Горменгаст - Мервин Пик 12 стр.


– До свидания. – Титус на цыпочках двинулся дальше по коридору, как вдруг за спиной его послышался стрекот дверной ручки. Он обернулся и увидел не одну только Фуксию, сразу отступившую в спальню, но и нечто, стремительно летевшее по воздуху прямо ему в лицо. Защищаясь, Титус вскинул руку и, более по случайности, чем вследствие ловкости, поймал в ладонь большой, липкий ломоть булки.

Титус знал, что покидать Замок до завтрака ему не дозволено. А выход за Внешние Стены еще пуще усугубил бы проявленное непослушание. Как единственный оставшийся в живых наследник славного рода, он обязан был оберегать себя строже, нежели человек обычный. Обязан в точности сообщать, когда и куда уходит, чтобы, если он вовремя не вернется, это сразу бы стало известным. Но нынешний день, как ни темен он был, оказался не в силах справиться с нараставшей неделями страстной потребностью – потребностью скакать и скакать, пока весь мир еще нежится в постелях, пить огромными глотками весенний воздух, покамест лошадь галопом мчит по лежащим за Внешними Стенами апрельским полям. И притворяться, на полном скаку, что он свободен.

Свободен!..

Какое значение имело это слово для Титуса, с трудом представлявшего, как можно перейти из одной части дома в другую без того, чтобы за тобой не следили, чтобы тебя не вели или не шли за тобой, никогда не знавшим уединения, ни с чем не сравнимого уединения, дарованного незначительным людям? Не быть носителем славного имени? Не иметь родословной? Быть существом нимало не интересным для тайных взоров взрослого мира? Расти, крадучись, как краснокожий: из детства в юность, из года в год, словно из заросли в заросль, словно от засады к засаде, взбираясь на деревья Юности и настороженно оглядываясь?

Из-за диких просторов, что окружали Горменгаст и тянулись, куда ни глянь, до горизонта, как будто замок был островом из тех, на кои высаживают бунтарей, островом, лежащим в пустынных водах, вдали от всех торговых путей – из-за этого ощущения шири, откуда было Титусу знать, что странное, ни на что не направленное недовольство, которое ныне время от времени посещало его, было тревогою существа, заключенного в клетку?

Другого мира он не знал. Здесь же вокруг него тлел сырой материал: реквизит и декорации любви. Любви страстной, бесполой и смутной, самонадеянной и опасной.

Будущее лежало перед ним бесконечностью ритуалов и педантства, но что-то билось в горле мальчика, и он восстал.

Стать шалопаем! Прогульщиком! Это почти то же, что стать Завоевателем – или Демоном.

Вот он и оседлал свою серую лошадку и поскакал в апрельскую ночь. И стоило ему проехать под одной из арок Внешней Стены и протрусить немного в сторону леса Горменгаст, как он заблудился, неожиданно и безнадежно. Тучи единым, казалось, махом отсекли весь свет, какой мог упасть с неба, и Титус очутился в гуще ветвей, хлеставших его в темноте. Потом лошадка забрела по колено в холодное топкое болото. Она дрожала под Титусом, пятясь в поисках более твердой опоры. Но солнце всходило, и Титусу удалось, наконец, понять, где он. Внезапно лучи пронизали мглу, и он увидел вдали – намного дальше, чем мог вообразить, – каменный посверк одного из западных отрогов Замка.

Солнечный свет разливался, покуда в небе не осталось ни облачка, и дрожь тревоги обратилась в трепет предвкушения – предвкушения приключений.

Титус знал, что его уже хватились. Завтрак, верно, закончился, но еще до завтрака в общей спальне мальчиков забили тревогу. Титус так и видел воздетые брови Профессора, обнаружившего в классной пустую парту, слышал гомон и домыслы учеников. А следом он ощутил нечто волнующее намного сильнее теплого поцелуя солнца чуть ниже затылка – мгновенное струение холодного, пахнувшего тростником апрельского воздуха по лицу – нечто пугающее и безумно влекущее, некий пронзительный посвист, сжавший желудок и холодком окативший бедра. Как будто герольд приключения освистнул Титуса, заставив его развернуть лошадь, а между тем ласковое золотистое солнце пробормотало то же известие, только голосом более сонным.

На миг сознание собственной отдельности ото всех захлестнуло Титуса – такое огромное, что обратило остальных обитателей замка в марионеток его воображения. Он мог бы по возвращении сгрести их одной рукой и сбросить в замковый ров – если бы пожелал возвратиться. Он больше не будет им рабом! Кто он, чтобы выслушивать их приказы: иди учись, присутствуй при том, присутствуй при этом? Он не просто семьдесят седьмой граф Горменгаст, он – Титус Гроан, сам себе голова!

– Ну, хорошо же! – крикнул Титус, обращаясь к себе самому. – Я им покажу!

И ударив каблуками в бока лошади, он поскакал к Горе.

Однако холодное дуновение весеннего воздуха, скользнувшее по лицу Титуса, оказалось не просто прелюдией его прогула. Оно, кроме прочего, предрекало новую перемену погоды, столь же скорую и нежданную, как восход солнца. Ибо, хоть облаков вверху не было, солнце заволоклось дымкой и уже не грело Титусу шею.

Он удалился мили на три от исходной точки своего бунтарского странствия и уже углубился в ореховые кущи, тянувшиеся к подножию Горы Горменгаст, когда, наконец, заметил, что воздух наполнился явственной мглой. И с этого мига вокруг него стала сгущаться белизна, казалось, всплывающая из самой земли, накапливающаяся везде, куда не повернись. Солнце обратилось в бледный диск, а там и вовсе исчезло.

Пути назад не было: Титус сознавал, что стоит ему повернуть лошадь, и он немедля заблудится. Он и так уж не видел впереди ничего, кроме мерцающего, понемногу тускнея, зарева – вверху, прямо перед собой. Это просвечивала сквозь густеющий туман вершина Горы Горменгаст.

Единственная его надежда состояла в том, чтобы, поднявшись повыше, выбраться из тумана, и потому, пустив лошадь рысью – опасной, поскольку видимость не превышала ярда-другого, он понесся (бледный свет наверху служил ему ориентиром) к предгорьям. Когда вновь засияло привольно солнце, и самые верхние клочья тумана свились в кольца внизу, Титус вполне осознал, что значит остаться одному. Такого одиночества он еще не испытывал. Безмолвие неподвижных высот и распростертый понизу мир фантастических испарений.

Далеко на западе плыл кровельный ландшафт грузного дома Титуса – плыл легко, будто каждый камень его был лепестком. Поперек одетых камнем челюстей огромной его головы тянулись, отражая зарю, сотни похожих на зубья окон. Они казались не столько стеклянными, сколько костяными, а то и такими же каменными, как сам облекавший их камень. С оцепенелостью этих окошек, холодными цепочками прорежающих камень, спорили акры плюща, растекшегося по крышам подобием темной воды и казавшегося неспокойным, влажно помигивающим миллионами сердцевидных вежд.

Вершина горы светилась над ним. Была ли на этих застылых склонах хоть одна живая душа, кроме прогулявшего школу мальчишки? Казалось, что сердце мира остановилось.

Трепетали листья плюща, то там, то здесь волновались по ветру флаги, но это движение не содержало ни цели, ни жизни – как плещущие по ветру длинные волосы трупа нисколько не отменяют смерти того, чью голову они украшают.

Ни одной головы не виднелось в верхних, заостренных окнах, разбросанных по челу замка. Встань кто-нибудь у одного из них, он увидел бы солнце, висящее на ширину ладони выше тумана.

От края до края земли раскинулся он, этот туман, подпирая пенной своею спиной грузную гору – плавучее бремя из грубых мергелей и сланцев. Пары тумана стекали по горным склонам. Он никнул к стенам замка – складка над мрачной складкой – великанской волной. Беззвучной, бездвижной, заклятой чем-то, превосходящим мощью луну, – волне этой недоставало сил, чтобы отхлынуть.

Ни дуновенья с горы. Ни вздоха со стороны спеленутого Замка, из глухого безмолвья тумана. Неужели ничто в нем не бьется? Ибо в подобной белой тиши отдалось бы эхом и самое тихое сердце, ухая сдвоенной барабанной нотой в далеких оврагах.

Солнце не оставляло пятен на меловом покрове. То было белое солнце, словно бы отразившее легший под ним туман – ломкое, точно стеклянный диск.

Но разве не неусыпна Природа и не вечно ли ставит она опыты над своими стихиями? Едва успел туман застыть, будто бы навсегда, тяжко вложить по длани холодного дыма в каждое ущелье, укутать периной равнины, прощупать холодными пальцами каждую кроличью нору, как посланный с севера студеный, стремительный ветер вновь дочиста вымел землю и стих, так же внезапно, как поднялся, словно его лишь для того, чтобы развеять туман, и прислали. И солнце вновь воротилось позолоченным шаром. Ветер сник, расточился туман, сгинули тучи, день стал тепл и юн, и склоны Горы Горменгаст обступили Титуса.

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

Далеко-далеко внизу застыла дюжина рощиц, похожих на скопленья людей. За ними на неровной земле там и сям проблескивали, отражая небо, паутинки воды.

Над этим совокуплением мерцания вод, ежевичных зарослей и приземистых, колючих кустов вставали со странной властностью купы деревьев.

Титусу эти рощицы показались удивительно живыми. Каждая выглядела совсем не схожей с другими, хоть все они были примерно равной величины и состояли из одних только ясеней и платанов.

Не оставалось сомнения, что в то время, как ближайший к Титусу лесок чем-то рассержен – ни единое из деревьев его не желало иметь ничего общего с соседом, каждое, пожимая плечами, отворачивалось от другого, – еще одну рощицу, отделенную от первой разве что сотней футов, явно томило сдержанное волнение, деревья ее согласно склонялись над какой-то зеленой, шепчущей тайной. Только одно из них держало голову несколько выше прочих. Голова эта отчасти клонилась набок, словно не желая упустить ни слова из взволнованного разговора, происходившего у дерева за плечом. Поведя глазами, Титус приметил еще одну рощу, в которой двенадцать деревьев, отогнувшись назад и поворотясь в пояснице, искоса посматривали на дерево, одиноко стоящее в стороне. Обратив к ним спину. Сомневаться не приходилось – этот отвращенный от товарищей взгляд свидетельствовал о презрении, питаемом деревом к толпившимся сзади.

Одни деревья теснились друг к другу, как бы от холода или испуга. Другие жестикулировали. Третьи, казалось, поддерживали одного из своих, видимо, раненного. Были купы заносчивые и скорбно свисавшие головы; были ликующие и такие, в которых каждое дерево словно спало.

Ландшафт жил, но и Титус тоже. В конце концов, они – всего лишь деревья: ветви, корни, листва. А это – его день, и времени тратить не стоит.

Он ускользнул от серой вереницы башен. Здесь над ним высились только горные скалы и папоротники, и утренние лучи плясали вверху в светозарной приземной дымке.

Стрекоза повисла над валуном у его локтя, и в тот же миг он вдруг осознал, что где-то за рощицами поет огромный хор птиц.

К северу от рощиц лежали сверкающие равнины, но птичьи голоса, столь тонкие и пронзительные, звучали не там, а на западе, ближе к подножью горы, на котором стоял Титус; там раскинулся, нежась под солнцем, лес. Одна зеленая складка за другой, купы и купы листвы уходили, волнуясь, к зубчатому горизонту.

Желания, разымавшие Титуса, обрели, наконец, ясную цель. Совесть больше не грызла его за то, что он сбежал с уроков. В нем вспыхнула любознательность.

Кто гнездится в этих высоких лиственных стенах? В стенах зеленых и солнечных? Какие там кроются тени? Какие желудевые россыпи и лиственные аллеи? Волнение, точно ударом молота, оглушило все совестливые помыслы о проступке, который он совершил.

Ему захотелось помчаться галопом, но усеянные камнями сланцевые склоны были слишком опасны. Однако спустившись пониже, на относительно твердую почву, он обнаружил, что здесь удается быстро одолевать вполне приличные расстояния.

Титус приближался к лесу, и зеленая стена вырастала в солнечном небе все выше, так что, в конце концов, ему удавалось вглядеться в верхние ветви, лишь задирая голову.

Земля, уходившая к западу вверх, укрыла от него Горменгаст. На востоке, за спиной Титуса, вздымался корявыми выступами горный склон. Грубые валуны лежали вокруг, в тени их горячих лбов и выпяченных челюстей изобильно росли разновидные папоротники.

По жарким верхушкам валунов порскали ящерицы, и при первом же шаге Титуса к лесной стене, с одного из них струйкой воды стекла змея, метнувшаяся поперек пути, погромыхивая гибким хвостом.

Что породило этот сотрясший его приступ любви? Гремучая змея; лощина, заросшая шелковистой травой; великанские валуны с их папоротниками и ящерками; зеленая лесная стена. Почему все это соединилось в такое влекущее, перенимающее дыхание целое?

Бросив поводья на шею лошадке, он подтолкнул ее в сторону Горменгаста.

– Ступай домой, – сказал он.

Пони глянула на него и сразу же поскакала прочь, помахивая из стороны в сторону головой. Через несколько мгновений она скрылась за подъемом, и Титус остался в совершенном уже одиночестве.

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

Утренние занятия начались. В классных комнатах одновременно происходили сотни событий. Но вне их дверей разыгрывалась драма иного рода: драма школьного безмолвия, ибо в разделявших классы пустынных холлах и коридорах оно воздымалось и опускалось, как нечто осязаемое, плеща о каждую дверь.

Через час младший учитель продребезжит в Центральном Зале медным колокольчиком, и безмолвие разобьется вдребезги, когда из своих узилищ хлынет, как саранча, мальчишечья масса.

В классных комнатах Горменгаста, как и в Профессорской, стены были обиты лошадиными шкурами. Но только это и объединяло их, поскольку и форма каждого из классов, и царившее в них настроение вряд ли могли отличаться сильнее.

Класс Трематода, к примеру, был долог, узок и скудно озарен светом, проникавшим в маленькое окошко, пробитое под потолком в дальнем его конце. Опус Трематод, задрапированный в красный плед, возлежал в кресле. Тень почти целиком накрывала его. И хотя он с трудом различал сидевших перед ним мальчиков, положение Трематода было выгоднее их положения, поскольку они его и вовсе не видели. Стола перед ним не было – он сидел, так сказать, в открытой тьме. На полу под его креслом валялась пара учебников, помещенных туда для проформы. Пыль покрывала их так плотно, что они походили на серые опухоли. Господин Трематод все еще не обнаружил, что учебники эти вот уж несколько лет как прибиты гвоздями к полу.

Мервин Пик - Горменгаст

Класс Перч-Призма был беспощадно квадратен и освещен слишком уж хорошо, чтобы порадовать новичков. Древними, заплесневелыми были в нем лишь кожистые стены, да и те время от времени скоблились и маслились. Парты, скамьи и доски полов драили кипятком с содой, так что если не считать стен, комнату эту заливала нагая белизна, что и делало ее страшно непопулярной. Прибегнуть к услугам шпаргалки было в этом жестоком свете почти невозможно.

Класс Фланнелькота представлял собой короткий тоннель с полукруглым окном, занимавшим всю ближнюю к учителю стену. В противоположность Трематоду, таившемуся в тени, господин Фланнелькот, сидевший на очень высоком столе, являл взорам совсем иную картину. Поскольку свет вливался в комнату лишь через окно за его спиной, господин Фланнелькот, на взгляд его учеников, вполне мог быть вырезан из черной бумаги. Вот он сидит на фоне яркого полукруглого окна в конце тоннеля и резко жестикулирует, пресекая потоки света. В окне виднеется Гора Горменгаст и в это утро над сверкающей вершиной ее лениво плывут облачка, похожие на пух одуванчика.

Но из всех многочисленных классных комнат Горменгаста, обладающих каждая своим, неповторимым характером, одна выделялась в это утро особенно. Она располагалась в верхнем этаже – большой дремотный зал, заставленный куда большим количеством парт, чем требовалось, и куда более просторный, чем следовало (с преподавательской точки зрения). Драные лошадиные шкуры полосами свисали с его стен. Окно классной смотрело на юг, отчего полы ее, от века некрашеные, выцвели, и чернила, проливавшиеся на них семестр за семестром, поблекли до прекрасной, изнуренной голубизны, придав половицам оттенок почти феерический. Хотя больше ничего сколько-нибудь феерического в этой комнате не наблюдалось.

Чем, к примеру сказать, было вот это мешковидное чудище, этот храпящий холм, этот мертвенно тяжкий, вывихнутый какой-то кошмар? Мерзким и звероподобным выглядел он, лежавший, по-собачьи свернувшись, на Профессорском столе; ладно, пусть так, но что это? Кто-нибудь, пожалуй, сказал бы, что это мертвец, однако звуки сдавленного храпа исходили от него да временами посвист вроде того, какой издает, прорываясь сквозь зубчатую дыру в разбитом окне, ветер.

Впрочем, чем бы ни было это существо, ни страха, ни интереса не вызывало оно у двух, примерно, десятков мальчишек сонного, выпавшего из времени класса, у почти забытых всеми старшеклассников, имевших, судя по всему, свои, совсем особые заботы. Солнечные лучи проливались в высокое окно. Пыльная дымка наполняла комнату. Но ученикам было отнюдь не до сна.

Что происходило здесь? Сколько-нибудь приметного шума не слышалось, но напряжение, повисшее в воздухе, гулом отдавалось в ушах.

Ибо в комнате шла игра, сопряженная с опаснейшим риском. В ней-то и состояла отличительная особенность этого класса. Воздух был бездыханен. Те, кто не принимал участия в необычайном сражении, сидели на партах и шкафах. Вот-вот предстояло начаться новому туру. Бесхитростные лица зрителей были обращены к окну. Немало повидавшими казались они, эти жилистые дети случая. Ветераны уже вышли на позиции.

Все было готово. Из пола вынули две доски: первая подпирала подоконник, спускаясь под пологим углом. Потаенный испод ее с незапамятных времен отскабливался и натирался свечными огарками – он-то и глядел сейчас в потолок. Вторая длинная доска, также навощенная, лежала на полу встык с первой, образуя узкую, скользкую деревянную дорожку, футов на тридцать тянущуюся через класс от окна к противоположной стене.

Первый ход был за командой, сгрудившейся близ окна, и вот один из ее членов, черноволосый мальчишка с родимым пятном на лбу, вспрыгнул на подоконник, похоже, и не думая о том, что от него до земли – добрая сотня футов.

Вслед за тем члены противной команды, укрывшиеся за рядом парт в дальнем конце комнаты, разложили перед собой твердые, точно каштаны, бумажные пули, коими предстояло дать залп из обычных рогаток, круглая кожа которых стерлась от непрестанного использования до окончательной шелковистости. Прежде в дело шли пульки глиняные – даже стеклянные, но после третьей смерти, вследствие великих хлопот, коих потребовало сокрытие мертвых тел, решено было заменить их бумажными. Замена не сделала попадание пульки менее чувствительным – бумагу разжевывали, затем месили, добавляя к ней белую камедь, затем прессовали, зажимая в шарнирах на крышках парт. Летя с убийственной скоростью, такое ядро ударяло, точно хлыстом.

Назад Дальше