Догадки (сборник) - Пьецух Вячеслав Алексеевич 7 стр.


– Уж и не знаю, что вам сказать, – проговорил Николай Иванович, печально сощурив свои маленькие глаза. – Там видно будет, "товарищ" или все-таки "гражданин".

– Как на ладони будет видно, не извольте беспокоиться….

– Так о чем?

– О том, чтобы в решительный момент поддержать дело трудящихся всей земли. О том, готовы вы или не готовы пожертвовать многим, можно сказать, всем ради победы коммунизма в мировом масштабе и навсегда?!

От этого Смирнова исходило такое непобедимое обаяние, что, слушая его, хотелось по-детски поддакивать и кивать. Было нечто в тембре его голоса, движениях, выражении глаз, настраивающее на смирение и альянс.

– Я вам сразу скажу: готов! – ответил Николай Иванович. – Только для этого и живу.

– Вот и хорошо. Мне, собственно, велено передать мнение, что непосредственно от вас зависит, восторжествует ли дело мирового пролетариата или народы будут по-прежнему нести на себе капиталистическое ярмо. Именно от вас, и больше ни от кого!

– Интересно: почему же именно от меня?

– Потому, Николай Иванович, что огромен ваш авторитет в международном коммунистическом движении…

– Тогда непонятно, с какой стати я здесь сижу…

– Да оттого-то вы и сидите, что на вашу долю выпала миссия исторического масштаба: спасти дело пролетариата в центре и на местах! Ведь вы, Николай Иванович, блаженный, вам невдомек, что текущий момент требует мер исключительных, дерзновенных, которые только и могут обеспечить выход из тупика! Не мне вам рассказывать, что практика нашего строительства показала: военный коммунизм – дело дохлое, новая экономическая политика прямо ведет нас к реставрации капитализма, социалистический способ производства предельно неэффективен – так где же выход из тупика?..

– Где? – машинально спросил Николай Иванович и сам подивился своему девственному вопросу, как, бывает, вполне культурный человек сделает какую-нибудь мелкую гадость и после удивляется на себя.

– Вот вы в свое время выдвинули лозунг: "Обогащайтесь", – имея в виду, что из процветания индивидуума логически вытекает процветание всей страны. Но ведь богатый и самостоятельный индивидуум – это политическая сила, которая рано или поздно возродит ползучую демократию, а таковая для пролетарского дела – смерть! Не так ли?..

Николай Иванович подумал, что в противовес этой тезе следует выдвинуть сильную антитезу, тем не менее он просто ответил:

– Так.

– Именно поэтому партия сейчас стоит на обратной платформе: процветание индивидуума сможет обеспечить только процветание всей страны. Но ведь двадцать лет борьбы показали: с наскоку ничего не сделаешь, строительство коммунистического общества подразумевает долгие и долгие годы самоотверженного труда. И обратите внимание: это в условиях неслыханных лишений, поголовной бедности и нехватки в государстве всего, от керосина до букваря… Значит, прежде всего нужно было найти такой универсальный инструмент, чтобы пролетарий и колхозник, несмотря ни на что, сто лет трудился с полной отдачей сил. И партия нашла его! Этот инструмент – страх.

– Страх? – оторопело спросил Николай Иванович.

– Страх! – подтвердил Смирнов. – Нужно нагнать такого ужаса на страну, чтобы трудящийся думал не о том, что у него одна-единственная пара штанов и та не в порядке, а чтобы он думал, как бы не угодить на цугундер за пессимизм… Вот тогда он точно будет у нас сто лет корячиться за пайку хлеба, тем более что мы вооружим его теорией и мечтой.

Собственно говоря, ничего нового Николай Иванович не услышал; все, о чем толковал Смирнов, ему было ясно даже задолго до процесса Промпартии, однако на него так действовала атмосфера подземелья и проникновенная интонация собеседника, что давно известное как-то само собой принималось за новину2. То-то он сказал Смирнову:

– Какой цинизм!

– Да, цинизм, – отвечал ему собеседник, – в этом отношении спору нет. Но ведь мы с вами не цветоводством занимаемся, мы разгребаем вековые авгиевы конюшни, с г… дело имеем, какие уж тут ромашки и васильки!.. Зато через сто лет мы построим стопроцентный коммунизм, и советские люди будут рыться в благах цивилизации, как в сору!

И опять Смирнов сделал тот самый занятный жест: щелкнул пальцами и как бы отшвырнул от себя щелчок. И опять Николай Иванович подумал, что где-то он видел этого человека, вот только трудно припомнить, где.

– Исходя из вышеизложенного, – продолжал Смирнов, – партия решила, что наиболее видные большевики должны оклеветать себя перед народом и пойти под расстрел ради торжества коммунизма в мировом масштабе и навсегда!

– Одно непонятно, – сказал Николай Иванович, – это какие же преступления нужно на себя взять, чтобы суд подвел тебя под расстрел?

– Да вот хотя бы: Максим Горький, конечно, умер своею смертью, а мы с вами скажем, что его убили правотроцкистские главари… Допустим, они его нарочно простужали, устраивая в доме постоянные сквозняки…

– Но ведь это курам на смех! Кто поверит, что председатель Совета народных комиссаров Александр Иванович Рыков нарочно устраивал Горькому сквозняки?!

– Кто поверит… – с ласковой усмешкой сказал Смирнов. – Да все поверят, мать родная поверит, не говоря уже о простых тружениках города и села. Вы, Николай Иванович, всю жизнь по подпольям мыкались да по заграницам и потому не знаете нашего народа, каков он есть. Наш народ во что хочешь поверит, ему и доказывать ничего не надо, а надо только веско сказать от лица партии: ребята, кругом враги! Он даже сладострастно поверит в засилье врагов, особенно если они из начальства, особенно если им какие-нибудь невероятные преступления приписать. Потому что чем невероятнее, тем страшней! Он даже потом поверит, что и сам враг, только не успел себя проявить. Поверит и ужаснется, и этого ужаса хватит на сотню лет.

Николай Иванович подумал: самое страшное, что все это чистая правда, что именно так и есть.

– Одним словом, будем разоружаться перед пролетариями всей земли. В порядке партийной дисциплины. Коммунист вы, е-мое, или не коммунист?!

Начиная с того памятного визита Смирнов появлялся в камере у Николая Ивановича каждый день. Они на пару сочинили подробные показания, сообразуясь с бумагами подельников по правотроцкистскому блоку, развели эпизоды, проработали даты и имена. Достоверности ради Смирнов настоял на том, что Николай Иванович лично не участвовал в покушении на жизнь Ленина и не вступал в прямые переговоры с фашистскими эмиссарами насчет дебольшевизации СССР. Как они со Смирновым сочинили, так на суде Николай Иванович и говорил.

Накануне последнего судебного заседания, после прогулки, Николай Иванович сел за стол, пододвинул к себе бумагу, обмакнул перо в чернильницу и призадумался, глядя на мутную лампочку, забранную снизу решетчатым колпаком. Нужно было дописать последнее слово подсудимого, и он обдумывал, как и что. Вдруг отворилась дверь камеры, и вошел Смирнов, от которого повеяло запахом одеколона и папирос.

– Ну, как дела? – участливо спросил он и подхватил со стола листок.

– Ничего, – отвечал Николай Иванович, – в сущности, осталось только отшлифовать. Вот, например, такая фраза: "Я, однако, признаю себя виновным в злодейском плане расчленения СССР…." "Однако"-то тут при чем?..

Николай Иванович поднял глаза на Смирнова и опять подумал: где же он все-таки видел этого человека, при каких обстоятельствах и когда?

Уже после того, как был вынесен приговор и "маруся" повезла Николая Ивановича в неизвестном направлении, он вдруг все вспомнил и от неожиданности даже хлопнул себя по лбу. Ну конечно: он видел этого человека в 1904 году в Харькове, но тогда фамилия его была Штерн, давал он представления черной магии и, когда понуждал господ из публики становиться на голову и окаменевать в этой нелепой позе, всегда делал занятный жест – щелкнет пальцами и как бы отшвырнет от себя щелчок.

Пангеометрия

Летом в Казани бывало ветрено и такая стояла пыль, что она, как лондонский туман, скрадывала перспективу, ниже – окрестные заборы, фонарные столбы, палисадники и дома. Если же еще и коров гнали мимо университета, то словно сумерки наступали до срока – такая тогда находила темь.

Как раз коров гнали мимо университета, и Николай Иванович (совсем другой Николай Иванович), глядя в окно, которое застили палевые клубы пыли, теребил себя за ухо и вздыхал.

– Бишь, о чем мы с вами? – наконец сказал он и перевел на собеседника невидящие глаза.

Собеседником его был экстраординарный профессор Вагнер, моложавый господин в золотых очках, единственный человек во всей Казани, с которым Николай Иванович говорил; он уже два года как ослеп, стал слаб на левое ухо и вовсе не говорил.

– О Боге, – подсказал Вагнер. – То есть о том, что ваша теория вносит известную сумятицу в понятие о гармонии, бесконечности и вообще. Всякий скажет, что ежели Большая и Малая Дворянские улицы не пересекутся, хоть ты вокруг света их протяни, а в созвездии Персея пересекутся, то Бога нет. Это даже всякий простолюдин, который знает грамоте, прочитает вашу "Пангеометрию" и скажет, что Бога нет…

– Простолюдин так далеко не забирается, – возразил Николай Иванович. – У него своя логика, простая и универсальная, как топор. Он и про образа говорит: "Годится – молиться, не годится – горшки покрывать"… Да вот мы сейчас с вами поставим эксперимент…

В кабинет как раз вошел университетский сторож Герасим, аккуратно неся перед собой поднос, на котором стояло блюдо бисквитов и пара чая.

– Послушай, Герасим, – обратился к нему Николай Иванович, – вот некий европейский ученый утверждает, что Бога нет…

Герасим некоторое время молчал, но молчал как-то приготовительно и умно. Он освободил поднос, проверил глазами, все ли в надлежащем порядке, затем сказал:

– Это он, чай, в том рассуждении ученый, что какое-никакое образование превзошел..

– Нет, это настоящий ученый, имя ему – Лаплас.

– Хорошо! А кто же тогда все это придумал? – И Герасим кивком указал на череду тополей, которые смутно виднелись сквозь запыленные стекла окон.

– А никто. Само по себе взялось.

– Как это – никто?! Вот, скажем, пароход; разве он сам по себе взялся? Нет, его господин Уатт выдумал, так и тут. Значит, и деревья, и реки, и звезды на небе – все это суть произведения Божьи, которые он придумал и сотворил.

– По крайней мере, логично, – заметил Вагнер, когда Герасим поклонился столешнице и ушел.

Николай Иванович заметил:

– Вот вам и простолюдин!

– Герасима-то понять можно, а вот вашей теории искривленного пространства понять нельзя. То есть ее нельзя понять без того, чтобы не прийти к отрицанию Божьего бытия. Ведь если в пределах одной планеты прямая есть прямая, а в районе созвездия Персея она вдруг превращается в кривую, то Бога нет. Потому что Бог, в частности, есть система, сама гармония, вечность и неизменчивость как закон. Наконец, просто-напросто непонятно, с какой такой стати прямая дает эту самую кривизну…

– Разные могут быть причины, – сказал Николай Иванович, – например, неравномерная сила притяжения разных небесных тел. Если мы возьмем за прямую световой луч, то он неизбежно подвергнется искривлению, минуя какую-нибудь гигантскую планету или звезду, скажем, тот же Альдебаран.

– Это все из области мечтательного, ваше превосходительство, а простой опыт нам говорит: зримый мир представляет собой систему, подчиненную вечному и неизменному закону, имя которому в конечном итоге – Бог.

– Это несомненно, – согласился Николай Иванович, – но несомненно еще и то, что природа вариативна и допускает сосуществование таких разнородных стихий, как горение и вода. Между тем жизнь на нашей планете зародилась, по-видимому, именно в результате взаимодействия горения и воды. Человеческое инвариантно, тут спору нет, но уже общественное в Европе так, а в России сяк. Положим, революция во Франции, может быть, и благо, а в России страшнее ее только засуха и чума.

– Кстати, о Франции… Тут мне случайно попался в руки отзыв академика Фусса на вашу книгу. Вот что он пишет…

Вагнер достал из кармана осьмушку бумаги и стал читать:

– "Но сочинение сие не есть геометрия или полное и систематическое изложение всей науки, и если сочинитель думает, что оно может служить учебною книгою, то он сим доказывает, что он не имеет точного понятия о потребностях учебной книги, то есть о полноте геометрических истин, всю систему начального курса науки составляющих, о способе математическом, о необходимости точных и ясных определений всех понятий, о логическом порядке и методическом расположении предметов, о надлежащей постепенности геометрических истин, о неупустительной и, по возможности, чисто геометрической строгости их доказательств и прочее. А всех сих необходимых качеств и следу нет в рассмотренной мною геометрии, в которой, между прочим, и то странно, что сочинитель принимает французский метр за единицу при измерении прямых линий и сотую часть четверти круга, под именем градуса, – за единицу при измерении дуг круга. Известно, что сие разделение выдумано было во время французской революции, когда бешенство нации уничтожить все прежде бывшее распространилось даже до календаря и деления круга; но сия новина нигде принята не была и в самой Франции давно уже оставлена по причине очевидных неудобств…"

На этом Вагнер сложил бумажку, спрятал ее во внутренний карман вицмундира и изобразил глазами восклицание – "каково!".

– Ну что же, – сказал Николай Иванович, – по-своему коллега Фусс прав, то есть он прав в пределах своего времени, нашей планеты и косного воззрения на тела.

– Позвольте с вами не согласиться: этот Фусс не то что в пределах планеты, – кругом не прав! То, что вы, ваше превосходительство, сделали в математической науке, – это революция, это такое открытие, которое можно приравнять к открытию Колумбом американского континента, с той только разницей, что ваша "Пангеометрия" нужна, а Америка не нужна.

Николай Иванович потрогал себя за ухо и сказал:

– Бог с вами, профессор, кому нужна моя "Пангеометрия", – в сущности, никому. Вон академик Фусс, прошу заметить, далеко не дурак, и тот вцепился зубами в Эвклида, как какой-нибудь Шарик в кость.

– Однако же Гаусс высоко ставит ваше астральное учение о прямых…

– Что Гаусс… Он, поди, прочитал мои "Начала" и думает: ты гляди, даже в Татарии они чего-то там кумекают насчет бесконечно малых, ну как этим диким не порадеть! Нет, профессор, простым людям нужны только простые истины, вроде "не укради" и "не убий". А чуть что отвлеченнее этих истин, то первым делом наводит простака на подозренье, что Бога нет.

– Это вы уж как хотите, а если параллельные прямые пересекаются в бесконечно удаленной точке Вселенной, то действительно Бога нет. Вот вы говорите, что демиург вариативен как творец, но тогда позвольте простой вопрос: как же Бог вариативен, если он непоколебимо стоит на истинах "не укради" и "не убий"?

– Позвольте, профессор: а "любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас, благотворите ненавидящим вас и молитесь за обижающих вас и гонящих вас"? – разве это не развитие Бога в себе от закона мщения до требования любви?!

– И что же из этого следует?

– А то из этого следует, что Бог не статичен, что он развивается, как и все, как материя, как понятие о материи, как сама способность ее постичь. Просто-напросто человеку, взятому как личность, то есть в силу дискретности его опыта, не дано обнять Бога в развитии, и он полагает, что Бог – это нечто бытующее неизменно, изначально и навсегда…

Дверь кабинета приотворилась, и в проеме появилась полуфигура университетского сторожа Герасима.

– Братец, за вами пришли, – обращаясь к Николаю Ивановичу, сказал он.

С тех пор как Николай Иванович получил отставку, ослеп, стал слаб на левое ухо, перестал говорить с кем бы то ни было, за исключением экстраординарного профессора Вагнера, вложил все наличные средства в рационализацию имения Слободка и прогорел, он вынужден был продать свой выезд и передвигался по городу в сопровождении младшего брата Алексея Ивановича, которого все знали как пьянчужку и дурачка. И действительно, Алексей Иванович много лет беспробудно пил, по Казани же ходил в старом персидском халате, надетом поверх исподнего, на голове носил крестьянский войлочный колпак, на ногах – коты.

Впрочем, к причудливой этой паре давно привыкли, и когда братья под руку вышли из университета, – младший в идиотском своем наряде, старший в вицмундире с Анненской звездой и двумя крестами, – дела до них не было никому. Двое мещанок на Соборной площади продолжали таскать друг друга за волосы, будочник задумчиво нюхал табак, где-то неподалеку кричал петух.

Назад Дальше