- И когда подумаешь, до чего в этой свободе воли доходят иные из разумных созданий - оторопь берёт, - Империали поморщился. - А что до вашего вопроса… Нет. Это не вызов Трибуналу. Началось всё, когда Гоццано уже был мёртв. Не вижу здесь и вызова мне. И даже вызова Ему - Создателю вселенной - я в этом тоже не вижу. Что они в своём ничтожестве могут сделать Ему? Потрясать детородными органами? Тоже мне - вызов! Это просто мерзость. - Вианданте умолк.
Странно, но он впервые столь явственно осознал это разграничение мерзости - на заурядную и запредельную, о чём раньше не думал. Убийцы, раздевающие умерщвлённого ими и запихивающие его в лупанар, и капуцин-распутник, совративший чертову дюжину монашек, ещё вчера казавшиеся ему пределом падения… но что они по сравнению с Мессалиной-аристократкой, добровольно отдающейся дюжине выродков, и если о чём и сожалеющей, то лишь о том, что их - всего дюжина? И он… Неужели он обречён на постижение этих мерзостных глубин, этих адских кругов, он, который так жаждал Высот, так алкал Неба? Ему стало тошно.
Старуха тоже молчала. В её годы, когда получают дар бескорыстного любования красотой, она не пользовалась им. Её изумляла в щенке именно высота Духа, кровь Властителей и отцов Отечества, безошибочно читаемая ею не столько в чертах, сколько суждениях инквизитора. Неужели они ещё остались в опошлившемся и ничтожном мире - люди истинного благородства, святые? Она молча смерила его странным взглядом. "Значит, предоставите гостям Траппано забавляться и дальше?" В бездонных глазах старухи что-то замерцало. Инквизитор искоса взглянул на неё и усмехнулся.
- "Близок день погибели их, скоро наступит уготованное для них", - тихо процитировал Второзаконие. - Со мной лучше не воевать. Однако, пока есть время, я хочу знать поимённо всех - остающихся там ночами.
Старуха тоже усмехнулась. Её глаза - подобие свинцового неба - смотрели в его глаза - цвета вод Лигурийских.
- Я стара и глаза мои, в скорби потерь моих, потемнели…
- Что из того? "Никто не числи жита,
доколе колос в поле не поник.
Я видел, как угрюмо и сердито
смотрел терновник, за зиму застыв,
но миг - и роза на ветвях раскрыта",
снова процитировал Империали великого флорентинца.
Оба расхохотались. Старуха проводила инквизитора до порога и долго смотрела ему вслед. Он знал, что теперь эти глаза цвета грозовой тучи стали его глазами.
Хотя ему показалось, что он что-то понял не до конца.
Но было и ещё нечто, тяготящее его. Лаура Джаннини. Это требовало нового откровенного разговора с Леваро. Что связывает прокурора с этой женщиной, которая столь нагло пыталась обмануть его? Почему синьора Джаннини сначала сама же спровоцировала его, а теперь не хочет быть с ним откровенной? Но потом Империали решил, что это бессмысленно. Прокурор уходил от разговоров о донне Лауре, всё отрицал… но почему? Леваро вдовец, не связан никакими обетами и свободен спать с кем вздумается, и если не хочет говорить о своей пассии - это его право. Вианданте покачал головой. Да и что ему, в самом-то деле, до галантных похождений его подчинённого? А то, что ему показалось… могло ведь и померещиться. Он махнул рукой.
"Ниспошли мне, Иисусе претихий, бормотал дорогой, благодать твою, да пребудет со мной до конца. Даруй мне всегда желать, что Тебе угодней. Пусть Твоя воля мне будет волей, и моя воля Твоей воле всегда следует и с нею во всем да согласуется. Даруй мне превыше всякого желания сердце свое умирить в Тебе, Ты - единое моё успокоение. Кроме Тебя, во всем тягота, во всем беспокойство…".
На следующее утро Аллоро предложил пройтись по окрестностям, и Джеронимо охотно откликнулся. После мерзейших ночных кладбищенских впечатлений хотелось глотнуть чистого горного воздуха. Они медленно брели по тропинке, зигзагообразно пересекающей горный склон. Вокруг города поднимались восточные отроги Альп - Виголана, Монте Бондоне, Паганелла.
Гильельмо, остановившись, тихо произнёс несколько дантовых терцин:
Как ниже Тренто видится обвал,
Обрушенный на Адидже когда-то
Землетрясением или падением скал,
И каменная круча так щербата,
Что для идущих сверху поселян
Как бы тропинкой служат глыбы ската…
Когда Джеронимо говорил с Гильельмо, собратом по духу, их слова были наполнены тем же смыслом, что в первый день творения, когда Божественное Слово было смыслом мира, и оно не было ложью. Ведь всякая изречённость, всякое слово, приобщённое к Логосу, истинно. Но чаще и слова были не нужны. Полувзгляда, полуулыбки хватало для понимания. Каждый, не осознавая этого, постоянно искал в другом отзвук своей души.
Джеронимо временами изумлялся. Он не считал себя человеком легким и приятным, его жестокий, проницательный ум доставлял ему порой немалые скорби - слишком много он видел, слишком многое понимал. Аллоро был для него умиротворением и тишиной, и стоило ему взглянуть в карие глаза друга - он успокаивался, замирал в тихой радости. Сегодня Гильельмо видел, что Джеронимо не столь благодушен, как обычно, но тот, старательно обегая чистоту друга, не хотел рассказывать ему о ночной находке. Несколько минут они молчали, остановившись у куста дикого шиповника, вдыхая аромат розовых цветов, и не глядя друг на друга. Потом глаза их встретились. Гильельмо протянул ему руку, которая тихо легла на ладонь Джеронимо. "Дав руку мне, чтоб я не знал сомнений и обернув ко мне спокойный лик, он ввёл меня в таинственные сени".
Они сели на траву у речного берега, и некоторое время следили за накипью пены на перекатах. Много лет исповедовавшиеся друг другу, оба знали каждое движение души друг друга, и сейчас, глядя, как ветерок слегка ерошит волосы Аллоро, как кружит над цветком клевера большой чёрный шмель, прислушиваясь к пению хора насекомых, душа Джеронимо успокоилась, обретя всегдашний покой. "Открой Псалтирь", попросил он собрата. Это он иногда делал и в монастыре. В минуты затруднений вопрошал Господа и просил Гильельмо ответить словами Псалма. Так сделал и сегодня. "Господи, я теряю дорогу свою в море открывшейся очам моим мерзости. Это ли путь мой? Скажи мне, Господи, что делать мне?" Аллоро вытащил из холщовой сумы Псалтирь. Наугад открыл. "С раннего утра буду истреблять всех нечестивцев земли, дабы искоренить из града Господня всех, делающих беззаконие". "Это сотый Псалом. Странно. Он никогда тебе раньше не открывался…"
Джеронимо протянул руку и взял книгу, внимательно перечитал.
- Что нашли на кладбище, Джеронимо? - взгляд Аллоро был участлив и спокоен.
Тот поморщился.
- Леваро тебе сказал?
- Нет, Пастиччино. Так что там - труп?
- Да. - Джеронимо снова поморщился, понимая, что Пирожок уже рассказал Гильельмо всё самое худшее. - Убили женщину, аристократку. Я её видел в местном высшем обществе. Omicìdio feróce, viso deturpato… Зверское убийство, лицо изуродовано, - он помолчал и добавил, - stupro, изнасилование.
- Пастиччино говорил, что это уже третья жертва неизвестного убийцы?
- Да. Началось всё сразу после убийства Гоццано.
- Он сказал, что большего ужаса в жизни не видел.
- Ну… - Джеронимо лениво посмотрел в небо, - я бы не сказал, что это ужас, но приятного, что и говорить, мало.
Аллоро чувствовал по односложным ответам Джеронимо, что он не расположен говорить о ночном происшествии. Они поднялись выше по склону. Вианданте, вынув кусок пергамента, принялся тщательно срисовывать расположение улиц города, лежащего перед ним как на ладони, крестиком помечая церкви и административные здания. Он уже неплохо ориентировался на улицах, но хотел знать город досконально.
- Ты уже доверяешь Леваро?
Вопрос Аллоро прозвучал неожиданно.
- Да. Почему ты спрашиваешь?
- Мне казалось, что ты вначале в чём-то подозревал его.
Джеронимо чуть кивнул.
- Это прошло. Он не нравится тебе, Джельмино?
- Нравится. Он порядочный человек. Очень милый. Жаль его, он так одинок и несчастен…
Джеронимо с изумлением посмотрел на собрата. Его всегда удивляло это в друге. Будучи удивительно наивным в житейских вопросах, ничего не понимая в делопроизводстве и не умея зачастую отличить правду от лжи, Аллоро всегда ошеломлял его странно истинными суждениями о человеческих душах, умея заметить нечто запредельно сокровенное в каждой. Его слова не шли вразрез с наблюдениями самого Джеронимо, скорее, дополняли и углубляли их. Он вспомнил, как однажды, ещё в монастыре, случайно услышал разговор Гильельмо со страдавшим от блудных искушений братом Оронзо Беренгардио. Тот спросил, как умудряется Вианданте избегать этого? "Тут дело не в добродетели, - спокойно ответил Аллоро, - иные святые катались на терниях, чтобы побороть похоть, а ему не нужно противоядие, ибо он не ведает силы этой отравы. Похоть просто сгорает в горниле его страшного ума".
Джеронимо долго размышлял тогда над словами друга.
Теперь Вианданте изумили слова Аллоро о Леваро. Он дорого ценил состояние благодати, но человеческое счастье не было сколько бы то ни было важной категорией его мышления. Счастье - это когда неотвратимое умеешь принять с радостью. Вот и всё. Джеронимо недоумевал, слыша некоторых безумцев, считавших счастье некой достижимой величиной. Глупцы даже говорили о счастье всех людей на земле, хотя для половины человечества - злобной, лживой и завистливой - счастье как раз и заключалось в несчастье другой его половины. Кто-то звал счастьем теплое стойло да сытое пойло. Кто-то - жалкие мирские блага. Ничтожества. Но Гильельмо говорил о беде и одиночестве человека, который не принадлежал, по мнению Империали, к этой худшей половине. Инквизитор решил внимательнее присмотреться к Леваро. Неожиданно снова вспомнил о донне Лауре. Неужели дело в ней? Ох, быть беде. Но вскоре эти мысли растаяли в воздухе. Джеронимо смотрел на мягкий профиль Джельмино, на его каштановые кудри, которые после купания всякий раз завивались, словно лепестки гиацинта, на разрез карих глаз и густые ресницы. Аллоро всегда казался ему красивым, и красота эта - зримая только для него - согревала и одухотворяла Вианданте.
Он и сына не мог бы любить сильнее.
Глава 5,
которая начинается мирной беседой о достоинствах вин и сыров, а завершается смертным приговором. Попутно повествуется о некоторых обстоятельствах, проясняющих кое-какие события прошлого, но едва ли способных повлиять на будущее…
В этот день, 20 июля, в четверг, прокурор-фискал был именинником, но так как после смерти жены он переехал с детьми к зятю, жившему с его сестрой неподалеку от храма Сан-Лоренцо, ему было неловко приглашать инквизитора и канониста в чужой дом. Леваро решил было устроить небольшую вечеринку в местном кабачке, но Империали, получив приглашение и узнав семейные обстоятельства своего подчиненного, двоих детей которого теперь растила их тётка, предложил собраться у них с Гильельмо, что было проще и не давало пищи молве.
Этот план был принят, синьора Тереза наготовила столько, что хватило бы на шестерых, и попросила разрешения удалиться на этот вечер. Вианданте кивнул. Мужское застолье не переросло в попойку: Гильельмо пил очень умеренно, Джеронимо никогда не пьянел, и Элиа, принёсший корзину бутылок, недоумевал. "Разве не верна поговорка: "Как бы ни велика была жажда монаха, он никогда не утолит её молоком""?
Джеронимо усмехнулся. "Монах монаху рознь. Пить, как капуцин, значит, пить немного. Пить, как целестинец - это много пить, пить, как минорит, - брать полпинты. Пить, как францисканец - ну… осушить погреб". Все расхохотались. "А доминиканцы? Почти не пьют?" "Ну, почему же? Старинные монашеские уставы запрещали вино, но позднейшие законодатели были более снисходительны. Разумеется, разрешение сопровождалось советом избегать опьянения. Наш же основатель прибег к авторитету апостола Павла, который в Первом послании к Тимофею писал: "Впредь пей не одну воду, но употребляй немного вина, ради желудка твоего, и частых твоих недугов". Цитируемый множество раз брачный пир в Кане Галилейской также возводит в обычай употребление вина. И даже такой требовательный и строгий аскет, как Целестин, основатель конгрегации бенедиктинцев, которая носит его имя, разрешает вино".
- И что пьют? - поинтересовался Леваро.
- Монахи - создатели лучших сортов вин, ведь только они веками имели в своём распоряжении запасы вина, финансы, нужные снадобья и технологии, обладали духом новаторства и чувством традиции, смелостью нововведений и способностью дать им устояться. Наш настоятель любит гренаш, ликер из Русильона, греческую мальвазию и мускателлум, а так как я был в некотором роде его любимцем, мне частенько перепадало от его щедрот и излишков, кроме того, в наших подвалах я совместно с братом келарём дегустировал критское вино из очень спелого винограда spatlesse, зеленое португальское и мюскаде. Правда, нас едва не поймал брат эконом…
- Кстати, говорят, монахи, особенно галлы, стояли у истоков производства и многих ликеров, не так ли?
- Практически, всех, - уточнил Аллоро. - Цистерцианцы Орваля изготовляли траппистин, премонстранты - эликсир отца Гоше, ну, о монахах Гранд-Шартрёз и говорит нечего, бенедиктинцы Фонгомбо придумали вишневую водку "кирш". Даже суровые камальдолийцы Казамари изобрели свой особый ликер. Нашими босоногими кармелитами создана мелиссовая вода, и только один бенедиктин - мирского происхождения, однако и он производится в аббатстве Фекана.
- Да, - подтвердил Вианданте, - отец Дориа, когда мы гостили в Дижоне, в аббатстве Сен-Бенинь, купил его в лавке по продаже вин с вывеской "Веселый капюшон".
От обсуждения вин перешли к оценке достоинств сыров, и Леваро, побывавший в прошлом году в Вогезах, подробно рассказал о монастырских сортах сыра, которые ему довелось там отведать. Джеронимо же проявил себя патриотом. В монастыре было изрядное количество сортов сыра из Тосканы, Неаполя, французской Турени и Оверни, но ничто не могло сравниться в его глазах с сыром дженовезе, какой производили целестинцы из генуэзской обители. Гильельмо же любил сыр жероме, который даже ныне в любви к себе объединял католиков и протестантов, в этом отношении не проявлявших никаких разногласий друг с другом.
Во время неспешной беседы в кухню на бархатных лапках тихо вошёл кот Схоластик, неслышно устроился на крышке кухонного ларя, и теперь внимательно слушал разговор мужчин. Те же незаметно перешли к делам Трибунала. Разговор вертелся около случая с блудным капуцином, потом обсудили недавний процессуальный казус, когда Энаро Чинери, судья магистрата, нагло подкинул им дельце одного якобы прожжённого колдуна и еретика, на поверку оказавшегося прогнившим сифилитиком. Прокурор собирался заявить светскому судье о недопустимости подобных error juris! Причём, это не только правовая ошибка, это ещё и ошибка по существу! Ибо furiosus furore solo punitur Невменяемый наказан самим своим безумием. Даже если этот полуразложившийся труп и имеет какие-то еретические суждения и даже хулит имя Божье, - он уже своё получил, и нечего превращать Священный Трибунал в лепрозорий! Но и этого Чинери показалось мало! Он, видимо, во время очередного приступа подагры, решил сократить расходы магистрата на содержание арестантов и передал им полусумасшедшего равенца, называвшего себя "учеником Парацельса, учёным, постигшим все тайны природы".
"У каждого свой потенциал веры и свои искусы, пробормотал Вианданте. Меня, как любого монаха, порой искушает плоть. А этих безумцев - разум". Вообще-то наука в его глазах представляла собой удивительную глупость - высокомерную веру в то, что крохотный человеческий разум в состоянии постичь непостижимое, и смешную уверенность глупцов, что Вселенная им как раз по уму. Он недоумённо пожимал плечами. "Идиотизм, конечно, но под какую статью Трибунала это подведёшь? Ересь можно осудить, но глупость-то неподсудна. Когда на твой вопрос отвечает ученый, философ или другой какой дурак, иногда вообще перестаешь понимать, о чём ты его спрашивал…" Аллоро тоже не склонен был верить умствующим. "Мудрость приходит, как полагают святые мужи, не в умные головы, а в несуетные души".
Инквизитор рассказал о письме, полученном от епископа Дориа, которому им был отправлен отчёт о смерти Гоццано. Его преосвященству явно не хватило листа пергамента, чтобы описать его удовлетворение от проведённого расследования. Джеронимо предписывалось немедленно переслать отчёт в Рим, генеральному магистру ордена Паоло Бутиджелле. Безусловно, тот не преминёт показать письмо кардиналу Сеттильяно, и это будет хорошим уроком его высокопреосвященству, который, ни в чём толком не разобравшись, воздвиг хулу на орден!
- В любом случае - отчёт в Рим я отправил. Кстати, вы ведь, Леваро, родня Дориа?
Элиа окинул Джеронимо осторожным и цепким взглядом, в котором читалось, однако, некоторое замешательство.
- Я? Да, я…в некотором роде… Его преосвященство генуэзец, а я племянник его двоюродной сестры. Точнее, сын брата её мужа. Она вышла за веронца, банкира Маркантонио Леваро. Не Бог весть какая, но родня. Как шутила сама тётка, "нашему забору двоюродный плетень…"
Неожиданно Вианданте проговорил медленно и отчетливо:
- Господин Гоццано был Дориа куда ближе, не так ли?
Элиа растерялся.
- Что?… что вы имеете в виду?
- Некоторые тайны теряют смысл со смертью их носителей. Гоццано был сыном Дориа?
Если Империали хотел потрясти Леваро, то блестяще достиг цели. Тот даже привстал. "Господи, откуда?" Джеронимо махнул рукой. "Неважно". Но и Гильельмо смотрел на него с немым изумлением. "Почему?"
Вианданте вздохнул.
- Дориа ещё в монастыре отказался показать мне последнее письмо Гоццано и страдал до судорог, когда упоминали о его позорной смерти. Видимо, в письме было слишком личное обращение - сына к отцу, что, как боялся Дориа, я не преминул бы заметить. Чего стоило и описание синьоры Терезы - нос с горбинкой, ямка на подбородке, вьющиеся волосы и, как выразилась старушка, "длинные глаза". Это портрет Лоренцо Дориа. И результаты дела, реабилитирующие Гоццано, можно было отметить - но в двух строках, а не в сотне. Так я прав?
Трудно было понять, чего в голосе Леваро больше, изумления ли прозорливостью инквизитора или восхищения ею. Прокурор растерянно усмехнулся.
- Об этом никто не знал. Тайна семьи. Жаль, столь безвременная смерть… Горький удел незаконнорожденных. Брат епископа состряпал нужные выписки, отцом Фогаццаро стал Джулио Гоццано, давно пропавший без вести. Сам мессир Дориа говорил, что Фогаццаро - единственный грех его юности, в котором ему не хочется каяться. Если бы вы знали Гоццано - вы бы поняли епископа. Он был человеком достойным.