– С ума сойти можно! – сказал Аркаша Чистов и сделал протяжный вздох. – Еще год тому назад я бы в глаза наплевал тому человеку, который сказал бы, что скоро у нас станут стрелять среди бела дня.
– Живучи в России, – заметил доктор Пехотский, – следует знать, что нет ничего такого, чего в России не могло бы произойти. Взять хотя бы твою криминальную статистику: чему еще остается удивляться, если в голодные годы у нас грабят меньше, чем в урожайные, – это же чисто российские чудеса!
– На самом деле проблема куда сложнее. – Аркаша левой рукой потер лоб, а правой отодвинул чуть в сторону свою бухгалтерскую тетрадь. – Если динамика уголовной преступности такова, что рост правонарушений находится в прямой зависимости от роста народонаселения и ни от чего больше, то, значит, налицо некий таинственный закон, о природе которого мы можем только догадываться, но который никто и ничто не в силах переступить. В том-то все и дело, что если бы прироста народонаселения не наблюдалось, уровень уголовной преступности оставался бы одним и тем же, несмотря на экономические успехи и потрясения, социальные взлеты и катастрофы, эпидемии, экспансионизм, необъяснимые падения нравственности народной, наконец, неуклонный рост производства вина и пива… О чем, по-твоему, это говорит?
– По-моему, это говорит о том, что с торговцев винно-водочными изделиями напрасно взимают акцизный сбор.
– Нет, это говорит о том, что кто-то хочет, чтобы навек оставалось неизменным соотношение между патологическими негодяями и нравственным большинством. Зачем это нужно, нам непонятно, но нам понятно, что этот кто-то, конечно, Бог.
Доктор Пехотский закурил очередную папиросу и сказал, пыхнув на Аркашу душистым дымом:
– Если бы я поставил перед собой цель искоренить в Тамбове тысячелетнее христианство, то я просто-напросто пропустил бы всех тамбовчан через анатомический театр. И сразу бы стало ясно, что мертвый человек есть обыкновенная туша мяса, и совершенно непонятно, зачем этой говядине требовалось мыслить, суетиться, соперничать и страдать.
– Это ты к чему?
– Это я к тому, что все тридцать три русские несчастья объясняются леностью нашего ума. Стоит только ему упереться в стену, как он сразу объявляет эту стену богом и переключается на гастрономический интерес.
– Если когда-нибудь Россия прекратит свое существование, – сказал Аркаша Чистов, – так только оттого, что русские интеллигенты любят поговорить…
За стеною раздался ужасный вопль, казалось, даже не человеческого происхождения, а скорее похожий на тот материально-истерический звук, который издает механическая сирена. Аркаша с доктором Пехотским сорвались со своих мест и бросились в соседнюю комнату, причем в панике некоторое время не могли разойтись в узком дверном проеме. Рита Мук полулежала в постели, опершись на локти, и напряженно расширенными глазами, в которых сидело тоже что-то нечеловеческое, смотрела сквозь приятелей и сквозь стену. Потом она медленно опустилась на спину, и ее глаза вперились в потолок. Пехотский пощупал пульс.
– Неужели конец? – шепотом спросил Аркаша Чистов, даже не шепотом, а дыханьем.
Доктор неопределенно пожал плечами:
– Нет еще, но думаю, что отходит.
Они примостились на венских стульях подле постели умирающей и начали ждать конца; доктор Пехотский ждал, так сказать, профессионально, а Чистов с каким-то истерическим вниманием следил за каждым изменением в лице Риты Мук и отсчитывал в уме минуты, похожие на часы. Ему делалось жутко при мысли о том, что единственное по-настоящему дорогое ему существо и вправду может его покинуть, превратив, таким образом, жизнь в никому не нужное прозябание, даже в отрицательную величину, – в качестве аллегории ему почему-то приходила на ум бутылка из-под дорогого шампанского, а после граммофонная пластинка, которую заело, и оттого она издает один и тот же нелепый звук. Кроме того, ему жутко было присутствовать при последнем издыхании человека, и он очень хотел уйти.
За окнами потемнело, вероятно, настал вечер, а то и ночь; вообще последние дни представлялись Аркаше Чистову одной сплошной ночью, в которую время от времени врываются не ночные, бодрые голоса: то трамваи тренькают, то стреляют, то зазвонит в прихожей телефон и доктор Пехотский с кем-то поговорит. Мало-помалу на него напало какое-то отупение и отпустило чаянье смерти, похожее на глухую зубную боль; он даже сравнительно хладнокровно наблюдал, как лицо Риты Мук вдруг побагровело, потом сделалось лиловым, страшно похожим на физиономию фокусника-негра из частного цирка Арона Фунта, который съедал живьем до пяти цыплят. После оно стало бледнеть, бледнеть, точно негативное изображение в проявителе, пока не приобрело пасмурно-белый цвет.
– Кончено, – сказал доктор Пехотский и подавил нервную зевоту. – Впрочем, еще неизвестно, кому лучше, может быть, и не нам.
Аркаша Чистов вышел на чужих ногах из комнаты, где лежала покойница, попутно посмотрел на часы, висевшие на стене, которые показывали, видимо, четыре часа утра, сел за свой стол и пододвинул к себе большую бухгалтерскую тетрадь. Некоторое время он смотрел в нее глупо, непонимающе, думая о другом: "Вот умер единственный человек в мире, и, кажется, ничего особенного не случилось, по-прежнему ходят часы и за окном сыплет снег вперемежку с дождем, только такое чувство, словно из квартиры выкачали воздух и ты дышишь чем-то живительным, но другим…" Он потянулся за пером, поерзал в кресле, устраиваясь поудобней, и стал писать.
"Такая динамика наводит на размышления, выходящие далеко за рамки чисто статического исследования. Существующая пенитенциарная система, как известно, основывается на принципе возмездия за совершенное преступление и одновременно на принципе перевоспитания преступного элемента. Между тем данные статистики нам говорят о том, что на путь исправления становится не более 2 % уголовных преступников, главным образом, совершивших противоправное деяние в силу случайно сложившихся обстоятельств. С другой стороны, необходимо признать, что принцип возмездия недалеко ушел от обычая кровной мести первобытных народов, что он недопустим в обществе, которое считает себя культурным, что, наконец, эффективность его приближается к математическому нулю…"
Вошел доктор Пехотский, кашлянул и сказал:
– Черт знает что творится у нас в России!..
– Что именно? – спросил Аркаша Чистов, не отрывая глаз от полуисписанного листа.
– Да вот сейчас звонили из Обуховской больницы, сказали, чтобы я на дежурство сегодня не приезжал. Говорят, повсюду идет стрельба. Будто власть в столице захватили какие-то мастеровые, дворники и почтальоны, которые палят на улицах почем зря.
Аркаша протяжно вздохнул, потом под ним едва слышно пискнуло кресло, потом заскрипело его перо.
От любимой к любимой
Семен Бычков в первой молодости был забубенный коммунист. Видимо, это с ним случилось по той причине, что он был человеком сильных чувств, и уж если ненавидел, так ненавидел, а уж если любил, то любил до нервного истощения, не любил даже, а, что называется, обожал. Недаром принцип социального равенства и распределения по труду, хотя бы исполнимый вопреки закону всемирного тяготения, настолько въелся ему в мозги, что он питал неприязнь к владельцам автомобилей и не мог без горловых спазмов читать еженедельник "За рубежом". Его богом был Че Гевара, библией – "Государство и революция", он даже по некоторым пунктам пикировался с факультетской партийной организацией и чуть было не вылетел из своего станко-инструментального института за сектантство и левизну.
Как раз в ту пору, когда понемногу стал рассасываться конфликт с факультетской партийной организацией, он влюбился в свою сокурсницу Лену Кулебякину, и она скоро стала его женой. Жили они чудесно: небогато, но в достатке, не то чтобы весело, хотя оба были жизнерадостными людьми, но довольно разнообразно, не без мелких распрей, правда, но все же на тот манер, который у нас называется – душа в душу. За Кулебякину ничего определенного не сказать, поскольку вообще женщины народ хитрый, а Бычков до такой степени любил свою избранницу, что она ему постоянно снилась. Детей у них не было, почему – опять же ничего определенного не сказать.
По утрам они не виделись, так как поднимались в разное время, потому что у Бычкова рабочий день начинался в половине девятого, а у Кулебякиной равно в семь. Собственно семейная жизнь у них налаживалась что-то около шести часов вечера, когда Семен встречался с Еленой у главпочтамта и они тащили домой авоськи с провизией, или отправлялись в гости, а то на какое-нибудь зрелищное мероприятие, а то попросту погулять. В том случае, если супруги сразу ехали восвояси, дома Кулебякина принималась за мытье посуды, а Бычков со вкусом готовил ужин. Самое позднее около половины восьмого вечера они сидели на кухне за миниатюрным столом, уминали еду и говорили о том о сем.
– А вот интересно, – например, заводил Бычков, – как ты относишься к бойне в Индокитае?
Кулебякина в ответ:
– Я к ней, Сеня, отрицательно отношусь.
– Нет, я серьезно, Лен! Ты пойми, что каждый человек должен определиться в вопросе агрессии против свободолюбивых народов Индокитая. Какие тут могут быть шутки, когда империализм всеми средствами стремится распространить свою жлобскую философию среди народов, только-только сбросивших колониальное иго и еще не вставших на твердый путь?! Ладно бы эти хапуги, у которых душа находится в кармане, пропагандировали волчью идеологию при помощи жевательной резинки и журнала "Плейбой", а то ведь они просто-напросто с ножом к горлу лезут: живи по-нашему, не то мы тебя порежем! Это Молдаванка какая-то, а не курс!..
– Наши, положим, – говорила ему Елена, – тоже везде свой нос суют, где надо и где не надо.
– Это, конечно, есть! Разница только в том, что мы несем человечеству идею освобождения труда и отмены частной собственности на землю, реки, горы и облака! А они сеют законы джунглей, – скажешь, не так?
– Да так, так!..
– То-то и оно, Елена Владимировна, что так! А то ты рассуждаешь, как пережиточная старушка в очереди за яйцами, – стыд и срам!
– Я вот только не пойму, чего наши коммунисты не потому коммунисты, что у нас хорошо, а потому коммунисты, что у них плохо?
– Сейчас объясню… Видишь ли, дело в том, что мы – как первопроходцы путей в грядущее, – конечно же, испытываем многие тяготы и неудобства, неизбежные по дороге к новой, прекрасной жизни. Поэтому у нас и не может быть хорошо, но зато мы знаем цель, осознаем всю грандиозность нашей исторической миссии и оттого уверены и тверды. Западный же мир существует по инерции, которую сообщила ему Великая французская революция, точно какой-нибудь таракан, и существование его бессмысленно, по крайней мере, бесперспективно. Мы смело смотрим вперед, потому что работаем на великую идею, а буржуазный мир в тупике, и люди там могут быть счастливы только тем, что в состоянии купить на килограмм больше свиных сосисок. Ты согласна, что оснований для радости маловато?
Кулебякина равнодушно кивает ему в ответ.
– Стало быть, разница между ними и нами огромна, ну как, скажем, разница между стихотворением и объявлением о дровах. И мы горды этой разницей, мы в ней видим реальное превосходство социалистического образа жизни над идеологией обывателя и рвача. Поэтому нам хорошо, даже когда нам вовсе не хорошо…
Уже кончен ужин, уже за окном дотлели остатки дня, а Семен Бычков все говорит, говорит, и в глазах его светятся огоньки, веселые такие, как зеленые фонарики у такси.
Прошло много лет, бесцветных, удручающе некрасивых, словно череда сараев за станцией Москва-3, когда в России, разумеется, что-то происходило, но не случалось решительно ничего; где-то противоборствовали и страдали, воевали и замирялись, а у нас ничего, ни синь пороху, только что-то все время вводили в строй.
Но вот в конце восемьдесят шестого года, на конференции по электронному анализу в Костроме, Семен Бычков познакомился с москвичкой же Верой Замутенковой, и в его жизни случился переворот. Вера была женщина уже немолодая, полноватая и, что называется, сырая, но тем не менее она произвела на Бычкова такое сильное впечатление, что он почувствовал: даром эта симпатия не пройдет. И действительно – вспыхнул роман, который мало-помалу перетек в стойкую житейскую связь, и скоро стало ясно, что прежней семье – каюк. Решиться на развод с Кулебякиной ему было безмерно тяжело, во-первых, потому что это просто тяжело, а во-вторых, потому что он ее по-прежнему обожал. И Кулебякину он обожал, и Замутенкову обожал, – вот такой выдался дуализм, что, впрочем, у нас бывает, подобно тому, как русский человек может одновременно страдать стяжательством и возвышенным строем чувств. Трудно сказать, какие именно организационные формы приняло бы его бытование как мужчины и гражданина, кабы с ним не случился еще один переворот: он вдруг разочаровался в коммунистической вере и решительно отошел от платформы КПСС.
В ту пору, когда остаткам московской интеллигенции позволили высказаться напрямик, наши говоруны сначала захлебнулись от восторга, а потом понесли такое, что на новом Новодевичьем кладбище земля зашевелилась, по образному замечанию тамошних сторожей. И как-то вдруг стало яснее ясного, что так называемый социалистический путь развития неизбежно ведет общество к бледной немочи, поскольку, оказывается, в табеле о рангах он обеспечил нашей красной империи самые жалостные места. Вот как ананас, – рассуждал сам с собой Бычков, – в оранжерейных условиях растет, а морковка не растет, так и общество, организованное искусственно, без учета низменной природы человека, существует на самый монстрезный лад. И ананасом сыт не будешь, и благими намерениями сыт не будешь, а морковка, гадина, не растет. То есть современное человечество таково, что развиваться оно способно только в условиях простого и жестокого общественного устройства, а если наладить ему благотворительное питание и сориентировать на высшие идеалы, то почему-то резко падает отдача физического труда. Но главное, вот какое дело: уж если былая вера пошла прахом, то прежнему браку сам бог велел.
Поднимались молодожены в одно и то же время, поскольку работали в смежных учреждениях, вместе ехали муниципальным транспортом к месту службы, расставаясь только на станции "Павелецкая", вечером встречались у памятника первопечатнику Федорову, в случае нужды делали покупки в гастрономе на углу площади Дзержинского и улицы 25 Октября и ехали на Палиху, где у них была однокомнатная квартира. Замутенкова принималась за мытье посуды, Бычков со вкусом готовил ужин, потом они устраивались на кухне и за едой говорили о том о сем.
– Сдал сегодня Никифорову партбилет, – например, заводил Бычков.
– Ну и что Никифоров? – отзывалась Замутенкова, делая остро заинтересованные глаза.
– Да, собственно, ничего. Вздохнул так и говорит: конечно, говорит, быть в наше время коммунистом – непростительное ребячество, как, предположим, тратить зарплату на леденцы. Но вот как без идеологии жить, – этого я вообразить себе не могу.
– Ничего не поделаешь, – говорила Замутенкова, – все течет, все изменяется, Лев Толстой даже настаивает, что не меняются только крокодилы и дураки. И все-таки, Семен, есть в этом что-то неприятное, что все вдруг расплевались с КПСС…
– А что ты хочешь? Чтобы я по-прежнему держался установок Ульянова-Ленина семидесятилетней давности, чтобы я, как заводной, славил социалистическое соревнование и несгибаемых молодцев из ЧК?! Нет, дорогая, этот поезд уже ушел, сейчас последнему олигофрену ясно, что так называемый социализм есть не что иное, как законсервированная мечта. И консервы не хранятся вечно, и голой мечтой долго не будешь сыт.
– А все-таки, Семен, жили мы прежде весело, даже несмотря на молодцев из ЧК. Потом, ты же не станешь отрицать, что благодаря ордену коммунистов бедняцкая Россия превратилась в мощную индустриальную державу, которой боялись все?..
– Этого я отрицать не стану. Действительно, за счет неимоверных народных жертв удалось построить могущественное военное государство, да только это было искусственное создание, которому долго не протянуть. Ведь что его питало: баллады, рабский труд, распределение по минимуму, животный страх и слепая вера в грядущий день. На такой пище далеко не уедешь, а если и уедешь, то не туда. В результате до такой степени мы заехали не туда, что даже самые умные из вождей вели себя как последние дураки: ну зачем Сталину потребовалось дело врачей, если страна и так была насмерть запугана? зачем Андропов устраивал облавы в кинотеатрах? или вот Бухарин занимался литературной критикой – а зачем?!
– И все-таки мне не совсем понятно, почему дала сбой довольно простая логическая цепочка: за точку отсчета берем учение Маркса-Ленина, из которого вытекает социалистическая революция, из которой вытекает общественная собственность на средства производства, из которой вытекает радостный труд во имя общественного блага, из которого вытекает процветание и вообще…
– Я тебе предлагаю другую логическую цепочку: немцы выдумали теорию о перерастании капиталистической формации в социалистическую, но отнюдь не имели в виду Россию; русская несусветная молодежь решила во что бы то ни стало перевести эту теорию в область практики и добилась-таки своего, потому что у нас можно добиться чего угодно; впрочем, сразу стало ясно, что новый строй нежизнеспособен, потому что ориентирован на заурядность и слабака; поэтому пришлось запугать население бессмысленными репрессиями, поработить крестьянство и ввести распределение по минимуму в городах; однако напуганный человек пороха не выдумает, порабощенное крестьянство только для вида будет ковыряться в земле, распределение по минимуму превращает производителя в паразита; итого, мы имеем инвалидную государственность, которая может существовать исключительно на спирту.
– Все это, может быть, и так, только при социализме трудящимся аккуратно платили деньги, а при рыночных отношениях Клавдия Ивановна из четвертой квартиры пенсии не видела с ноября.
– Платили, но не деньги, а такие квиточки, как бы фантики на обмен. Причем с этими фантиками еще намучаешься по очередям, да еще у тебя перед самым носом кончится туалетная бумага, или кошачья колбаса, или обувка на чугуне! Это уму непостижимо, какая должна быть экономика, чтобы граждане с фантиками в кармане, в рабочее время, несколько часов торчали в очереди за обувкой на чугуне!
– Как ты хочешь, а мне все-таки не нравится этот демократический, жлобский строй.
– И мне не нравится! Только лучше жлобская демократия, чем мертвое царство первых секретарей…
Уже кончен ужин, уже за окном дотлели остатки дня, а Бычков с Замутенковой все говорят, говорят, и в глазах у них светятся огоньки, веселые такие, как зеленые фонарики у такси.
На этот манер они прожили много лет, тревожных, переменчивых, но явного праздничного оттенка, и все бы хорошо, если бы с Бычковым опять не случился идейный переворот. Он вообще был человек жалостливый и не мог без горловых спазмов видеть бездомных собак, побродяжек, инвалидов на костылях, а тут проходу не стало от нищих старушек, пошли взаимные неплатежи и шахтерские голодовки, уже начали постреливать среди бела дня, – одним словом, Бычков скоро разочаровался в рыночной экономике и примате гражданских прав. Его, разумеется, угнетали и вопросы личного порядка, например, почему меняются жены и Бог не дает детей, однако взаимные неплатежи почему-то неизменно выходили на первый план.