нотациями, а просто замолкал, причем надолго, словно я вообще переставал для него существовать. Надо признаться – наказание тягостнейшее. Молчание как… трудно даже сказать, как что. Ну как отсутствие воздуха (нечем дышать). Как пустота. Рука в темноте ищет опоры, а встречает… ничего не встречает.
А ведь он не был молчаливым человеком. Он умел быть веселым и часто шутил, особенно когда приходили его друзья и они выпивали на кухне. Мне не возбранялось присутствовать (праздник), но и тогда отец не обращал на меня никакого внимания.
Любимое его слово по отношению ко мне было "сам". Нет, он не отказывался помочь, если я просил его о чем-то – починить велосипед, вынуть занозу или еще что-то, он подзывал меня и говорил: "Смотри…" И второй раз уже можно было его не просить.
"Сам!"
Это, впрочем, ладно, нет и нет, сам и сам. Наверно, даже правильно. Я учился делать все своими руками, и это шло только на пользу. Что-что, а в жизни всегда пригодится. Отец вообще считал, что надо уметь делать все самому, тогда не будешь ни от кого зависеть. Кран в ванной или бачок в туалете, ремонт комнаты или электрическая проводка, давай-ка попробуй, видишь, можешь же, главное, не лениться.
"Ты сам все можешь", – одобрительно. Отстраняюще. Из какого-то своего далека. Мол, он тут вовсе не при чем, как бы я сам все знал и умел. И вовсе не благодаря ему.
Так и стало привычным: "я сам".
Он мог быть и заботливым. Однажды, когда мне было лет шесть, мы с ним ездили на Черное море, в Анапу, и мне в столовой, куда ходили обедать, упал на ногу металлический поднос. Краем на ноготь большого пальца. Боль адская. Ноготь посинел. В травмопункте врач поначалу напугал, что надо его сдирать (о, ужас!), но потом почему-то раздумал.
Ночью боль особенно разыгралась. Отец по совету доктора делал мне ванночки для ноги – наливал в таз горячую воду и сидел рядом. Что-то он еще говорил, кажется, про умение терпеть боль, дескать, в жизни всякое случается, и надо быть готовым ко всему, надо быть мужчиной… Как ни странно, на меня это действовало, я скрипел зубами, но старался не хныкать, хотя слезы сами выкатывались из глаз и я их украдкой смахивал. К утру боль приутихла, и мы оба крепко уснули.
А потом он снова был как бы сам по себе, отдельно, предоставляя мне полную свободу и только поглядывая изредка, где я и что. Впрочем, тогда это нисколько не удивляло – он был взрослым, намного старше меня (уже тогда ему было под пятьдесят) – и что ему было со мной? Да мне и не было это особенно нужно. "Я сам" работало беспроигрышно. Тем более море, песок, солнце, с шумом накатывающая на берег и щекочущая ноги белоснежная пена, разноцветные камушки, медузы и прочие радости благодатного Юга.
Отец учил меня нырять. Плавать я уже умел, а нырять глубоко не решался. Только чуть-чуть уходил с головой в воду, проплывал метра два под водой и тут же выныривал. "Ерунда, – сказал отец. – Это не называется нырять. Это называется "мочить голову"".
Однажды он позвал меня проплыть с ним подальше, за красно-белый буй, где начиналась настоящая глубина. Можно сказать, в открытое море, туда, где оно почти сливалось с горизонтом, где ослепительно сияло большое желтое солнце.
Море было спокойно, почти без волн, но я все равно подустал. Мысль о том, что где-то подо мной совсем далеко дно и что я при всем желании не смог бы опереться о него ногами, вселяла в меня не просто тревогу, но даже легкую панику. Отец наконец перестал взмахивать руками, вытянулся на воде и сказал: "Ну что, нырнем?" – и, кувыркнувшись, стрелой ушел в глубину, только пятки мелькнули.
Это было так неожиданно, что я даже и не подумал последовать за ним. Я видел (или мне казалось) его тело где-то внизу, потом оно вдруг исчезло. Время остановилось. Я лихорадочно вертел головой, надеясь увидеть его где-то неподалеку, но покрытая легкой рябью поверхность моря была пустынна. В животе – тошнотворный холодок, берег отдалился на бесконечность, только что весело синевшее море внезапно приобрело какой-то тяжелый свинцовый отлив.
Отца не было, я был один, и только тяжко шевелящаяся масса соленой воды вокруг. От неожиданно парализующего страха я даже забыл двигать руками, хлебнул и закашлялся.
А вдруг?..
Но тут он с громким фырканьем вынырнул у меня за спиной и как ни в чем не бывало скомандовал: "Теперь ты…"
А что мне оставалось делать?
В его голосе была та непререкаемая твердость, которой трудно было противостоять. Не мог же я признаться в собственной трусости, если он только что сам все продемонстрировал? Он ведь не был каким-то там суперменом – отец и отец, невысокий, немолодой.
Я нырнул – скорее даже чтобы скрыть испуг на лице, чем чтобы показать ему свое "сам". Нырнул – и тут же вынырнул, не набрав толком воздуха и не сгруппировавшись. "Давай спокойней, – сказал отец. – Вдохни как следует, подпрыгни чуть-чуть, сложись и – вперед!.. С открытыми глазами. Ты должен постараться достать дно, тут оно близко".
Зачем бы ему?
Он заставлял меня нырять снова и снова, подправляя и показывая, как правильно. Довольно жестоко с его стороны – сил почти не оставалось, в ушах шумело, глаза покраснели, а он настаивал. Ну и ладно, ну и утону, пусть знает, проносилось обреченно и зло в голове, пока я отчаянно расталкивая руками воду, устремляясь вниз или обратно к поверхности.
Дна я, правда, так и не достиг, хотя и видел его, казалось, совсем близко, темные пятнышки раковин и камешков на словно дымящемся желто-сером песке. Но откуда-то неожиданно взялась легкость, даже азарт появился: я уже почему-то не боялся утонуть, не боялся глубины – не такая уж она была и страшная, хотя ничего, в сущности, не изменилось – опереться мне по-прежнему было не о что, разве что только ухватиться за отца.
Ну да, конечно, в случае чего он не дал бы мне утонуть, это точно! Как бы ни было, а уверенность в этом не оставляла меня. Раз отец рядом, значит, ничего не может произойти, значит, все будет в порядке.
Я нырял и нырял, пока окончательно не выбился из сил. В ушах звон, сердце колотилось как сумасшедшее, во рту солоно и горько. Я перевернулся на спину и так лежал, глядя воспалившимися глазами на жарящее вовсю солнце и чуть шевеля руками и ногами. Отдышавшись, я оглянулся вокруг, и только тут заметил, что отца снова нет. Взгляд, впрочем, тут же уловил темнеющую довольно далеко на пути к берегу темную точку.
Нет, испуга на этот раз не было. Скорее недоумение и даже обида: выходит, он вот так запросто бросил меня, словно со мной заведомо ничего не могло случиться. А если бы я и в самом деле стал тонуть, если бы мне стало вдруг плохо или свело ногу (нередко случалось)?
Легкость исчезла, а с ней испарилась и уверенность – до берега было далеко, к тому же поднялся ветерок и по морю заходили небольшие, но тем не менее волны. Штиль кончился. Нужно было выбираться.
Странная манера – исчезать. Не только тогда на море, вообще… Даже просто на прогулке, в лесу или в парке. Отвлечешься на минуту, засмотришься на что-нибудь – фюить, его нет. Причем серьезно нет, а не так чтоб он где-то прятался (хотя и это бывало). Но случалось и так, что мне приходилось возвращаться одному – самому вспоминать дорогу, спрашивать прохожих и так далее.