– Какая чушь! Какая жестокая чушь! Ты не имеешь права так говорить о материнской любви. Это – самое святое, самое высокое чувство.
– Пэм, Пэм, естественные чувства не высоки и не низки, и святости в них нет. Она возникает, когда они подчинены Богу. Когда же они живут по своей воле, они превращаются в ложных богов.
– Моя любовь к Майклу не могла стать плохой, хоть бы мы прожили миллион лет.
– Ты ошибаешься. Придется тебе сказать. Ты встречала – там, в городе, – матерей с сыновьями. Счастливы они?
– Такие, как эта Гатри и ее чудовище Бобби – конечно, нет! Надеюсь, ты нас не сравниваешь? Мы с Майклом были бы совершенно счастливы. Я-то не болтала бы о нем, как Уинифред Гатри, пока все не разбегутся. Я не ссорилась бы с теми, кто его не замечает, и не ревновала бы к тем, кто заметил. Я бы не хныкала повсюду, что он со мною груб. Неужели, по-твоему, Майкл мог бы стать таким, как этот Бобби? Знаешь, есть пределы...
– Именно такой становится естественная любовь, если не преобразится.
– Неправда! Какой ты злой, однако! Я его так любила... только для него и жила, когда он умер...
– И плохо делала. Ты сама это знаешь.
– Чем плохо?
– Не надо было устраивать этот десятилетний траур – трястись над его вещами, отмечать все даты, держать насильно Дика и Мюриел в том несчастном доме.
– Конечно, им-то что! Я скоро поняла, что от них сочувствия не жди.
– Ты неправа. Дик очень страдал по сыну. Мало кто из сестер так любил брата, как Мюриел. Их не память о Майкле мучила – их мучила ты, твоя тирания.
– Какой ты злой! Все злые. У меня ничего нет, кроме прошлого...
– Ты сама того хочешь. Но ты неправа. Это египтяне так относились к утрате, бальзамировали тело.
– Конечно! Я неправа! Тебя послушать, я всё неправильно делаю!
– Ну, конечно! – обрадовался Дух, и засиял так, что глазам стало больно. – Тут мы все узнаем, что всегда были неправы. Нам больше не надо цепляться за свою правоту. Так легко становится... Тогда мы и начинаем жить.
– Как ты смеешь издеваться? Отдай мне сына! Слышишь? Плевать я хотела на ваши правила! Я не верю в Бога, который разлучает сына с матерью! Я верю в Бога любви. Никто не имеет права нас разлучать! Даже твой Бог! Так ему и скажи. Мне Майкл нужен! Он мой, мой, мой!..
– Он и будет твоим, Памела. Всё будет твоим, даже Бог. Но ты не то делаешь. Ничем нельзя овладеть по праву природы.
– То есть как? Это же мой сын, плоть от плоти!
– А где сейчас твоя плоть? Разве ты еще не поняла, что природа тленна? Смотри! Солнце восходит. Оно может взойти каждую минуту.
– Майкл – мой!
– В каком смысле твой? Ты его не сотворила. Природа вырастила его в твоем теле, помимо твоей воли. Да... ты как-то забыла, что ты тогда не хотела ребенка. Майкл – несчастный случай.
– Кто тебе сказал? – перепугалась Дама, но тут же взяла себя в руки. – Это ложь. Это неправда. И вообще, не твое дело. Я ненавижу твою веру... ненавижу твоего Бога... Я его презираю! Я верю в Бога любви.
– Тем не менее, ты не любишь ни нашу маму, ни меня.
– Ах, вон что! Так, так, ясно... Ну, Реджинальд, не ждала! Обидеться за то...
Дух засмеялся.
– Бог с тобой! – воскликнул он. – Тут у нас никого нельзя обидеть.
Дама застыла на месте. По-видимому, эти слова поразили ее всего сильнее.
– Идем, – сказал учитель, – пойдем дальше. – И взял меня за руку.
– Почему вы меня увели? – спросил я, когда мы отошли подальше от несчастной дамы.
– У них разговор долгий, – отвечал учитель. – Ты слышал достаточно.
– Есть для нее надежда?
– Кое-какая есть. Ее любовь к сыну стала жалкой, вязкой, мучительной. Но там еще тлеет слабая искра, еще не всё – сплошной эгоизм. Искру эту можно раздуть в пламя.
– Значит, одни естественные чувства лучше других?
– И лучше, и хуже. В естественной любви есть то, что ведет в вечность, в естественном обжорстве этого нет. Но в естественной любви есть и то, из-за чего ее можно принять за любовь небесную, и на этом успокоиться. Медь легче принять за золото, чем глину. Если же любовь не преобразить, она загниет, и гниение ее хуже, чем гниение мелких страстей. Это – сильный ангел, и потому – сильный бес.
– Не знаю, можно ли говорить об этом на земле. Меня обвинили бы в жестокости. Мне сказали бы, что я не верю в человека... Что я оскорбляю самые светлые, самые святые чувства...
– Ну и пусть говорят, – сказал учитель.
– Да я и не посмел бы, это стыдно. Нельзя пойти к несчастной матери, когда ты сам не страдаешь.
– Конечно, нельзя, сынок. Это дело не твое. Ты не такой хороший человек. Когда у тебя самого сердце разобьется, тогда и поглядим. Но кто-то должен напомнить вам то, что вы забыли: любовь, в вашем смысле слова, – еще не всё. Всякая любовь воскреснет здесь, у нас; но прежде ее надо похоронить.
– Это жестокие слова.
– Еще жесточе – скрыть их. Те, кто это знают, боятся говорить. Вот почему горе прежде очищало, теперь ожесточает.
– Значит, Китс был прав, когда писал, что чувства священны?
– Вряд ли он сам понимал, что это значит. Но нам с тобой надо говорить ясно. Есть только одно благо – Бог. Все остальное – благо, когда смотрит на Него, и зло, когда от Него отвернется. Чем выше и сильнее что-либо в естественной иерархии, тем будет оно страшнее в мятеже. Бесы – не падшие блохи, но падшие ангелы. Культ похоти куда хуже, чем культ материнской любви, но похоть реже становится культом. Гляди-ка!
Я поглядел и увидел, что к нам приближается Призрак, а у него что-то сидит на плече. Он был прозрачен, как и все призраки, но одни были погуще, другие пожиже, как разные клубы дыма; одни – побелее, другие – потемнее. Этот был черен и маслянист. На плече у него примостилась красная ящерка, которая била хвостом, как хлыстом, и что-то шептала ему на ухо. Как раз, когда я увидел его, он с нетерпением говорил ей: "Да перестань ты!", но она не перестала. Сперва он жмурился, потом улыбнулся; потом развернул к западу (раньше он шел к горам).
– Уходишь? – спросил его чей-то голос.
Дух, заговоривший с ним, был как человек, но побольше, и сиял так ослепительно, что я почти не мог на него смотреть. Свет и тепло исходили от него, и я почувствовал себя, как чувствовал прежде в начале жарких летних дней.
– Да. Ухожу, – отвечал Призрак. – Благодарю за гостеприимство. Всё равно ничего не выйдет. Я говорил вот ей (он указал на ящерицу), чтобы она сидела тихо, раз уж мы тут – она ведь сама подбивала меня поехать. А она не хочет. Вернусь уж я домой...
– Хочешь, чтобы она замолчала? – спросил пламенный Дух; теперь я понял, что он – ангел.
– Еще бы! – ответил Призрак.
– Тогда я ее убью, – сказал Ангел и шагнул к нему.
– Ой, не надо! – закричал Призрак. – Вы меня обожжете! Не подходите ко мне!
– Ты не хочешь, чтобы я ее убивал?
– Вы сперва спросили не так...
– Другого пути нет, – сказал Ангел. Его огненная рука повисла прямо над ящеркой. – Убить ее?
– Ну, это другой вопрос. Я готов об этом потолковать, но это так просто не решишь. Я хотел, чтоб она замолчала... Измучила она меня.
– Убить ее?
– Ах, время есть, обсудим потом...
– Времени больше нет. Убить ее?
– Да я не хотел вас беспокоить. Пожалуйста, не надо... Вон она и сама заснула. Всё уладится. Спасибо вам большое.
– Убить ее?
– Ну что вы, зачем это нужно? Я с ней сам теперь справлюсь. Лучше так, потихоньку, постепенно, а то что ж убивать!
– Потихоньку и постепенно с ней ничего не сделаешь.
– Вы так считаете? Что ж, я подумаю об этом, непременно подумаю... Я бы, собственно, и дал вам ее убить, но я себя что-то плохо чувствую. Глупо так спешить. Вот оправлюсь, и, пожалуйста, убивайте. Выберем подходящий день.
– Другого дня не будет. Все дни – теперь.
– Да отойдите вы! Я обожгусь. Что она? Вы меня убьете!
– Нет, не убью.
– Мне же больно!
– Я не говорил, что тебе не будет больно. Я сказал, что не убью тебя.
– А, вон что! Вы думаете, я трус. Ну, давайте так: я съезжу туда и посоветуюсь с моим врачом. Я приеду, как только выберу минутку.
– Других минут не будет.
– Что вы ко мне пристали? Хотите мне помочь, убивали бы ее без спроса, я бы и охнуть не успел. Всё бы уже было позади.
– Я не могу убить ее против твоей воли. Ты соглашаешься?
Ангел почти касался ящерки. Тут она заговорила так громко, что даже я услышал:
– Осторожно! – сказала она. – Он меня убьет, он такой. Скажи ему слово – и убьет. А ты останешься без меня навсегда. Это неестественно! Как же ты жить будешь? Ты же станешь призраком, а не человеком. Он таких вещей не понимает. Он – холодный, бесплотный дух. Они могут так жить, но не ты же! Знаю, знаю, у тебя и наслаждения нет, одни помыслы. Но это всё же лучше, чем ничего! А я исправлюсь. Признаю, бывало всякое, но теперь я стану потише. Я буду тебе нашептывать вполне невинные помыслы... приятные, но невинные...
– Ты соглашаешься? – спросил Призрака Ангел.
– Вы убьете и меня...
– Не убью. А если бы и убил?
– Да, вы правы. Всё лучше, чем она.
– Убить ее?
– А, чтоб вас! Делайте, что хотите! Ну, поскорей! – закричал Призрак – и очень тихо прибавил: – Господи, помоги мне...
И тут же вскрикнул так страшно, что я пошатнулся. Пламенный Ангел схватил ящерку огненно-алой рукой, оторвал и швырнул на траву.
Сперва я как будто ослеп, потом увидел, что рука и плечо у Призрака становятся всё белей и плотней. И ноги, и шея, и золотые волосы как бы возникали у меня на глазах, и вскоре между мной и кустом стоял обнаженный человек почти такого же роста, как Ангел.
Но и с ящерицей что-то происходило. Она не умерла и не умирала, а тоже росла и менялась. Хвост, еще бьющий по траве, стал не чешуйчатым, а подобным кисти. Я отступил и протер глаза. Передо мной стоял дивный серебристо-белый конь с золотыми копытами и золотой гривой.
Человек погладил его по холке, конь и хозяин подышали в ноздри друг другу, а потом хозяин упал перед Ангелом и обнял его ноги. Когда он поднялся, я подумал, что лицо его – в слезах, но, может быть, оно просто сверкало любовью и радостью. Разобрать я не успел. Ну и скакал он! За одну минуту они с конем пронеслись сверкающей звездой до самых гор, взлетели вверх – я закинул голову, чтоб их видеть – и сверкание их слилось со светло-алым сверканием утренней зари.
Еще глядя им вслед, я услышал, что и долина, и лес полнятся могучими звуками, и понял почему-то, что поют не духи, а трава, вода и деревья. Преображенная природа этого края радовалась, что человек снова оседлал ее, и пела так:
Ничто покой не возмутит и радость не нарушит,
Святая Троица приют дает блаженным душам.
Господь хранит ее как щит – всех рыцарей отважных.
Они избегнут западни, томления и жажды.
Не страшен призрак ей во тьме, ни пуля в свете ясном.
Любую фальшь, любой обман узрит насквозь прекрасно.
Ни тайный смысл, ни солнца жар ей вовсе не опасны.
Одни откажутся идти, а многих ждет путь ложный,
Она же истинным путем ступает непреложно.
Опорой прочной Сам Господь ей в мире горних странствий.
Сквозь все ловушки проведет Своей десницей властной.
Она пройдет сквозь львов и змей, и хищный зверь не тронет
Вся радость мира будет с ней у божеского трона.
– Ты всё понял, сынок? – спросил учитель.
– Не знаю, всё ли, – ответил я. – Ящерка и вправду стала конем?
– Да. Но сперва он убил ее! Ты не забудешь об этом?
– Постараюсь не забыть. Неужели это значит, что всё, просто всё в нас может жить там, в горах?
– Ничто не может, даже самое лучшее, в нынешнем своем виде. Плоть и кровь не живут в горах, и не потому, что они слишком сильны и полны жизни, а потому, что они слишком слабы. Что ящерица перед конем? Похоть жалка и худосочна перед силой и радостью желания, которое встанет из ее праха.
– Значит, чувственность этого человека мешает меньше, чем любовь к сыну той несчастной женщины? Она любила слишком сильно, но ведь любила!
– Слишком сильно, по-твоему? – строго сказал он. – Нет, слишком слабо. Если бы она любила его сильнее, и трудности бы не было. Я не знаю, что будет с ней. Но допускаю, что вот сейчас она просит отпустить его к ней, в ад. Такие, как она, готовы обречь другого на страшные муки, только бы владеть им. Нет, нет. Ты сделал неправильный вывод. Спроси лучше так: если восставшее тело похоти так могуче и прекрасно, каково же тело дружбы и материнской любви?
Я не ответил ему. Вернее, я спросил о другом:
– Разве тут у вас есть еще одна река?
Спросил я это потому, что на всех опущенных листьями ветках задрожал пляшущий свет, а на земле я видел такое только у реки. Очень скоро я понял свою ошибку. К нам приближалось шествие, и на листьях отражались не отсветы воды, а его сверкание.
Впереди шли сияющие духи – не духи людей, а какие-то иные. Они разбрасывали цветы, и те падали легко и беззвучно, хотя каждый лепесток весил здесь в десять раз больше чем на земле. За духами шли мальчики и девочки. Если бы я мог записать их пение и передать ноты, ни один из моих читателей никогда бы не состарился. Потом шли музыканты, а за ними шла та, кого они чествовали.
Не припомню, была ли она одета. Если нет, – значит, облако радости и учтивости облекало ее и даже влачилось за нею, как шлейф, по счастливой траве. Если же она была одета, она казалась обнаженной, потому что сияние ее насквозь пронзало одежды. В этой стране одежда – не личина; духовное тело живет в каждой складке, и все они – живые ее части. Платье или венец также неотделимы, как глаз или рука.
Но я забыл, была ли она одета, помню лишь невыносимую красоту ее лица.
– Это... это... – начал я, но учитель не дал мне спросить.
– Нет, – сказал он, – об этой женщине ты никогда не слышал. На земле ее звали Саррой Смит, и жила она в Голдерс-Грин!
– Она... ну, очень много тут у вас значит?..
– Да. Она – из великих. Ты знаешь, что наша слава ничем не связана с земной.
– А кто эти великаны? Смотрите! – Они – как изумруд!
– Это ангелы служат ей.
– А эти мальчики и девочки?
– Ее дети.
– Как много у нее детей...
– Каждый мальчик и даже взрослый становился ей сыном. Каждая девочка становилась ей дочерью.
– Разве это не обижало их родителей?
– Нет. Дети больше любили их, встретившись с ней. Мало кто, взглянув на нее, не становился ей возлюбленным. Но жен они любили после этого не меньше, а больше.
– А что это за звери? Вон – кошка... кот... прямо стая котов... И собаки... Я не могу их сосчитать. И птицы. И лошади.
– Каждый зверь и каждая птица, которых она видела, воцарялись в ее сердце и становились самими собой. Она передавала им избыток жизни, полученный от Бога.
Я с удивлением посмотрел на учителя.
– Да, – сказал он, – представь, что ты бросил камень в пруд, и круги идут все дальше и дальше. Искупленное человечество молодо, оно еще не вошло в силу. Но и сейчас в мизинце великого святого хватит радости, чтобы оживить всю стенающую тварь.
Пока мы беседовали, прекрасная женщина шла к нам, но глядела не на нас. Я посмотрел, куда же она глядит, и увидел очень странный призрак. Вернее, это были два призрака: один, высокий и тощий, волочил на цепочке маленького, с мартышку ростом. Высокий мне кого-то напоминал, но я не мог припомнить, кого. Когда Прекрасная Женщина подошла к нему почти вплотную, он прижал руку к груди, растопырив пальцы, и гулко воскликнул: "Наконец!" Тут я понял, на кого он похож: на плохого актера старой школы.
– О, наконец-то! – сказала Прекрасная Женщина, и я ушам своим не поверил. Но тут я заметил, что не актер ведет мартышку, а мартышка держит цепочку, у актера же на шее – ошейник. Прекрасная Женщина глядела только на мартышку. По-видимому, ей казалось, что к ней обратился карлик, а высокого она не замечала вообще. Она глядела на Карлика, и не только лицо ее, но и руки, и все тело светилось любовью. Она наклонилась и поцеловала его. Я вздрогнул – жутко было смотреть, как она прикасается к этой мокрице. Но она не вздрогнула.
– Френк, – сказала она. – Прости меня. Прости меня за все, что делала не так, и за все, чего я не сделала.
Только сейчас я разглядел лицо Карлика, а, может быль, от ее поцелуя он стал поплотнее. Вероятно, на земле он был бледным, веснушчатым, без подбородка и с маленькими жалкими усиками. Он как-то нехотя взглянул на нее, краем глаза поглядывая на Актера. Потом дернул цепочку, и Актер заговорил:
– Ладно, ладно, – сказал Актер. – Оставим это... Все мы не без греха. -Лицо его гнусно исказилось ( по-видимому, то была улыбка). – Что за счеты! Я ведь думаю не о себе. Я о тебе думаю. Я все эти годы думал, как ты тут без меня.
– Теперь все позади, – сказала она, – все прошло.
Красота ее засияла так, что я чуть не ослеп, а Карлик впервые прямо взглянул на нее. Он даже сам заговорил:
– Ты скучала без меня? – прокрякал или проблеял он.
– Ты скоро всё это поймешь... А сейчас... – начала она.
Карлик и Актер заговорили хором, обращаясь не к ней, а друг к другу.
– Видишь! – горько говорили они. – Она не ответила! Да и чего от нее ждать!
Карлик снова дернул цепочку.
– Ты скучала обо мне? – с трагическими перекатами спросил Актер.
– Миленький, – сказала Карлику Прекрасная Женщина. – Забудь про все беды.
Казалось, Карлик послушался ее – он стал еще плотнее, и лицо его немного очистилось. Я просто не понимал, как можно устоять, когда призыв к радости – словно песня птицы весенним вечером. Но Карлик устоял. Они с Актером снова заговорили в унисон.
– Конечно, благородней всего простить и забыть – жаловались они друг другу. – Но кто это оценит? Она? Сколько раз я ей уступал! Помнишь, она наклеила марку на конверт, она матери писала, когда мне нужна была марка? А разве она об этом помнит? Куда там... – тут Карлик дернул цепочку.
– Нет, я не забуду! – воскликнул Актер. – И не хочу забыть! Что я, в конце концов? Я не прошу твоих мучений!
– Ах, Боже мой! – сказала она. – Здесь нет мучений!
– Ты хочешь сказать, – спросил Карлик сам, от удивления не дернув цепочки, – что была тут счастлива без меня?
– Разве ты не желаешь мне счастья? – отвечала она. – Ну, пожелай сейчас, или вообще об этом не думай.
Карлик заморгал и чуть не выпустил цепочку, но спохватился и дернул за нее.
– Что же... – произнес Актер горьким мужественным тоном, – придется и это вынести...
– Миленький, – сказала Карлику Прекрасная Женщина, – тебе нечего выносить. Ты же не хочешь, чтобы я страдала. Ты просто думал, что я бы страдала, если я люблю тебя. А я тебя люблю и не страдаю. Ты это скоро поймешь.
– Любишь! – завопил Актер. – Разве ты понимаешь это слово?
– Конечно, понимаю, – сказала Прекрасная Дама. – Как мне не понимать, когда я живу в любви? Только теперь я и люблю тебя по-настоящему.
– Ты хочешь сказать, – грозно спросил Актер, – что тогда ты меня не любила?