Догадки (сборник) - Пьецух Вячеслав Алексеевич 20 стр.


Вслед за Николаем Павловичем новому императору Константину присягнула царствующая семья, двор, правительство, чиновничество, вооруженные силы, и в тот же день были пущены в продажу траурные кольца с надписью: "Наш ангел на небесах", в витринах лавок и магазинов выставили литографические портреты, изображавшие чудное, совершенно павловское лицо со вздернутым носиком и огромным покатым лбом, который ничего хорошего не сулил. Тем не менее фигура нового императора возбудила радужные надежды, и Пушкин писал Катенину: "…как поэт радуюсь восшествию на престол Константина I, в нем очень много романтизма"; особенно сидельцы, мастеровые, извозчики и прислуга были в восторге, поскольку насчет цесаревича ходил слух, что будто бы раз в неделю он переодевается ямщиком и вызнает по трактирам о нуждах простого люда.

Константин, бывший в ту пору польским наместником, и престола не принял, и публично отречься от него тоже не пожелал. Из Петербурга в его варшавскую резиденцию Бельведер один за другим летели фельдъегери с письменными мольбами либо вступить в обязанности самодержца, либо издать манифест об отречении от престола, либо, на худой конец, объясниться, но Константин настырно молчал. Только 6 декабря Перовский привез от него без малого матерное послание председателю Государственного совета князю Лопухину и несколько частных писем, в которых он просил оставить его в покое и обещал, что в противном случае эмигрирует на Канарские острова. Послание Лопухину ради чести брата Николай Павлович оставил в тайне.

Поздно вечером наследник вызвал Перовского для отчета. Разговор происходил все в той же библиотеке, находившейся по соседству с дворцовой церковью; Николай Павлович сидел в кресле, обитом голубым утрехтским бархатом, и время от времени искоса поглядывал в зеркало, репетиционно напуская на себя строгое выражение, а Перовский стоял руки по швам.

– Не могу знать, что его величество государь император под сим подразумевает, – говорил Перовский, – но его слова были таковы: "После того, что случилось, братья, конечно, могут царствовать, но я такой власти ни в коем случае не приму".

Николай Павлович сразу понял, что брат подразумевает переворот 11 марта, и недовольно почесал свой прекрасный нос.

– Затем государь высказал опасение, что если бы он вздумал принять подносимое ему императорство, а потом супруга нашего покойного государя, – в этом месте Перовский мелко перекрестился, – Елизавета Алексеевна, объявила бы, что она уже несколько месяцев беременна, то он был бы тогда не только смешон, но был бы хищник престола. Говорено было, ваше высочество, и о вас.

– Что же именно было говорено?

– Что вы также находитесь в ужасном положении, ибо даже корпусной командир генерал Воинов может сказать, что как вы отказались от императорства, то не имеете права распоряжаться ничем, кроме дивизии вашей, и прочее…

– Что же далее?

– Далее государь стыдил тех русских дворян, кои по доносам оказались замешаны в противуправительственном заговоре, прибавляя, что ему самому стыдно имени русского дворянина с того времени, как сие стало известно. Я спросил: "Разве ваше высочество…"

– Постой; как же ты осмелился назвать государя "его высочеством"?

– "Величеством" он называть себя не велит. Сердится, просто сказать, – кипит.

– Ну, дальше…

– Я спросил: "Разве ваше высочество изволит считать себя дворянином русским?" Государь отвечает: "А как же? Конечно, русский дворянин, две тысячи душ!" Что под сим он разумел, я не знаю.

Николай Павлович еще раз в задумчивости почесал свой прекрасный нос.

В субботу 12 декабря, во время обеда, от Константина был получен последний пакет, обманувший ожидания Николая Павловича, так как в нем опять же не было ничего, кроме нескольких частных писем. Между тем престол вот уже семнадцатый день оставался "праздным", по выражению Константина, и в народе на этот счет стали распространяться зловредные мнения, которые удачно выразил мелкий писатель Блудов, в будущем секретарь Верховной следственной комиссии по делу 14 декабря.

– Что очень удивительно, – сказал в частной беседе Блудов, – так это то, что вот уже целый месяц, как мы существуем без государя, и, однако, все идет так же хорошо, или по крайней мере так же плохо, как и раньше.

На второй неделе декабря сторониться императорства было уже невозможно, так как восемнадцатый доносчик, молоденький подпоручик лейб-гвардии Егерского полка Яков Ростовцев, подал Николаю Павловичу рапорт о том, что нечаянно открытое им тайное общество готовится к мятежу. Николай Павлович принял Ростовцева в Зимнем дворце, наградил его, расчувствовавшись, отеческим поцелуем и попросил детализировать о планах заговорщиков на словах. Ростовцев сильно заикался и толком ничего ему не сказал.

– Однако чего же они хотят? – спросил Николай Павлович, округляя свои пленительные серо-голубые, но какие-то мертвенные глаза.

– Республики, ваше императорское высочество, – несколько раз заикнувшись, сказал Ростовцев.

– Я все могу понять, но республиканского образа правления постичь не могу! Помилуйте, ведь это ложь, обман, подкуп, интриги, это правление адвокатов и ростовщиков! Нет, я скорее соглашусь отступать до Китайской стены, чем допущу у себя республику! К счастью, Россия такая добрая и простая страна, что для управления ею достаточно одной головы.

Ростовцев молчал.

– Посему полагаю, – продолжал Николай Павлович, – что в тайное общество входят одни злодеи.

– Злодеи, ваше императорское высочество! – с готовностью согласился Ростовцев. – Такие злодеи, что нету слов!

– А что, ведь они меня, пожалуй, могут и убить?

– Могут, государь! Эти люди способны на все.

– Ну ничего! У меня шпага с темляком, а это вывеска благородного человека!

Впоследствии Ростовцев составил подробный отчет об этой аудиенции под названием "Прекраснейший день моей жизни" и из рыцарских соображений представил вождям тайного общества, так как находился с ними в приятельских отношениях.

Во второй половине дня 12 декабря, когда стало окончательно ясно, что от Константина толку не добиться, Николай Павлович решил махнуть рукой на формальности и вступить в права российского самодержца несмотря на то, что с точки зрения логики и закона это был безусловно дворцовый переворот. Сразу после обеда он набросал проект манифеста о вступлении на престол и передал его Сперанскому для оформления по традиционному образцу. За Сперанским дело не стало, и в ночь на 13 декабря надворный советник Гаврила Попов уже переписывал текст манифеста в трех экземплярах. Во главе страны становилась сильная личность, которую, между прочим, в детстве жестоко тиранил курляндский рыцарь Матвей Иванович Ламздорф; эта личность соединяла в себе многие разнокачественные черты: беспокойную суровость, злопамятность, неистовое самолюбие, решительность, вытекавшую из узкой образованности и дюжинного ума, покровительственную любовь к России и ко всему русскому, необыкновенную, бальзаковскую работоспособность, беззаветную и нежную привязанность к принципам самовластья, чисто германскую пунктуальность; наконец, Николай Павлович был хозяин, неутомимый клубничник и терпеть не мог того, что нарушало единообразие.

Воскресным утром, еще до завтрака, Николай Павлович сделал два неотложных дела: подмахнул манифест и назначил экстренное заседание Государственного совета. Вплоть до позднего вечера он проводил время в занятиях праздных: играл в большие фарфоровые солдатики со своим семилетним сыном, будущим императором Александром II Освободителем, после обеда посетил одну из фрейлин супруги Александры Федоровны, немного полистал "Дедушкины прогулки", вздремнул перед ужином и битых часа два сражался в стуколку с принцем Евгением Вюртембергским. Между тем заседание Государственного совета все откладывалось, откладывалось, так как Николай Павлович не решался начать его в отсутствие младшего брата, великого князя Михаила Павловича, посланного в Варшаву для последних и решительных объяснений, а Михаил что-то не возвращался. Прибыл он только в одиннадцатом часу вечера и, прямо в шинели пройдя к Николаю Павловичу, скорбно развел руками, давая понять, что от брата Константина он ничего нового не привез. Ни слова не говоря, Николай Павлович подхватил Михаила под руку и повел его в зал близ Темного коридора, где томились члены Государственного совета.

При появлении великих князей государственные мужи с шумом поднялись из кресел и, приосанясь, выслушали николаевский манифест. Адмирал Мордвинов, которого тайное общество прочило в члены революционного временного правительства, кланялся новому императору в пояс и загадочно улыбался.

В первом часу ночи все было кончено: Россия приобрела законного императора, который назначил на семь часов утра присягу для Сената, Синода, столичного гарнизона, и члены Государственного совета разъехались по домам. Перед тем как отправиться спать, Николай Павлович принял поздравления от семьи.

– Es ist nicht gut, Ihre Majestдt, das am Montag Eid festsetzen ist, – сказала на прощание ему мать, императрица Мария Федоровна.

– Еs wird schon gehen, – ответил Николай Павлович и направился в свою спальню.

Рано утром 14 декабря, когда Зимний дворец путем еще не проснулся и в его окна снаружи гляделась непроглядная ночь, а изнутри – немногочисленные язычки восковых свечей, дававших приглушенное, какое-то квелое освещение, Николай Павлович вышел к главным чинам гвардейского корпуса, созванным во дворец накануне присяги для последних распоряжений. Император сказал гвардейскому начальству краткую речь, суть которой свелась к тому, что-де оно головой отвечает за порядок в войсках, и распустил командиров исполнять непосредственные обязанности.

Через полчаса присягнул Главный штаб, Сенат, Синод, министерства, – словом, дело шло как по маслу; до десяти часов утра отовсюду поступали донесения о безмятежном совершении присяги, как вдруг в Ротонду, где в сопровождении адъютантов нервно прогуливался Николай Павлович, влетает начальник штаба гвардейского корпуса генерал Нейдгардт и говорит:

– Sir! Le rйgiment de Moscou est en plein insurrection! Lеs mutins marchent vers le Sйnat! Главный ихний заводила какой-то Горсткин!..

3

Пожалуй, ни один из прежних аналитиков декабризма, начиная с Николая Ивановича Греча, не преминул с радостным в некотором роде недоумением указать на то, что среди деятелей наших первых революционных организаций не было ни одного недворянина, а все больше потомки Рюрика, Гедимина и Чингисхана, то есть представители той части общества, которая менее всего страдала от притеснений. Прежние аналитики видели в этом недоразумение и загадку, так как республиканское движение в Западной Европе было сопряжено с прямой необходимостью присовокупить политическую власть к денежному мешку, а в нашем отечестве было следствием чисто российского альтруизма, то есть братолюбия, вытекающего из братолюбия, которое способно порой разогреваться до такого градуса самоотречения, когда человек сам себе безотчетный злопыхатель и супостат. Однако на расстоянии в полтора века становится очевидно, что декабрьское покушение воспитанников самодержавия и крепостничества, то есть семени привилегированного меньшинства, на самодержавие, крепостничество и привилегии меньшинства было естественным итогом процесса накопления человеческого в человеке, или истории духа, которая сопутствует истории превращений. Пресловутое "окно в Европу", прорубленное Петром, с одной стороны, надуло нам культ умной книги, на долгие годы ставшей нашим первым воспитателем, путеводителем и судьей, а с другой стороны, в это окно нам некстати увиделась выметенная, выбеленная, вообще обихоженная страна, где обыкновенное "тащить и не пущать" рассосалось еще в эпоху крестьянских войн, где не было рабов и рабовладельцев со всеми вытекающими последствиями, грязного пьянства, мздоимства, повального беззакония, культуры юродивых и папертной нищеты, где невозможно было ни с того ни с сего, как говорится, получить по морде от первого встречного квартального надзирателя или поднабравшегося купца и где нашим прапрадедам то и дело давали наглядные уроки либерализма вроде того, какой был даден князю Козловскому, однажды решившему по-русски, то есть кулачно, поторопить немецкого кучера, за что тот огрел его кнутовищем по голове. Естественно, что при этом родимая сторона должна была представляться нашим предкам злосчастной Золушкой, конечно, прекрасной и по сказочным правилам обеспеченной самым завидным будущим, но покуда забитой, немытой, косноязычной, в затрапезном платье, да еще с колодками на ногах. Отсюда особое, обостренное, несколько даже нервное чувство родины, стучащее в каждой жилке, ужасно отвлеченное и в то же время до такой степени повелительное, что в силу этого чувства русский человек способен на самые противоречивые и непрактические поступки. Кроме того, сто пятьдесят лет назад мы были настолько по-граждански бедны, что чувство родины в этом смысле едва ли было не наше единственное богатство.

Или взять нарождение в позапрошлом веке новой аристократии, вышедшей из казаков, певчих и разносчиков пирогов, которая по-простонародному оттерла столбовое дворянство от источников чести и обогащения, что, по замечанию Пушкина, обернулось "страшной стихией мятежей", потенциально зарядившей несколько поколений потомков Рюрика, Гедимина и Чингисхана.

Или взять войны с Наполеоном, весьма неожиданно повлиявшие на ход нашей истории, что, впрочем, неудивительно, так как даже в Китае, имей он практическую возможность вступить в войну, скажем, с королевством обеих Сицилий, дело, вероятно, закончилось бы восстанием мандаринов. Почти полтора десятилетия противоборства с революционной Францией, в ходе которого русская молодежь, что называется, за руку познакомилась с благами европейской культуры и демократии, неминуемо должно было вызвать тяжелое гражданское отравление, поскольку, во-первых, гуманистическую Европу освобождали рабы под командой рабовладельцев, до того, между прочим, прельстившиеся ее жизнью, что после взятия Парижа из русской армии дезертировало около шести тысяч офицеров и рядовых, во-вторых, сравнение родины и чужбины дало оскорбительное сознание нелепости российских методик общественного и личного бытия, не только стеснявших дыхание нации, но и превращавших страну в посмешище для всякого европейца, от голодного англичанина до залатанного француза, от гомосексуалиста Кюстина до помешанного Доре, в-третьих, клином в сердце отозвался старинный народный недуг, вытекающий из того, что в высшей степени достойная внутренняя жизнь и в высшей степени недостойная внешняя жизнь – это нормальный ненормальный удел русского человека. Но, может быть, наиболее влиятельным в смысле гражданского отравления оказалось как раз возвращение победителей восвояси; первая же домашняя сцена, свидетелями которой стала военная молодежь, сходившая с кораблей в Ораниенбауме и Кронштадте, на свежий взгляд была более чем дика: хожалые, непонятно зачем разгонявшие толпы встречающих, самозабвенно лупили соотечественников ножнами своих шпаг. Таким образом, на расстоянии в полтора века, что называется, невооруженным глазом видится ряд внешнеисторических раздражителей, которые обеспечили, казалось бы, противоестественное потрясение 14 декабря.

Как известно, первые тайные общества европействующей молодежи образовались у нас вскоре после окончания заграничного похода, увенчавшего разгром наполеоновского нашествия. Дело это было новое для России, если не считать предтечи тайного масонства просветителя Новикова, но прямо закономерное в связи с тем, что феномен клина в сердце представлял собой готовую политическую платформу, что тогдашний режим предполагал сугубую потаенность всякого самостоятельного движения вплоть до самых безвредных для государства, вроде плотской деятельности общества "Братьев-свиней", предвозвестившего сексуальную революцию, или "Тайного общества кавалеров пробки", что недовольство правительством было тогда в России почти всеобщим и его костили даже члены царской фамилии, а такое единодушие неизбежно должно было обернуться если не явным противодействием режиму, то, во всяком случае, оформленной оппозицией. Первый тогдашний российский соглядатай фон Фок доносил об этом времени: "Никогда не видывано прежде подобных явлений, чтобы столько умных людей, собравшихся вместе и согрев головы вином, не говорили бы, по крайней мере, двусмысленно о правительстве".

Между прочим, основанием для этого доноса мог послужить обед у третьестепенного литератора Ореста Сомова на набережной Мойки, во флигельке, за которым велось аккуратное наблюдение. Как-то раз у Сомова собрались: Михаил Орлов, молодой генерал-майор и австрийский барон, князь Павел Долгоруков, Михаил Лунин, отставной кавалергард, двое братьев Муравьевых, Никита и Александр. После обеда, состоявшего из множества перемен, за которым поднимались исключительно гастрономические темы, когда уже были поданы трубки с костяными мундштуками в человеческий рост, в преддверии кофе, беседа приняла политическое направление.

– Кажется, господа, пришли последние времена, – начал Александр Муравьев, совсем еще юноша. – Ржаная мука вздорожала до пяти рублей с полтиной ассигнациями за куль, на юге свирепствует холера…

– Холера – патриотическая болезнь, – вставил князь Долгоруков.

Тем временем хозяин, взяв в руки гитару, забрался с ногами на ковровый турецкий диван и принялся напевать уланский романс, сочиненный поручиком Сементовским:

Кто ж твоя милая,
Княжна али графиня,
Простая ли дворянка,
Фрейлина ль какая?
Дай снесу поклончик…

– Ну хорошо, – продолжал Александр Муравьев, – а ни с чем не сообразные сроки армейской службы для нижних чинов, а повальное пьянство?…

– Это, положим, не один только русский народ почитает Бахуса, – перебил его брат Никита. – Разница в том, что пьяный француз шумит, а не дерется.

– А мздоимство чиновников, а казнокрадство?!

– Истинные слова! – сказал Михаил Лунин. – Что есть Россия в ее теперешнем состоянии? Царство грабежа и благонамеренности.

– Я уже не говорю о том, что в наш положительный век это просто страм иметь крепостных и допускать телесные наказания.

– Русского побей – часы сделает! – сказал Долгоруков и несколько раз с усилием пыхнул в трубку, окутав себя сиреневыми клубами.

Где-то поблизости затренькали ко всенощной колокола; на дворе было залаяла собака, но поперхнулась и замолчала.

Сомов завел новый романс, который начинался словами: "Ну что ж, сударь, тогда и жить не стоит".

Назад Дальше