Город и сны. Книга прозы - Борис Хазанов 12 стр.


ХХVIII

Я топтался посреди комнаты, моя гостья полулежала на постели, свесив ногу на пол, короткое платье, успевшее только слегка намокнуть, обрисовало ее бедра.

"Ну что, – сказала она, отдышавшись, – будем чай пить?"

Я молчал и думал о том, что я сейчас подойду и переложу ее свесившуюся ногу на кровать. Подойду и сяду рядом.

"Будем чай пить", – сказал я.

"Эх, вы!"

"Что – я?"

"Эх, вы! – повторила она почти со злобой. – И вы все еще не понимаете?"

"Не понимаю".

"Вам надо было взять меня. А вы струсили".

"Еще ничего не потеряно, – глупо усмехаясь, проговорил я. – Мы можем наверстать".

"Нет уж, поздно. Надо было тогда. Взять вот так, за руки… и прижать к земле. А если б я заорала, все равно никто бы не услышал. Вы все ждали разрешения… Вы трус. Разве кто-нибудь спрашивает разрешения?"

"Но… это не трусость, Роня", – сказал я, вероятно, с каким-то жалким выражением на лице.

"Да, да. Вы не решились воспользоваться моей неопытностью – вы это хотите сказать? Вы, наверное, думаете, что… А вот, кстати, один вопрос, – сказала она, садясь. – Как вы смотрите на такую вещь, как девственность?"

"Представь себе, с почтением".

"Приятно слышать. Вы просто до ужаса вежливы. Так вот. Вы, наверное, думаете, что я не далась вам оттого, что я девица. Ошибаетесь. Оттого и не далась, что не девица".

Вот так здорово! Все мои мысли разлетелись по сторонам. Как-никак это было для меня небезразлично – как и для всякого мужчины. Мне вдруг показалось, что она смеялась надо мной; что на самом деле она гораздо старше; что меня вообще непрерывно водят за нос… Молчание. Наконец я произнес:

"Это и есть твой секрет?"

Ответа не последовало. Открыв рот, она уставилась на меня. "Дядя Петя…– проговорила она. – Господи, у меня совершенно вылетело из головы!"

Я вынужден был признаться, что и я совершенно позабыл о дуэли.

"Сколько сейчас времени?"

"Не знаю".

"Когда мы вышли, на этих часах было…"

"Не обращай внимания. Они испорчены. Ты хотела что-то сказать".

"Да, – сказала она, – хотела сказать. А может, не говорить? Вы бы не догадались, правда?… Так вот, сударь, это он. Он меня – как это называется? – сделал женщиной".

"Гм. Вот как?"

"Вот вы говорили: игра…"

"Это не я, это ты говорила".

"Хорошо. По условиям игры я должна быть барышней. Белое платье, зонтик, все такое. Книжка в руке… И, понимаете, получается так, что эта история, то есть то, что между нами произошло, я имею в виду дядю Петю… это тоже традиционный сюжет!"

"Почему традиционный?"

"Ну как?… Солидный господин с душистыми усами совратил гимназистку. Вы Бунина читали?"

"Читал. Так что же именно произошло?"

Она разгладила платье на коленях и приготовилась к рассказу. Дело было уже довольно давно. Они ходили по музеям, на выставки. Почти каждое воскресенье что-нибудь такое. Он даже водил Роню по запасникам; он там свой человек; одним словом, руководил ее образованием…

Дождь журчал под окнами, ночной ветер набросился на ветхий дом, хлопнуло в отдалении, ветер трепал крышу, лепесток огня дрожал в стекле керосиновой лампы.

Она понятия ни о чем не имела. То есть, конечно, знала, но что значит знала? У нее даже еще не началось; по ее словам, она считалась отстающей в развитии.

Однажды он устроил экскурсию в Архангельское, специально для их класса, водил всех по парку, объяснял, рассказывал; после все ели мороженое.

Он продолжал говорить, теперь уже о себе, они медленно шли следом за всеми, к воротам, отстали. Само собой это получилось или он все рассчитал, неизвестно, бывают такие обстоятельства, когда люди ведут себя, как лунатики: "Вам как писателю это, наверное, лучше знать". Роня утверждала, что она ни о чем не догадывалась, вернее, догадывалась, но ждала, что будет дальше. Они оказались в другой стороне огромного парка.

Нас, наверное, ждут, сказала она Петру Францевичу. Он ответил, да, конечно, я думаю, нам надо повернуть влево, нет, лучше направо. И дал ей платок, вытереть липкие пальцы. И они сели на скамейку. Кругом ни души.

Я слушал Роню внимательно и спросил: сколько ей было лет?

Конечно, она уже не была такой дурочкой, сказала она, кое-что знала. Девочки всегда все знают. Но что значит – знала? Это было невероятно, это происходило с ней самой, это ей говорили о любви, и кто же? – взрослый мужчина, друг семьи, красиво одетый, от него пахло духами "Осенний ландыш".

"Ландыши бывают весной".

"Да? – возразила она. – А вот это был осенний".

Так вот.

И этот человек, дядя Петя, шепотом и, очевидно, в сильном волнении говорил ей невозможные слова, она сидела, опустив голову, на коленях у взрослого человека и вытирала пальцы, липкие от мороженого. "И знаете, – добавила она, – вам покажется странным, но меня это просто поразило, я увидела, что он плачет!"

Тут были разные подробности, которые она не может объяснить, как-то так получилось, что они оказались лицом к лицу, и она чуть было не рассмеялась, взрослый мужчина – и плачет, – и стала вытирать ему щеки платком, он потерял голову, она потеряла голову, и, в общем, это произошло.

"Угу. Ты сопротивлялась?"

Да, то есть нет. Она словно окоченела. Ее поразил факт.

"Факт?"

Да, факт. А что же экскурсия, куда делись все остальные? Остальные ждали у входа, Петр Францевич объяснил, что они заблудились, что-то придумал; она не помнит…

Дождь утих.

"Вот. Теперь вы знаете".

"Послушай, Роня, – сказал я после некоторой паузы. – Когда мы с тобой встретились в лесу, ты мне говорила…"

"Что же я говорила?"

"Что ты пробуешь себя в литературе".

"Правда? Не помню", – сказала она надменно.

"Да, ты именно употребила это выражение. Так вот, я должен сказать, что нахожу у тебя недюжинные литературные способности!"

"При чем тут способности?"

Я развел руками.

"Вы что, мне не верите? – вскричала она. – Не верите, что все так и было?"

"Одно нехорошо, ты оклеветала ни в чем не повинного Петра Францевича. Зачем?"

Насупясь, с обиженным видом она смотрела на меня, пока легкая судорога не пробежала по ее телу, и мы оба расхохотались.

XXIX

Тут я должен заметить, что ее вопрос, как ни смешно, заставил меня задуматься. Как я отношусь к девственности? Термин, можно сказать, вышедший из употребления. С почтением, сказал я. Можно было бы ответить: с умилением. А может быть, и со страхом. Почему со страхом? Почему не только девственница со страхом оберегает себя, но и всякий, кто к ней приближается, испытывает страх? Меня не интересовало, зачем она это придумала, всю эту историю с поездкой в Архангельское; может быть, Петр Францевич действительно водил ее по музеям, вполне возможно, что и экскурсия была на самом деле; собственно, так и сочиняются истории; и, само собой, Роня знала, что "друг семьи" оттого и друг, что неравнодушен к ней; может быть, даже имело место объяснение, где-нибудь в пустынной аллее. Помнится, когда мы с бароном в лесу удалились для приватной беседы, он упомянул о серьезных намерениях; видимо, и родители знали, что он собирается жениться на Роне, и одобряли этот проект. А она? Меня и это не особенно занимало, мой летучий роман с девочкой из усадьбы был игрой, правда, чуть было не зашедшей слишком далеко.

Меня не интересовало, зачем она придумала историю с соблазнением, мало ли какая фантазия может прийти в голову семнадцатилетней девице; меня занимал вопрос о девственности, о том, что оставалось вечно живым мифом, невзирая на все революции, перемены моды и так далее, да, живым, и не только здесь, в полумертвой деревне, но и ко всему на свете равнодушном большом городе; и, как тысячу лет назад, миф был окружен колючей проволокой двойного страха, миф рождал двойную ассоциацию с военной атакой и преступлением. Девственность была подобна башне, дворцу или крепости, которую брали штурмом, и победителя ждала слава; девственность была заветной шкатулкой, которую взламывали тайком и озираясь, и вор заслуживал наказания. Очевидно, что нападение могло быть успешным лишь при условии внезапности; фантазия Рони опровергала версию о внезапности. Насилие предполагало полную неподготовленность, искреннее неведение жертвы; но в фантазиях Рони оно уже было, так сказать, запрограммировано, и существовали кандидаты, их было два: один – Петр Францевич, другой, очевидно, я. Насилие справедливо рассматривалось как надругательство – и в то же время как нечто такое, без чего девственность была лишена смысла и со временем должна была превратиться в позор. Выходило, что девственность опровергала свой собственный миф; значит ли это, что миф девственности был от начала до конца изобретением мужчин?

Если это так, думал я, то девственность – в самом деле миф и ничего более; если это так, то она должна заключать и действительно заключает в себе для нашего брата всю тайну и таинственность женщины, предстает, как уединенный скит, как сомкнутые врата, за которыми пребывает нечто не имеющее имени, некая священная пустота; девственность должна быть обещанием, которое никогда не будет выполнено, должна повергать в трепет, должна пугать и притягивать, – между тем как носительница тревоги и тайны, какая-нибудь круглолицая, толстозадая и глупая, как все они, дочь Евы либо вовсе не подозревает об этом, либо соглашается признать ее в качестве некоторой окруженной почетом условности, как носят нагрудный знак, который сам по себе не заслуга, а лишь символизирует заслугу, быть может, мнимую. Я не мог согласиться с таким ответом.

Я не мог представить себе девственность каким-то театром. Не то чтобы я так уж цеплялся за традиционную мораль; и я, конечно, знал, как часто женщина только тогда и расцветает, когда сброшено это бремя, как если бы целомудрие было врагом женственности в прямом физиологическом смысле. Но то, что девственность, это спящее чудовище, в самом деле мстило всякому, кто осмелился его потревожить, – с этим чувством, или, вернее, предчувствием, я ничего не мог поделать: оно не было ни изобретением мужчин, ни фантазией женщин, оно существовало само по себе и владело мною, и это, собственно, и был единственный ответ, который я мог дать Роне.

ХХХ

Две тени шевелились на потолке, двойной человек сидел за столом на табуретке приезжего и делал бумажные кораблики. Две флотилии выстроились друг перед другом, потонувшие корабли падали со стола, отличившиеся в бою получали награды: красные звезды на бортах и синие полосы на трубах.

Интересно, подумал постоялец, у меня цветных карандашей нет, значит, их принесли с собой.

Вслух он сказал:

"Между прочим, мы тоже так играли в детстве. Но это мои рукописи, зачем вы портите мои рукописи?"

Человек повернул к нему одну голову, вторая была занята рисованием.

"Ах вот как, – сказал он небрежно, – а я и не обратил внимания".

Вторая голова возразила: "Тут темно".

"Вы умеете говорить раздельно?" – спросил путешественник. Тут только он заметил, что стекло снято, колпачок горелки отвинчен, на столе мерцал полуживой огонек.

"Мы тоже сидели с коптилками. Приходилось экономить керосин, – сказал он неуверенно. – Это было во время войны. Я делал уроки, писал дневник. Все при коптилке!"

"Мало ли что! – возразил двуглавый человек. – Керосин и сейчас дефицитен".

"Да у меня целая бутыль стоит в сенях".

"Ай– яй, какая неосторожность! Вы игнорируете правила пожарной без-

опасности".

"Теперь я вижу, что вы можете говорить в унисон", – заметил приезжий.

"Долго не могу, – сказал человек, – не хватает дыхания. А что это за дневник? Вы упомянули о дневнике".

"Обыкновенный дневник подростка. Даже, я бы сказал, не без литературных амбиций".

"Он сохранился?"

"Нет, конечно. Я его уничтожил. Это было позже".

"Послушайте, – сказал человек, орудуя ножницами, – тут у вас что-то не сходится. Даты не сходятся. Вы говорите, во время войны, делал уроки… Выходит, вы уже ходили в школу. Но ведь вы еще не старый человек. А война была давно".

"Да как вам сказать? Не так уж давно. Я прекрасно помню это время. Сводки, песни… Могу, если хотите, кое-что исполнить. Я все военные песни знаю наизусть".

Постоялец свесил голые ноги с кровати и затянул вполголоса: "На заре, девчата, проводите комсомольский боевой отряд. Вы о нас, девчата, не грустите, мы с победою придем назад. Мы развеем вражеские ту-учи…"

"Любопытно. Впервые слышим. – Обе головы переглянулись. – Ты слышал? Я не слышал. Мы не слышали. Ладно, оставим эту тему. – Человек повернулся к приезжему и закинул ногу в сапоге за другую ногу. – Так что же это все-таки был за дневник? Вы уже тогда были, э, писателем?"

"И– и-и врагу от смерти неминучей, от своей могилы не уйти", -пел, раскачиваясь на постели, приезжий.

"У вас прекрасная память, но, к сожалению, ни малейшего слуха!"

"А мне нравится, – сказала вторая голова, – давай еще".

"А ты, Семенов, не встревай".

"Что же, мне свое мнение нельзя высказать?"

"Помолчи, говорю. Когда надо, тебя спросят".

Голова обиделась и стала смотреть в сторону. Человек спросил:

"Почему вы его уничтожили? Там было что-нибудь о нашем строе? Антисоветчина небось?"

"Да что вы! – испугался приезжий. – Не было там никакой антисовет-

чины".

"А что же там было?"

"Да ничего".

"Интимные дела? Порнография?"

"Я боялся, – сказал путешественник, – что его найдут родители. Я порвал его в уборной, все тетрадки одну за другой, их было десять или двенадцать. В мелкие клочки. В уборной".

"Тэ– экс, -медленно проговорил человек о двух головах, отшвырнул ножницы и вышел из-за стола, загородив свет коптилки. – Значит, говоришь, в клочки. Вот мы и добрались наконец до главного. Теперь поговорим серьезно. Что там было? Выкладывай все начистоту".

"Что выкладывать?" – спросил приезжий. Он сидел, съежившись, на своем ложе, двуглавый навис над ним.

"Я жду, – сказал человек. – Мы ждем".

"Там было…– пролепетал приезжий. – Я не помню".

"А ты постарайся. Напряги память".

"Но я забыл!"

"А мы не торопимся", – сказал человек ласково.

"Малоинтересные вещи. Всякая ерунда, чисто личного характера…"

"Вот видишь. Кое-что уже вспомнил. Рисунки?"

"Какие рисунки?"

"Рисунки, говорю, были?"

Приезжий кивнул.

"Ага, – сказали головы, потирая руки, – порнографические рисунки. Рассказывай, чего уж там! "Играй, играй, рассказывай, – запела голова, – тальяночка сама, о том, как черногла-азая с ума свела!" Видишь, и мы кое-что помним".

Человек подсел к приезжему на кровать. Путешественник подвинулся, чтобы дать ему место. Путешественник обвел глазами избу, черные стропила и железные крюки.

"Значит, опять будем в молчанку играть. Не хотелось бы прибегать к крайним мерам. Не хотелось бы!"

"Что вам от меня надо? – забормотал приезжий. – Я уже сказал: я не помню. Я даже не уверен, был ли этот дневник на самом деле".

"Отказываться от показаний не советую".

Приезжий молчал.

Человек сделал знак помощнику, другая голова отделилась и вышла, ступая сапогами по бумажным кораблям.

"Значит, говоришь, не было дневника, ай-яй! Вот мы сейчас посмотрим, был или не был. Семенов, ты где там?"

Семенов, с сержантскими лычками на погонах, наклонив голову, переступил порог, огонек коптилки вздрогнул, помощник положил на стол кипу школьных тетрадей, перевязанную бечевкой.

"Нет, – сказал приезжий, – это не я, это не мои…"

Сержант стал развязывать бечевку. Узел. Он схватил со стола ножницы.

"Не надо! Не режьте! – закричал постоялец. – Веревка пригодится! Я сам все расскажу! Я все подпишу, не надо! Боже, если бы я знал… Если бы я только знал… Но откуда вы взяли?… Почему порнография? При чем тут порнография? Ведь вы даже не читали! И что вы все твердите: дневник, дневник… Какой это дневник, это литература… А у литературы свои законы… Своя специфика… Это не я! Нельзя смешивать автора с его персонажами… Одно дело – автор, а другое – действующие лица… И к тому же, – бормотал он, – это даже не мой почерк. Вы мне подсунули… Я не пишу в таких тетрадках…"

"А чей же это почерк? Ты что дурочку-то строишь? – сказал лейтенант. – Кому шарики крутишь? Сволочь хитрожопая, ты кого обмануть хочешь?! Поди погляди, – отнесся он к другой голове, – что там за шум…"

Помощник вышел в сени и вернулся.

"Это делегация", – сказал он.

"Мешают работать! – зарычал лейтенант. – Кому еще я там понадобился? Скажи, я занят".

"Они не к вам. Они к нему", – сказал помощник.

В сенях уже слышался топот. Ночной лейтенант поднял голову, приезжий тоже с любопытством взглянул на дверь. Заметался огонек коптилки, появилось несколько человек солидного вида, в седых усах, длинных черных сюртуках или, вернее, демисезонных пальто. Они вошли, наклоняя головы, один за другим в низкую дверь, выстроились у печки и вдоль стены с ходиками, после чего первый, расстегнув пальто, из-под которого выглянул фрак, и сняв с коротко стриженной седой головы блестящий цилиндр, выступив вперед, отвесил присутствующим поклон и осведомился: здесь ли проживает писатель?

"Это я", – сказал растерянно путешественник.

"Нобелевский комитет уполномочил меня и моих коллег известить вас о том, что вам присуждена премия Альфреда Нобеля за этот год".

"Мне?" – спросил приезжий.

"Вам. Нобелевский комитет просил меня от имени своих членов, а также его величества короля передать вам поздравление с наградой, к которому я и мы все, не правда ли…– глава делегации обернулся к остальным, – охотно присоединяемся!"

"Вот видите, – сказал приезжий ночному лейтенанту, – я же говорил, что это литература".

Лейтенант прокашлялся.

"Семенов, – сказал он помощнику, – ты лучше выйди, займись там… Нечего тебе тут торчать".

"Я, собственно…– продолжал он. – Тут, очевидно, произошло небольшое недоразумение".

"Недоразумение, – проворчал приезжий, – ничего себе недоразумение!"

"Мы проверим, виновные будут наказаны по всей строгости закона. Ошибки бывают, кто же спорит? На ошибках учимся".

Тем временем господин, возглавляющий делегацию, вполголоса переговаривался с коллегами. Из служебного портфеля была извлечена папка с тисненой эмблемой и грифом. Уполномоченный комитета почтительно протянул раскрытую папку писателю.

"Это предварительно. Диплом будет вам вручен во время церемонии…"

Лейтенант, вытянув шею, заглянул через плечо приезжего.

"Красиво, – проговорил он, – умеют, черти… Н-да. Мы присоединим этот документ к делу".

"Но я же вам сказал!" – захныкал писатель.

"Ничего не могу поделать. Инструкция есть инструкция, и закон есть закон".

"Какой закон!… Разве это закон?"

"Для кого как, – отвечал ночной лейтенант и сделал знак помощнику, который стоял по стойке "смирно" у порога. – Товарищи, – обратился лейтенант к делегатам, – господа… Попрошу освободить помещение".

Назад Дальше