- Спесивцев, - сказал он терпеливо. - Я не провокатор, не стукач. Как и он, я тоже из Сибири. Мы ехали с ним вместе брать Москву. Долго ехали, из-за Урала. И кое-что в пути он приоткрыл. Может быть, вы думаете, что уйти за кордон было конечной целью? Нет. То была программа-минимум.
- Я ничего не думаю.
- У него была сверхзадача, Спесивцев.
- Ах, вот как? У вас тоже есть?
- Это к делу не относится. Есть, конечно же. Другая. Скажите только одно: ему удалось?
- Удалось, не удалось - откуда я знаю? Слушайте радио, Бутков. У вас приемник есть?
- "Грюндиг". У соседа-армянина… - Вот и слушайте. Авось прорежется известие - в программе новостей.
- Значит, была попытка? Из Южной башни появился рабочий в чернильно-синем халате. Во рту папироска, в руке слесарный чемоданчик. Полутрезвая походка. Вышел к началу крыши. Не обращая внимания на горизонты Москвы, огляделся по ближнему периметру. Ушел к противоположной краю, сел там на корточки и стал копаться в инструментах, а мы смотрели на него. Вынул он кусачки - с ручками, обмотанными синей изоляционной лентой. Подтянул к себе пружину радиоантенны и перекусил. После чего содрал с балясины оставшийся кусок.
- Охуел он, что ли… Прекратите! - свирепо крикнул Бутков. - Вы что хулиганите?
- Кто фулиганит, я?! Сжав кусачки, слесарь двинулся к нам.
- Сброшу ведь гада, - тихо сказал Бутков, который мог. Физически. Глухими стенами башни обступали крышу, пустынную, как поле после матча. Никто не смотрел на нас сверху, кончая Господом Богом, отсутствие которого почувствовал я очень остро. Видимо, слесарь тоже. Во всяком случае, не доходя до нас, остановился. И примирительно сказал:
- Не фулиганю я, ребята. Я обороняю.
- Что ты обороняешь?
- Как что? Ин… Информационное пространство державы. От вражьих "голосов". Ректора приказ, понятно? Так что вы не очень… - Налитые алкоголем глаза значительно округлились. - Нахожусь при исполнении.
Сел на корточки, поймал в кусачки медную проволоку, взглянул на нас - перекусил. Руки у него дрожали. По пути обратно Бутков остановился. На площадке черной лестницы.
- Радио, вы говорите? Это же погреб, Спесивцев! Звуконепроницаемый подвал. Помните это определение ада? Томас Манн, "Леверкюн"?
Я прошел мимо. Он нагнал меня у выхода в коридор, схватил за локоть. - Мы все здесь в аду. Вы понимаете, Спесивцев? Не в метафорическом, а в настоящем. Мы никому не верим. Вот вы - вы даже мне не верите. Все наши связи с внешним миром они к-кусачками!.. Нельзя так дальше. Нужно что-то делать! Восстанавливать!
- Что восстанавливать, Бутков?
- Связь! Сеть доверия!
- Вы думаете, что она когда-нибудь была между людьми? Даже самыми близкими? Почитайте про семейство графа Толстого Льва Николаевича. Знаете, как бабушка мне говорила? Царство Божие - внутри нас. Он вгляделся в меня сквозь линзы, толстые на срезах, слово лук нарезали.
- Вы в это верите?
- Я? Нет. Я, Бутков, не верю ни во что.
- Как, совсем? Я повернулся и пошел прочь.
* * *
Вернувшись к себе, сел было за машинку, но вскоре почувствовал не то, чтобы разбитость - изнеможение. Сдвигать каретку было трудно, удары клавиш отдавались в голове. Я продолжал себя насиловать, пока не вернулась эта странная боль - тоскливая такая. С того прощального момента на "Отчизне" я чувствовал себя как-то не так, а после удара, полученного от офицера КГБ, эти новые и неприятные ощущения локализовались под солнечным сплетением и достигли - да! Качества боли. Я лег, подтянул колени - в зародышевой позе боль спадала. В этом здании было, возможно, двадцать тысяч человек, но до меня, страдающего в одиночку, никому дела не было. Как не было дела никому до него, надеюсь, избежавшего там жутких лопастей "Отчизны", сумевшего всплыть там с тяжестью мешков, вывалить резину, накачать, перевалиться внутрь, заняться сбором весел… С какими чувствами он провожал наш удаляющийся свет? Я содрогнулся, представив его, живого, в темноте, среди волн и под дождем. В гальюне он, конечно, втер в себя полбутылки нерафинированного оливкового масла, приобретенного на Сочинском рынке, чтобы соскальзывало, масло пропитало одежду, кроме того, был шоколад, коньяк, и, несмотря на непогоду и волнение, было, скорей, тепло, но… Вот вам ответ, Бутков. Одиночество. Помпезное, конечно, слово. Но во что еще нам верить? Глаза мои закрылись. Снилось мне, что снял я номер в питерской гостинице "Астория", но не в наше время, а в середине 20-х, в эпоху НЭПа, когда дед мой, чудом не расстрелянный по делу о заговоре офицеров, но приобретший в "Крестах" туберкулез, торговал на Невском пирожками - с лотка, висящего на шее, а пирожки с капустой, саго и визигой жарила дома бабушка, тогда как я - я был писатель. Дверь с цифрой "5" открылась, я вошел под высокий потолок. "Астория" все еще называлась "Англетером", чему положит конец прекрасный лорд Керзон. Испытывая вдохновение, я сел к столу, омакнул перо - и вдруг отшатнулся, видя, что пишу я алой кровью. Вскочил, дернул сонетку. Пришел портье. "Это что такое?!" - закричал я. Виновато косясь в сторону, портье объяснил, что накануне номере повесился поэт. Не найдя чернил для своего предсмертного: "До свиданья, друг мой, до свиданья Милый мой, Ты У меня в груди Предназначенное расставанье Обещает встречу впереди", поэт вскрыл себе вену. С тех пор такой уж, дескать, в номере обычай - кровью сочинять. С тем и откланялся, а я нервически принялся вышагивать по злополучному номеру: я кровью не хотел. Кто же пишет кровью, кроме самоубийц? Чернилами писатель должен! обыкновенными, лиловыми… Почувствовав удушье, стал раздвигать штору, чтобы открыть окно, но рванул излишне нервно, карниз со шторой грохнулся, я отскочил - и, пораженный, увидел, что окно балкона выходит не туда… нет никакого памятника, исчез усмиритель бунта Император Всероссийский Николай I, гневно вздыбивший коня… не на купола, не на Исаакиевскую площадь, а на другую, которой здесь не может быть, но откуда мне машут белыми шарфами - кто призывно, кто - чтобы ни в коем случае… друзья забав… по паркету девок совместно запускали, голой жопой по натертому свиным, кто дальше… чернеют на снегу двумя каре лейб-гвардейцы, лейб-гренадеры, моряки - декабристы, восставшие против самодержавия. Тебя, твой трон я ненавижу, но медлю, но взираю издали и с высоты, поскольку знаю, что обречены, а я спасаю поэтическую шкуру, поскольку солнце, ваше все, и вот уже гремит картечь, которую перекрывает Глас: "Отныне кровью будете писать все вы, ибо предали главное - Свободу!" С клочьями картинок в голове вскочил. Стучали в дверь. Взялся за темно-зеленый рычажок и вкрутил страницу обратно - до белого поля. "Кого еще черт принес?" - бурчал я, отпирая.
* * *
Девушку на этот раз. В руке у нее было письмо в невскрытом авиаконверте. Бледная, русая и миловидная, она уверенно прошла мимо меня, бросила взгляд на мою "Колибри" и села в кресло - замшевая мини-юбка отползла, и сразу еще выше, ибо ногу заложила она за ногу. Липовый мед глаз, улыбчивых и словно бы блудливых, пронизало солнце.
- Ай-я-яй! Нехорошо спать на закате!
- Сны зато снятся яркие, - ответил я. - Это что, мне?
- Не знаю… Она протянула мне - от Дины. Обратной стороной я положил письмо на стол.
- Наверное, от девушки?
- От нее.
- А вы уже и разлюбили?
- Еще не полюбил. Вы почтальонша?
- Нет: я вещи свои забрать.
- Какие?
- Там, наверху, - показала она. - Так торопилась на каникулы, что в камеру хранения их не сдала. Жила я здесь в прошлом году.
Я забрался на скользкую перекладину дивана и распахнул верхние дверцы, откуда глянула картонка с надписью черным фломастером Света Иванова, III курс. Вытащил кое-как, но на весу не удержал. На диван мне хлынули книжки, пластинки, лифчики, трусы, черные чулки с поясом, из текстуры которого торчали перетершиеся резинки, пепельницы, медный маленький кофейник с длинной ручкой…
- Прошу прощения! - Под ее взглядом складывая все обратно, я попытался скрыть смущение: - Просто клад для фетишиста… - Для кого?
- Ну, знаете, которые… Она засмеялась. - Вы с первого курса, да?
- А что?
- Мы на первом тоже. Только и говорили, что про извращения да КГБ.
- А сейчас вы, Света, на каком?
- О, я уже старуха! На четвертом. Откуда вы знаете, Алеша, как меня зовут?
- На картонке прочел. А вы?
- А я на конверте. Чужие письма нехорошо читать, но ведь к конверту это не относится? Мы засмеялись.
- Вот и познакомились, - сказала Света. - Будем на "ты"?
- А как прикажете.
Она огладила крылышки моей "Колибри".
- Твоя?
- Моя.
- Зачем тебе?
- Необходимость.
- Только не говори, что пишешь роман.
- Скажу.
- Нет, ты серьезно?
- Вполне. Улыбка сошла с ее лица.
- Не пиши. Не надо.
- Почему?
- Один знакомый мой писал. Знаешь, где он сейчас?
Я предположил естественное:
- В лагере?
- Нет, слава Богу! В армии. Но на китайской границе. Где стреляют. Нет, Алеша, МГУ не башня из слоновой кости. Лучше ты свой роман живи.
- Как это, живи?
- А как в классическом романе! Только интригу проводи в реальность. Преследуй свой интерес. Будь сам своим героем.
- Ты так живешь?
- Во всяком случае, пытаюсь. Намного увлекательней, поверь. Еще и потому, что на бумаге ты так или иначе, но самоцензурой связан. А в жизни ведь запретов нет. Что в книгах запрещают, то в жизни разрешено.
Я усмехнулся, что она оспорила:
- Нет: я имею в виду не только секс. Неожиданные встречи, например? Литературе противопоказаны. А в жизни - каждый день. Тем более у нас в ГЗ. Ну, и так далее. Я бы даже сказала так, и если хочешь, можешь записать и скочем себе приклеить… Жизнь есть сумма запрещенных приемов. Ты кофе пьешь?
Будучи из Питера, еще бы я не пил. Всю жизнь! На пару с бабушкой, называвшей себя "кофейницей".
- Идем, я по-турецки сделаю. А заодно расскажу кое-что. В порядке шефства. Вы ведь, первокурсники, даже не подозреваете, куда попали. Что здесь почем и who is who. Поэтому стрессуете. Дефицит информации, все дело в этом. Профессор Симонов так говорит…
Я подхватил ее картонку.
- Не надорвешься?
Открыла мне дверь, заперла из прихожей и не без кокетства - мизинчик оставляя - вставила ключ в карман моих брюк. Я вынес за ней ее картонку в коридор и зашагал, глядя на выпуклости мини-юбки и красоту обнаженных голых ног. То и дело она оглядывалась, наделяя меня улыбкой за внимание. Я улыбался в ответ. Могу себе представить обаяние этих моих улыбок - со вздутой жилой на лбу. В холле этажа у телефонного пульта головы повернулись, лица поднялись - на нас. Я испытал гордость. Этаж увидел меня со старшекурсницей! И судя по глазам, никто не подумал, что используем я только в качестве рабочей силы. Конечно же, решили, что у меня роман.
* * *
Остаток дня я провел в компании прожженных филологинь. Отнюдь не богинь, с чем рифмовались: волчиц со старших курсов. Пребывал среди них этаким агнцем кротким. Налегал на кофе, курил одну за другой, сначала американские, затем болгарские, потом "Столичные", и вместе с отборным матом (на который здесь, благодаря работе Бахтина о Рабле, была просвещенная мода) всеми порами и фибрами впитывал сугубо неофициальную информацию об изнанке университета в целом и нашего в нем фака ("передовой идеологического фронта"). Бог мой, я ничего не знал… Как я был им благодарен! Если бы не эти прокуренные девицы в потертых джинсах и полным отсутствием невинности в глазах, как бы узнал я про угрозы, которые подстерегали… Первый отдел, благодаря присутствию среди нас иностранцев из ста стран мира, свил свое паучье не в Главном заднии, а в отдалении - в одном из сталинских акрополей на спортивной территории, но паутиной своей опутал целиком весь "лучший вуз страны, а может быть, и мира" (над этими словами из речи ректора особенно глумились). Мира? Университеты мира суверенны, а наш недаром называется "Государственным". Даже среди руководства фака гэбэшники-отставники! Чего говорить о мелких сошках… Инспектора, кураторы курсов? Половина из агентов, засветившихся на Западе. Особенно на ром-герме. Среди студентов оборотней хватает тоже. И штатных стукачей, и добровольных. Не говоря о "москвичах", которых иногородним "общежитским", как я понял, должно презирать: гэбэшные детки через одного! Начиная с дочки этого нового их шефа КГБ с его псевдоинтеллигентным видом. Еще я услышал о встроенных микрофонах (которых, впрочем, никто никогда не нашел), о "минусовых" этажах, где, говорят, и расположена прослушка, целый залы, где наматывают наши разговоры, этот включая, на огромные бобины… Лицо мое, наверно, здесь выразило недоверие, потому что тут же меня подвели к окну, которое было со стороны Главного входа, и предложили посмотреть внимательно на газоны, особенно с левой стороны Аллеи Славы русским ученым. Газоны, действительно, выглядели по-бутафорски: неестественно плавные рельефы, низкие деревья… Что, по-твоему, они собою прикрывают? Так и не говори! Хотя я ничего не говорил, отчасти в страхе быть записанным на те бобины. Только слушал. О несправедливых отчислениях за якобы связи с "форинами" ("А если факт и был? Что, только стукачкам ебаться с ними можно?") О похотливом профессорско-преподавательском составе и невинных его жертвах с раскрытыми зачетками. О предстоящем после пяти лет столицы распределении в "зажопье". О всеобщей мечте (московской прописке). Об оставшимся летом на Западе комсомольском боссе. О неудачном побеге некоего Лиходеева, проваленном, конечно, стукачами: напоив или связав, ну, в общем, иммобилизовавши швейцарского стажера, этот дерзновенный аспирант изъял у него авиабилет до Женевы и паспорт с красным их крестом и уже садился в самолет, когда на плечо легла тяжелая рука компетентных органов: "Ну, хватит, Лиходеев, дурака валять!" Голова шла кругом, но я узнал еще и о трагической гибели внука литературоведа Анисимова. Тоже золотой медалист, внук сдал один экзамен, сразу был зачислен на филфак и отправился до конца лета на Кавказ, но самолет попал там в страшную грозу и при посадке в Адлере врезался в гору. Дед трагедии не пережил… "Анисимов, - спросил я, - не Иван ли?" - "Он самый. А что?" Ничего я не сказал им, только подвился на превратности судьбы, поскольку этот "И. Анисимов" был автором предисловия к русскому переводу романа "Путешествие на край ночи" Луи-Фердинанда Селина, которого бабушка весьма ценила, читая по-французски, тем более, что этот Селин, впоследствии приобретший дурную славу, как антикоммунист, коллаборационист, фашист, расист и антисемит, побывал в разгар Большого террора туристом у нас в Питере, где имел роман со своей переводчицей и гидом - несчастной и впоследствии репрессированной женщиной, которую в те бабушка знавала, поскольку преподавала французский и немецкий юным комсомолкам… Жалко, конечно, мальчика, но хоть известно, что погиб - между тем говорили старшекурсницы. Но у вас же там еще один был медалист, который не вернулся к началу занятий. Просто исчез… - Не с твоего отделения, случайно? Меня охватила дурнота. Света Иванова проводила меня к лифту.
- Что-нибудь не так?
- Да все нормально.
- Не очень в шоке, я надеюсь? Не впадай в отчаяние. Девчонки просто сгустили краски.
- А я и не впадаю. Просто перекурил.
- Может, на воздух выйдем? Прогуляться?
В медовых глазах было некое обещание, к тому же от нее приятно пахло, и вообще. Мне нравилась она. Она прильнула ко мне, и я ее поцеловал. Но как-то вынужденно. Поспешно-скомканно. Наверно, подумала, что первокурсник. Но меня просто тревожил возможный запах изо рта, где была отвратительная горечь - кофейно-сигаретная. К счастью, открылся лифт, и я ответил:
- В другой раз.
* * *
Я точно помнил, что она за мной закрыла. Но дверь оказалась незапертой. Господи, "Колибри"!.. Машинка была на месте. Не кража, оказалось… Сосед. В мое отсутствие кого-то подселили. В комнате был запах. И весьма дурной. Я сел на свой диван и, не веря себе, перекурившему, потянул носом, напрягая там рецепторы.
Так и есть! Занял кровать он у окна, был отгорожен секретером, по-сталински массивным и под потолок, но все равно. Воняло. Так, причем, будто не спал сосед, а разлагался. В конце концов, я распахнул над этим живым трупом окно. Но заснуть все равно не мог. Прожив почему-то месяц в одиночестве, слишком я расслабился. Думал, так и будет. Недооценил коварство социалистического общежития… Вонь была такая, что гнев стучал в висках. Если бы не страх испачкать руки, схватил бы этого скунса прямо с байковым его одеялом - и в окно. Носом я просто не мог дышать. А вдыхая ртом, не мог избавиться от мысли, какие жуткие молекулы приходится глотать. Поднялся снова, сгреб через лист бумаги с пола под кроватью истлевшие его носки, швырнул в окно. Взял было и ботинки, но опомнился. Хватило и носков. Их, сволочь, не забыл мне никогда… Наутро труп ожил, оказавшись недомерком в метр шестьдесят с небольшим. Хлипкий, но динамичный холерик в заношенных или, вернее, заспанных лавсановых брючках, которые пучились от надетых под них кальсонов, и в пестро-грязном свитерке. Фамилию мою уже он знал:
- Спесивцев, ты чего такой спесивый? Сам откуда?
- Питер.
- Есть, есть в тебе нечто северное… - Я было принял это за комплимент, но он договорил:
- Похож на хер моржовый! Ха-ха-ха! Пока я размышлял, не вмазать ли ему за это, он вытащил из брючек и развернул передо мной купюру, которую в руках держать мне никогда не приводилось. Сто рублей!
- Видал? И удалил себя питать. Старше он был намного. Больше тридцати пяти быть не могло, поскольку предел для поступления, но под тридцать точно. При этом первокурсник. Наружность - зеркало души - заслуживает описания более тщательного. Русоватый чубчик, как наклеен. Опасно посверкивали младенчески-голубые глазки, причем левый заметно пучился, будто кто-то чуть не выбил (не сомневаюсь, что заслужено). Главной же "особой приметой" было родимое пятно. Впрочем, может, не родимое, а благоприобретенное: синюшно-бордовое, это пятно украшало его профиль и по шее спускалось под засаленный ворот, Бог знает как там расползалось по телу, вытекая из-под рукава на кисть правой, которую он - красную котлету - неизменно совал для рукопожатия. Там, где я вырос, обходятся кивком, но приходилось соответствовать, после чего мыть руки. Проклятые англичане! Зачем изобрели shake-hands?