Екатерина Воронина - Анатолий Рыбаков 21 стр.


Леднев заметно выделялся в толпе – представительный, чуть-чуть сутулый. Он пытливо посмотрел на Симу и Катю, улыбнулся, дружески кивнул и прошел мимо. Не хочет мешать разговору, который сам подстроил.

Катя следила за Ледневым. Заговорит он со Спириным или нет? Ах, если бы он подошел к нему! Какой камень свалился бы с Катиного сердца. Она бы все простила ему, не сказала бы ни слова об Ошурковой. Только бы подошел. Но Леднев не подошел к Спирину. Лицо его было бесстрастно, хорошо знакомое Кате лицо, когда Леднев знает, что на него смотрят, а ему самому ни на кого смотреть не нужно. И Спирин тоже больше не смотрел на Леднева.

Сима между тем говорила:

– Здесь ваша судьба, я говорю вам как женщина, как друг ваш и Костин. Ему нужна именно такая жена, как вы, Катюша, ведь вы одинокая женщина! Ну когда такой случай еще представится? Где они, свободные мужчины? Ведь вам уже тридцать! А дальше? Одинокая старость?

Зазвенел звонок, публика скопилась у входа в зал.

– Одинокой можно остаться, даже выйдя замуж, – сказала Катя.

Катя и Леднев сели на свои моста. Катя спросила:

– Этот человек в синем костюме – Спирин?

– Да.

– Ты его знаешь?

– Знавал когда-то, – ответил Леднев и сочувственно добавил: – Потерла его судьбишка.

– Ты его хорошо знал?

– В одном затоне работали. В институте вместе учились.

– А сейчас ты с ним встречаешься?

– Сейчас нет. Много лет прошло.

– Я бы на твоем месте подошла к нему.

– Зачем?

– Он ждал этого.

– Ты думаешь?

– А ты не думаешь?!

Леднев качнул головой.

– Возможно… – и отвернулся к сцене.

Катя встала. Леднев поднял на нее удивленный и растерянный взгляд. Сзади зашикали. Не оглядываясь, Катя быстро пошла к выходу.

Она пробежала по пустому фойе. Билетерши дремали у дверей. О чем-то спорили буфетчицы. И только выбежав на улицу, Катя вспомнила о своем пальто. А, черт с ним! Все равно номерок у Леднева!

* * *

На улице Леднев догнал ее.

– Зачем же пальто бросать?

Он пошел рядом, перекладывая Катино пальто с руки на руку, как будто нес невесть какую тяжесть.

– Тебя задело мое отношение к Спирину, – сказал Леднев. – Но ведь ты не знаешь наших отношений. Может быть, они и раньше были такими же? Почему я должен их менять? Чтобы подчеркнуть особенность его положения? Вряд ли это было бы ему приятно.

Он переложил Катино пальто на другую руку и продолжал:

– Я не понимаю, что происходит? Я тебя не узнаю. Тебе не нравится каждое мое слово, каждое мое движение. Может быть, я надоел тебе? Тогда так и скажи. Чтож делать… Погуляли у всех на глазах и разошлись. Начальник с подчиненной. Не особенно, конечно, красиво. Что ж, бывает.

Он снова переложил пальто.

Катя протянула руку:

– Дай сюда!

И почти вырвала пальто.

Он покачал головой.

– Ах, Катя, Катя…

– Что Катя?! Не нравится?! Так оставь меня, оставь. – И, оскорбительно растягивая слова, медленно проговорила: – Ко всему ты еще и трусоват. Поздравляю!

Глава двадцать седьмая

Осенний ледоход шел по Волге. Льдины крутились на водоворотах, ударялись о корпус судна, задерживались у низких берегов. Черная пелена туч висела над рекой, ветер гнал мутную осеннюю волну. Грустно полоскался на корме выгоревший флаг. Матрос пробежал по обледенелой палубе – она гулко прозвенела под его ногами. Разорванные ветром клочья дыма оставались за кормой. Бакены на реке уже сняли. Теплоход двигался медленно, лучом прожектора вырывая из темноты неясные очертания берегов.

Встреча с Дусей была неизбежна, и Сутырин не знал, как поведет себя. Ее помертвевшее лицо неотступно стояло перед ним. Но когда он вспоминал слова Николая, его охватывало бешенство.

В красном уголке судачили женщины. Жена первого штурмана Мелкова рассказывала о своей знакомой, изменившей мужу:

– Ему уже люди говорят, а он не верит. А она ну прямо взбесилась, у всех на глазах, а ведь двое детей, десять лет женаты.

Осуждая чужую непорядочность, Мелкова подчеркивала собственную добродетель. Но Сутырину казалось, что Мелкова намекает на него.

Со дня своего разрыва с Дусей Сутырин ни разу не видел ее. И все же он был в курсе всех событий ее жизни. Дуся почти каждый день писала ему, хотя Сутырин ни разу ей не ответил.

Письма были написаны на одинаковых листках почтовой бумаги, все в одинаковых голубых конвертах.

Листки бумаги были маленькие, а почерк крупный, размашистый. И оттого каждое письмо было в несколько страниц.

"Что же написать тебе, Сереженька? – писала Дуся в первом письме. – Отказываться от того, что было, не могу, а перебирать все не хочется, и вспоминать не хочется. Молодая была, глупая, и не любила никого. Ведь только тебя одного, Сереженька, я любила, и сейчас люблю, и всегда буду любить. В чем виновата перед тобой – прости, кабы могла я жизнь начать сначала, а теперь уже прошлого не воротишь. Я к тебе всем сердцем, Сережа, и что в нем делается – пересказать не сумею. Иной раз так болит, так болит – умереть хочется. А иной раз сижу и думаю: может, вернется еще Сережа? Ну как ты без меня? И подумать о тебе некому и постирать. Один ты у меня, родной, бесценный…"

"На участке у нас, Сережа, – писала Дуся в следующем письме, – доказали: можно теплоход за сутки грузить. С кранами тоже все хорошо справляются. Особенных рекордов нет, но и отстающих нет".

Некоторые письма были написаны так, будто между ней и Сутыриным ничего не произошло.

"Этот месяц в обе получки вышло у меня тысяча семьсот на руки. Думала пальто новое к зиме шить, да передумала: и материалов подходящих нет, и денег жалко. Вдруг что получится с квартирой, на обстановку надо, ничего ведь нет у нас с тобой. Хотела я купить зимние сапожки меховые, так здесь у нас достать негде. Если где попадутся, купи для меня, пожалуйста, а если денег нет – напиши, вышлю. Сапожки выбирай коричневые и с коричневой оторочкой. Только на базаре или у спекулянтов не покупай, всучат дрянь. А в магазинах попадаются хорошие".

Про дела Клары она писала так:

"Была у меня Соня, рассказывала – суд был у Клары. Дали ей три года условно, потому – ребенок. Сережа! Может, отдаст она теперь тебе Алешу? Трудно будет ей. Правда, Сережка, поговори с ней. Сейчас-то ей несладко, может, войдет она и в твое положение".

"Была вчера "Керчь" на угольном, смотрела я из крана, да людей не разберешь, не увидала я тебя. Думала, пойти мне или нет. Хоть бы издалека на тебя поглядеть. А потом подумала и не пошла: будешь ты сердиться, и ничего хорошего из этого не выйдет. А так хотелось, так хотелось! Так бы и обняла тебя, моего дорогого, бесценного… Сереженька, золотой мой, не могу я жить без тебя. Перестань обижаться, ей богу, не стоит оно того…"

Перечитывая письма Дуси, Сутырин с тайным удовлетворением убеждался: Дуся продолжает любить его, он для нее единственный, теплое и нежное чувство к ней боролось с другим чувством – обиды, ревности и оскорбленного самолюбия.

Но вот две недели от Дуси не было ни одного письма. Сутырин терялся в догадках. Неужели она примирилась с их разрывом?

Приехав в Горький, Сутырин отправился на участок.

Николай и Соня приводили кран в порядок, готовя его к зимней консервации. Николай сидел на самом верху стрелы. Соня стояла внизу, задрав голову, следила за работой Николая.

– Объявилась пропащая душа на костылях. – Соня вытерла руки обтирочными концами. – Где шатался-мотался? Почему не заходил?

Николай сверху помахал Сутырину рукой.

– Ну-ну, – крикнула Соня, – не больно-то размахивайся! – Она опять повернулась к Сутырину. – Где пропадал, куда сгинул?

– Все не приходилось. То на мельнице стояли, то на угольном.

Она погрозила ему пальцем:

– Знаем вас! Что такое, думаю, нет Сережи, хоть бы открытку бросил, пропал совсем, нет человека. Тут о нем думают, ищут со всех сторон, и с той и с другой.

– Кому нужно, тот найдет. Что Дуся? Здорова?

– В больнице лежит.

– Что с ней?

– У тебя хотела спросить. Вместе небось натворили.

Дуся беременна? Ничего не писала! И почему в больнице? Аборт? Несчастье?!

– Говори, не тяни, – попросил он.

– Лежит в гинекологическом, – серьезно сказала Соня. – Сейчас все в порядке, а был выкидыш. Одного пенициллина ей влили восемь миллионов единиц. Ты бы сходил к ней, Сережа.

– Как я пойду? – пробормотал Сутырин. – Ведь не пустят. И неудобно. Сама знаешь, разошлись мы.

– А сходить надо, – продолжала Соня. – Нехорошо. Как вы там между собой – дело ваше, только болен человек, и нельзя его бросать. Будь ты болен, она бы к тебе примчалась.

Подумав, он сказал:

– Может, вместе сходим?

– Ребята с утра не кормлены, – вздохнула Соня, – да и была я позавчера. И пускают только одного человека.

Сутырин видел: Соня отказывается идти потому, что не хочет мешать их свиданию.

– Там все просто. Придешь и скажешь: к Ошурковой. А после больницы заходи к нам, посидим вечерком. Верно, заходи.

* * *

Просунув голову в маленькое окошко регистратуры, Сутырин спросил, может ли он видеть больную Ошуркову.

Регистраторша привычно официальным тоном ответила:

– Допуск к больным два раза в неделю – вторник и пятница.

– Я с парохода, через час в рейс, – умоляющим голосом произнес Сутырин, забыв, видимо, что навигация уже кончилась.

– Получите разрешение дежурного врача. В каком отделении больная?

– Не знаю.

– Как это не знаете? – регистраторша в первый раз посмотрела на Сутырина. – В родильном, в хирургическом?

– Я месяц в плавании, сегодня прибыл, говорят, жена в больнице.

– Фамилия?

– Ошуркова Евдокия Петровна.

– Когда поступила?

– Недели две назад.

Хмурясь, регистраторша пробежала глазами журнал, что-то написала на узенькой полоске бумаги, передала ее Сутырину.

– Обратитесь к дежурному врачу. По лестнице, второй этаж, шестой кабинет налево.

Дежурный врач – черноволосая женщина в белом халате и в пенсне – спросила:

– Что ж вы так плохо за женой смотрите? В таком положении надо особенно беречь.

– Я в отъезде был.

– Отговорку найдете. И здоровье жены разрушаете, и ребенок был бы у вас через полгода, а теперь все снова начинать.

– Так уж случилось…

– То-то и оно, – сказала врач, раскрывая большую регистрационную книгу и отыскивая фамилию Дуси. – Температура нормальная, самочувствие хорошее. А могло быть и хуже.

Она подписала бумажку, которую дала Сутырину регистраторша.

– Не больше пятнадцати минут. И так нарушаю распорядок.

– Конечно, конечно, спасибо, – пробормотал Сутырин, пятясь к двери.

– Все вы так говорите, – проворчала доктор. – А потом выгонять приходится.

Няня взяла у Сутырина бумажку, не прочитав, сунула в карман, велела обождать, а сама вошла в палату.

Что скажет он Дусе, больной, столько перестрадавшей и перемучившейся? Зачем пришел? Утешить ее? Для этого надо вернуться к ней, а вернуться он не может и не хочет.

Против двери, у окна, лежала пожилая женщина. Она повернула к Сутырину голову и подтянула к подбородку одеяло.

Справа лежала другая женщина в очках, с книгой, которую, разглядывая Сутырина, опустила до пола, затем снова подняла к глазам.

Кровать Дуси стояла слева, открытая дверь загораживала ее, потому-то Сутырин и увидел ее последней.

Дуся лежала высоко на подушке, серое одеяло закрывало ее до пояса. На бледном, похудевшем лице Сутырин не увидел ни смущения, пи растерянности. Она смотрела с ясной, просветленной улыбкой, точно знала, что Сутырин придет, и ожидала его.

Он сел на табурет, неловко протянул пакет с апельсинами:

– Угощайся.

Она положила пакет на тумбочку, продолжая смотреть на Сутырина и улыбаться.

– Что болеть вздумала? – спросил Сутырин, грубоватым участием прикрывая свое смущение.

– Так вот, пришлось.

Женщина в очках продолжала читать, изредка перелистывая страницы, а та, что лежала у окна, отвернулась и делала вид, что спит.

– А ты как? – Дуся неловко взяла Сутырина за руку.

– Тебе больно?

– Да нет, – Дуся поправила маленькие стеганые плечики, которые обычно надевала вместе с платьем, а теперь подложила под больничный халат.

– Хотела поправиться, да не вышло.

Нагнувшись, Дуся положила плечики в тумбочку, и когда поднялась, лицо ее было утомленным, точно она выполнила тяжелую работу.

Он взял ее за руку.

– Ослабла?

Она прижалась щекой к его руке и заплакала.

– Чего ты? Чего? – забормотал Сутырин.

– Был бы у нас ребеночек, Сережа…

– Ну-ну, успокойся.

– Я ведь не нарочно… – горячо шептала она. – Врач сказал – наладится, буду рожать.

– Перестань, перестань! – говорил Сутырин, поднимая ее влажное от слез лицо, чувствуя, что любовь к ней не прошла и никогда не пройдет.

Полотенцем, висевшим на спинке кровати, Дуся вытерла глаза, все еще всхлипывая, посмотрелась в маленькое зеркальце, поправила волосы.

– Когда выпишешься? – деловым тоном этого вопроса Сутырин попытался отвлечь Дусю от тяготивших ее мыслей.

– Не знаю, Сереженька, может, на той неделе.

Утомленная, она откинулась на подушку, закрыла глаза.

– Ты отдохни, я пойду, – сказал Сутырин.

– Нет, подожди. – Не открывая глаз, она пошарила рукой по краю кровати, разыскивая его ладонь. – Ты помоги Кларе. У меня деньги есть… И на квартиру… на нашу зайди, вещи там.

– Ладно, ладно, зайду, – сказал Сутырин.

В палату вошла нянька, глазами показала, что свидание кончилось. Сутырин встал.

Дуся поднялась на подушке.

– Ты приходи завтра… Завтра что? Четверг? Опять неприемный. Может, пустят, а если нет, так ты во двор зайди и встань против корпуса, я тебя из окна увижу.

Глава двадцать восьмая

Зима шла к концу. Порт готовился к новой навигации. У Кати было много работы. Но она опять была одна.

Опять долгие зимние вечера, диван, кровать, книга, которая валится из рук, вздохи матери и всепонимающий взгляд отца, редкие посещения театра с Соней или еще с какой-нибудь знакомой. Как-то Катя пошла в театр одна и все антракты просидела в пустом зале, комкая в руках программу и с тоской дожидаясь, когда снова начнется действие. С тех пор она больше в театр не ходила.

Заболела плевритом мать. Катя ухаживала за ней.

– Вот умру, – вздыхала Анастасия Степановна, – как без меня будете? Плохая я вам мать, а все мать. Другую не найдете.

Громко тикали старые часы в столовой. Из окон соседней квартиры доносилась мелодия скрипки, однообразная, уже множество раз слышанная, берущая за сердце. Катя читала, прислушиваясь к кашлю матери, вставала, чтобы дать ей лекарство, переменить компресс или грелку; если мать просила побыть с ней, присаживалась у изголовья.

– Уйти надо было, – говорила Анастасия Степановна, тяжело дыша и кашляя, – а вот не решилась. Куда, думаю, с детьми денусь?

Никогда раньше мать не говорила о своей жизни.

– Отец хороший человек, да ведь не любил никогда. Жалел, а не любил. Чужая я ему была. Может, и не надо было ему на мне жениться. И я неразумная была.

Рядом с Катей прожил жизнь человек, ее мать, и никому не было до нее дела. Ведь мать была более одинока, чем она сама, – кроме дома, ничего не имела. В этом доме ее заботы принимали как само собой разумеющееся, а недостатки – как нечто неизбежное. А все ее недостатки заключались в неумелости. Сначала была неумелой от страха перед бабушкой, а потом стала боязлива из-за своей неловкости.

– Взяла она верх, – говорила Анастасия Степановна о бабушке. – Я почему молчала? Не хотела разлада в дому, мечтала – все по-хорошему обойдется. Боялась, люди будут говорить: ссорю сына с матерью, семью рушу. А бабка – нет в ней деликатности. Меня что пригнуло? Всю жизнь дома просидела. В войну хоть и тяжело было, а я свет увидела, когда на фабрике работала, с людьми и себя за человека считаешь.

Кате хотелось погладить, поцеловать мать, но в доме у них не привыкли к таким нежностям. Она только молча поправляла ее подушку.

Ранние вставания, домашние заботы, поздние вечера, когда сидишь одна и никто тебе не звонит, никто тебя не ждет и ты никого не ждешь, – все снова вернуло Катю к жизни, которой прожила она много лет. Комната, диван, книга…

А когда станет совсем тоскливо, можно выйти из дому, и брести по улице, и ожидать, что встретишь, и не встретить. И думать, что, может быть, в это время он позвонил, торопиться домой, чтобы равнодушным голосом спросить: "Мама, мне никто не звонил?" И услышать все то же: "Никто".

Потом опять перебирать в мыслях все, что произошло, и понимать, что ты права, иначе было нельзя.

Она вспоминала их квартиру, столовую с балконом, выходящим на набережную, Леднева, его редеющие русые волосы, добрую улыбку, Ирину в халатике, с грудой всякой всячины на диване. Неужели Ирина довольна их разрывом?

Острая вспышка гнева прошла. Катя ничего не простила Ледневу, ни в чем не оправдала его. Но порвать с человеком еще не значит перестать любить его. Это то живое, что вырывается из нашего сердца и оставляет незаживающую рану – она ноет и кровоточит. Нас не покидает мысль, что все могло бы быть совсем по-другому. Мучительная досада охватывает нас оттого, что мы теряем любимого из-за чего-то мелкого, ничтожного, и мы могли быть счастливы, если бы этого не было.

Человеческое сердце открыто добру, оно оставляет в своей памяти только хорошее. Сердце, отравленное злыми воспоминаниями, не может биться.

Слепая любовь – не любовь. Но если бы недостатки любимого стояли на пути любви, то не было бы и самой любви – совершенных людей нет. Катя верила, что хорошее, доброе, настоящее победит плохое, злое, наносное в Ледневе.

Леднева освободили от работы в пароходстве и временно назначили директором курсов стажистов – так называлось училище, где рабочие получали образование в объеме техникума. Здесь учились Николай Ермаков и Дуся Ошуркова.

Последний раз Катя видела Леднева на съезде речников бассейна. Он постарел, осунулся. Несколько раз ей казалось, что он ищет ее, но не находит – его взгляд скользил по ней, не замечая. На съезде Катя узнала, что Леднев скоро будет назначен начальником порта на одной из рек Западной Сибири.

Назад Дальше