Две строчки времени - Леонид Ржевский 14 стр.


Nous nous aimons et nous vivons
Nous nous aimons et nous vivons
Et nous ne savons pas ce que cґest que la vie
Et nous ne savons pas ce que cґest que le jour
Et nous ne savons pas ce que cґest lґamour

В совсем свободном переводе

Мы любим друг друга, и жить нам не лень.
Мы живем и любим друг друга.
Но что это - жизнь? что - любовь? что - день?
Узнать - у нас нет досуга!..

Пенье вызывает шевеление по углам; кое-кто поднимается, садясь по-турецки. Хозяйка раздает надетые на зубочистки половинки сосисок.

- Сматываемся! - говорит Сэм. До самой калитки провожает нас уже несколькими голосами:

Et nous ne savons pas ce que cґest la vie….

- Я недаром назвал эту ложу интеллигентной, - говорит Сэм, - по-французски поют! Ну - что, я был прав? На следу! На следу! Завтра двинем в этот отель - и все, может быть, выяснится!..

4

Но завтра принесло фиаско решительное.

Началось, собственно, уже с самого обличья этого доходяги-отеля, где былых дней позолота пряталась под почти неправдоподобной замызганностью убранства и стен, и с покерной физиономии хозяйки, которая только что не кликнула двух торчавших неподалеку верзил с мордами отставных боксеров, чтобы нас выкинуть.

Она, видимо, несмотря на сотворенную Сэмом легенду, приняла нас за сыщиков. Главное же - и это было самое удручающее! - она, конечно, знала то, что нам было нужно, но не благоволила сказать.

"Думаете, что обо всех девках, которые у меня ночевали, я стану сообщать вам подноготную?" - заключила она, и двое верзил сделали в нашу сторону шаг.

- Вместо "girls" она употребила "sluts" - мерзкое в этом контексте слово.

Я назвал выше нашу неудачу решительной, подразумевая, главным образом, Сэма, который после этого отеля вдруг потерял ко всей истории интерес и так "перебрал" - вечером у себя дома, что лыка не вязал в телефонную трубку, когда я хотел с ним кое-что обсудить…

А как обстояло дело со мною самим?

В апреле пришло строгое напоминание от издателя - не задержать манускрипта!

И начались поиски конца, о которых я уже упоминал. Конца, который замкнул бы литературную историю об Ии.

Я находил их десятки, концов, занимательных, подкованных психологией или про сто эффектных, - и отвергал: все от препирались с концом подлинным, которого не существовало, но который мерещился мне так тревожно, что когда на какие-то фантастические минуты, казалось мне, я его находил, это едва не стоило мне инфаркта

Не веря в нашу с Сэмом экспедицию, я все еще ловил себя на том, что в любо"многолюдье - в театре или кино, в уличном спертом потоке, в подземке либо в автобусе - шарю глазами по лицам с нелепым, давно уж почти бездыханным упованием: а вдруг!

Как где-то в чьих-то стихах:
Ищу на тебя похожих -
И нет на тебя похожих…

Это было в мою первую в апреле вылазку за город, где засиделся, и навстречу закату ползли уже сумерки, когда ехал домой. Почему-то хотелось вернуться еще без больших огней, и я гнал машину быстрей дозволенного.

Может быть, от этого вдруг не то что вспомнил, но почти увидел рядом с собой Ию - как когда-то она мчала меня вдоль скандинавского лукоморья, выжимая из своего красного "фольксвагена" почти невозможную скорость, и говорила, вздрагивая побелевшими от возбуждения ноздрями: "Обожаю этот звук, когда встречаются на лету две машины, - сплющенный, острый, как бритва: хип!.. хип!.. хип!.. Чудо как хорошо!"

Дороги - поэзия Америки. Моя, в разлете ее и стремительности, то и дело ныряет под горбатые гранитные виадуки; с боков плакуче нависают на нее тополя, на сквозистых грудях которых еще только угадываются почки; известково белеют обочины, обсыпанные мигающими, как ресницы, столбиками, за которыми - уже неразличимая пустоглазость вечера.

Когда миганье их сливается в сплошной росчерк, я снимаю с газа ногу, и тут случается то, о чем хочу рассказать.

Открытый, цвета сливочного мороженого "мустанг" вывертывается вдруг сбоку, метрах в двухстах от меня, рулит на обгонный путь и несется, ловя лаковыми боковушками пунцовые кляксы заката и на глазах уменьшаясь.

За рулем - потрясающе мелькнувший профиль, знакомый постав головы, черные разлетающиеся над узкими плечами пряди.

Ия?..

Сердца, мое и сто двадцать - мотора, разом откликаются на это видение, и для них перестает существовать что-либо другое на свете, кроме этих плещущихся по ветру волос и уносящегося прочь сливочного пятна, взблескивающего на рессорных подскоках.

Я без труда обхожу три идущие между нами машины. Несколько встречных рассекают воздух, как сабельный клинок:

Хип!

Хип!..

До сих пор вижу перед глазами беззубо-панический рот старика верхом на автограблях, напоминающих краба, - я не задеваю его, конечно, но воткнутый у него за сиденьем красный флажок срывает воздушным рывком.

"Мустанг", заметив погоню, набирает скорость, но - все равно! Лаковые блики становятся ближе; мы заглатываем расстояние, как акула наживку.

Ия?..

Мне кажется, я вижу памятный, назубок вытверженный поворот шеи и плеч, чудится упрямо вскидывающийся подбородок… Мы идем теперь на швырок мяча друг от друга. Еще минута - и будем рядом, или наше сто двадцать одно сердце брызнет на воздух…

И вдруг - желтая секущая предупредительных тумб и мигалок: одна колея! Огромный ремонтный грузовик вываливается откуда-то слева и - прощай, видимость!

Ползу за ним в сизой поземке грейдерной пыли и неожиданно окунаюсь в черноту.

Туннель!

Два красных зрачка с широкой переносицей подпрыгивают передо мной на проложенных поперек швах; пахнет стынущим варом.

Проклятый грузовик наконец жмется в сторону, и вдали открывается синевато-серое устье, похожее на бутылочное горлышко.

А когда из него вытекаю - дорога впереди, уже до краев налитая потемками, пуста!

Я включаю малые огни и еду теперь медленнее разрешенного. Вместе с внезапной усталостью так же внезапно приходит очевидность самообмана, и я говорю про себя любимым присловьем Ии:

- Экая чепуха!..

А дома припоминаю из наших полдней на пляже - разговоры с горячим подтекстом, темы, колючие, как ежи. И добавляю в манускрипт то, что вспомнилось.

Например, такое об Ии:

Я приучил себя к ее голому виду, но все же от иных пластических конфигураций на фоне солнышка и песка отводил глаза в сторону. Иногда и с присказкой.

- Вы Карамазов! - огрызалась она.

- Что, интересно, понимаете вы под карамазовщиной?

- То же, что и вы. Вот хотя бы: кто-то утверждает в романе, что Карамазовы не могут смотреть на женские ножки без судорог. Вы, кажется, тоже.

- Смотрю я беспокойно на ваши? Кстати сказать: несмотря на нигилизм, вы очень их холите.

Она садится на скамеечку под зонтом, вытянув ноги так, что ступни с карминными ногтями почти упираются в мою грудь.

- У каждого свои слабости, - говорит она, - есть у вас пилочка для ногтей? Два обломились. Если бы это не было нарушением конвенции, попросила бы вас подпилить, но теперь прошу только пилку.

И после педикюра:

- Беру назад насчет Карамазовых. Но хотите признаюсь вам: чувствую иногда и в себе что-то инфернальное, по Достоевскому. Например, вдруг накатывает: хотела бы видеть вас изнывающим на этом вот месте от запоздалого желания мной обладать, а мне будто это доставило бы удовольствие!

- Почему "запоздалого" желания? Биологически от меня может еще родиться дочь, а если проживу еще девятнадцать лет, то и вырасти в такое же чудовище, что и вы…

- Гм…

- Нехорошо попрекать людей старостью, это у вашей властократии настоящий расизм!

- То есть - как?

- То есть так, что если расизмом мы называем шельмование по случайному признаку - цвету кожи, например, или национальной принадлежности, то дискриминация по признаку возраста - расизм тоже. Вы пренебрегаете богатством опыта, зрелостью разума и таланта, несмотря на примеры: Микеланджело, Леонардо да Винчи, Рассел, Шоу, Лев Толстой, Бунин - легион гениальных старцев! Пренебрегаете только на основании чернильной пометки в паспорте.

- Неправда! На основании того, что созрело новое поколение, которому вы должны уступить дорогу.

- Не всегда, не во всем…

- Когда осуществится наша революция, вы ахнете, какого потолка достигнем мы, молодежь! На какое высокое небо взлетим!

- Есть у меня одна приятельница, знаток богословия, - говорю я, подразумевая Моб, - она сказала бы вам, что это у вас главный бесовский соблазн: самовозвеличение и гордыня. И насчет взлета: в Риме когда-то апостол Петр обличил волхва Симона, когда тот при помощи бесов поднялся на воздух. Помолился апостол, и Симон - на землю кувырком. - Экая чепуха!.. - бормочет она.

5

И был вечер. Обреченный, как называю я вечера, когда у вас где-то между левым предплечьем и так называемой подложечкой гнездится ощущение подстерегающего неблагополучия, когда не следует садиться по крупной в покер, даже и вообще выходить из дому, а дома не надо браться писать рассказы или просто письма знакомым, потому что все написанное в такой вечер выходит из рук вон плохо.

Была вдобавок и апрельская мокропогодица: дождь без роздыху и ветер, забивающий вам в лицо мокрые гвоздики и наезжающий на ваш шаг, как танк.

И всем этим я пренебрег ради одной совсем, может быть, и ненужной справки в публичной библиотеке - несколько всего строк!

На Бродвее ветер дул, как всегда, вперехлест; в полупотемках подле мусорных тумб шевелили лохмотьями скелеты порванных зонтиков, и было пусто.

А на возвратном пути, когда выбрался из метро, снова так забило навстречу, что задержался передохнуть и вытереть с очков брызги - у одного современного памятника искусства, всегда вызывавшего во мне недоумение.

Он представлял собою гигантский чугунный куб, поставленный на одну из своих восьми пяток, так что казалось: толкни пальцем - и упадет.

Опричь этого беспокойства, убивающего, по-моему, пластическую гармонию, куб другого впечатления не производил. Мне казалось всегда, что здесь творческая на ходка подменена фокусом, как, скажем, в некоторых архитектурных выдумках Корбюзье, опирающего иногда огромное много этажье на тщедушные четырехгранные под порки: беспокойно, режет ребрами глаз напоминает протезы…

Я так задумался над этими, ни к чем) отвлеченностями, вызывающими лишь ус мешку у современных трубадуров модерного искусства, что и не слыхал в шуме дождя за спиною шагов, а только - легкое прикосновение и слова:

- "Can you spare a dime, mister?

"Spare a dime" - здешняя просьба подаянии. Но - голос! голос!.. Господи!

И еще раз, когда обернулся: "Господи! Не может этого быть!"

Или - может?.. - черный, в струйках и капельках, дождевик; протянутая ко мне маленькая молящая кисть; бледный с темной прядкой волос краешек щеки в щели капюшона, тотчас скользнувшей в сторону.

И так рванулось, застряв где-то у горла, сердце, что ни вздохнуть, ни выговорить ничего; .только сама собой сунулась в карман рука, холодные ноготки почти царапнули мою ладонь, перенимая долларовую бумажку, и - ширк! как смело ветром.

Когда, глотнув воздуха, шагнул вслед - грязно-серый амбар-грузовик катился впритык к тротуару, а миновал - была за ним темень и пустота. Никого! Рыже косил под фонарем напротив дождь.

Прислонясь к мокрому столбу с каким-то дорожным сигналом, я ждал, покуда сердце, подрагивая, возвращалось на место и отпускала в предплечье боль. Желток фонаря. плющился у меня под ногами в черной пляшущей луже.

- Господи! - повторял я снова. - Что же это было? Что?.. Неужели не суждено мне дознаться обо всем до конца?

Или это и был - конец?..

Примечания

1

Стихи Ивана Елагина.

2

Стихи Елены Матвеевой.

3

Стихи Беллы Ахмадуллиной.

4

Перевод А. Вознесенского

5

Стихи Жака Превера.

6

Стихи Ираиды Лёгкой.

7

Не пожалейте гривенничка, господин!

Назад