– Как я много поняла сейчас из ваших слов. Я точно сама себе всё это не раз говорила, так мне ясны и близки ваши слова.
Видно было, что ей о многом хотелось спросить, чего нельзя было сказать о тётке. Такая любезная и кокетливо поглядывавшая на И. в начале обеда, – сейчас она едва скрывала скуку и досаду.
– Вот вам бы с моей сестрой познакомиться. Она вечно летает в заоблачных высях и, кроме своих цветов, музыки и книг, ничего в жизни не видит и не замечает. Даже того, что делается под самым её носом, – несколько тише и более ядовито прибавила она.
Лицо её отвратительно исказилось от зависти и ревности, очевидно уже давно разъедавших её сердце.
Лиза стала так бледна, побелели даже её розовые губы, что я испугался и быстро протянул ей стакан с водой. Но она не заметила моего движения; её потемневшие глаза сразу провалились, под ними легли тёмные тени, и от девушки-ребёнка не осталось и следа. Глядя прямо в глаза тётке ненавидящим взглядом, она сказала тихо и раздельно:
– Можно делать подлости, если есть вкус к ним. Можно быть и глупым, раз уж в мозгу чего-то недостаёт; но чтобы так выдавать себя первому встречному, – для этого надо быть более чем просто глупой. Вы отравили маме её молодость, мне – детство. Вы всю жизнь пытались встать между папой и нами. Вам это не удалось, потому что папа честный человек и любит нас с мамой. Неужели же мамину и мою деликатность и сострадание к вам вы принимали за нашу близорукость или глупость? Я бы и сейчас промолчала, если бы ваша наглость не была так возмутительна.
Трудно передать, что произошло с тёткой. От всей её чувственной красоты, от внешнего барского лоска ничего не осталось. Перед нами сидела вмиг постаревшая женщина, не умевшая сдержать бешенства и тихо выплёвывавшая ругательства:
– Девчонка, дура, подлая шпионка, дрянь, – я тебе отплачу. Я всё расскажу дедушке и отцу.
Девушка с мольбой взглянула на И. На наш стол, несмотря на грохот колёс и шум вентиляторов, кое-кто уже стал обращать внимание. И. подозвал лакея, заплатил за всех и за всех же отказался от кофе. Он встал, достал наши шляпы и, твёрдо взглянув на тётку, сказал ей очень тихо, но повелительно:
– Встаньте, дайте пройти вашей племяннице. Поезд сейчас остановится, мы пройдём с ней по перрону. Вы же ступайте в ваше купе через вагоны. Придите в себя, вы потеряли всякий человеческий облик. Постарайтесь скрыть под улыбкой своё бешенство.
Говоря так, он стоял, склонившись к ней в вежливой позе, подавая упавшие сумочку и перчатки.
Ни слова не ответив, она встала и прошла мимо столиков к выходу, не дожидаясь нас.
И. помог Лизе выйти из-за тесно поставленных стульев, прошёл вперёд, открыл дверь и пропустил девушку. Выйдя вслед за ними из вагона, я немного отстал; мне хотелось побыть одному, чтобы разобраться в этой чужой жизни, завеса которой приподнялась передо мной так внезапно и безобразно. Но И. остановился, подождал, пока я подойду, и сказал мне:
– Не отставайте от меня ни на шаг, друг. Какие бы драмы или приятные развлечения ни встретились нам в пути, мы не должны забывать нашей главной цели.
Он взял меня под руку, и мы втроём стали прогуливаться по платформе, войдя в вагон уже после второго звонка.
Каково же было моё удивление, когда я увидел, что тётка стоит в коридоре нашего вагона и весело флиртует с каким-то не особенно старым генералом. Оказалось, что купе наших соседок по столу было через два отделения от нас.
Как ни в чём не бывало тётка обратилась к нам, сказав, что уже стала беспокоиться, не похитили ли мы её племянницу. И., в тон ей, отвечал, что ни он, ни я на людей, занимающихся романтическими похождениями, как будто бы не похожи, но что мы очень польщены, конечно, если, по её мнению, имеем вид донжуанов.
Очень корректно раскланявшись с тёткой и племянницей, – причём я тоже старался щегольнуть элегантностью манер, – мы вошли в своё купе. И. сказал Лизе, что книгу, которую он ей обещал, пришлет с проводником.
Бедной девушке, очевидно, было жутко расставаться с нами. Её личико, и без того худое, ещё больше осунулось.
Когда мы остались одни, я хотел было поговорить о наших новых знакомых, но И. сказал мне:
– Не стоит сейчас об этом. Нам с тобой, повидавшим в жизни немало скорби, надо хорошенько думать о каждом своём слове. Нет таких слов, которые может безнаказанно выбрасывать в мир человек. Вся жизнь – вечное движение; и это движение творят мысли человека. Слово – не простое сочетание букв. Даже если человек не знает ничего о тех силах, что носит в себе, и не думает, какие вулканы страстей и зла можно сотворить и пробудить неосторожно брошенным словом, – даже тогда нет безнаказанно брошенных в мир слов. Берегись пересудов не только на словах; но даже в мыслях старайся всегда найти оправдание людям и пролить им в душу мир, хотя бы на одну ту минуту, когда ты с ними. Подумаем лучше, что сейчас делают наши друзья.
Флорентиец, по всей вероятности, садится в поезд на Париж, а Ананда его провожает.
Он точно унёсся в далёкую Москву, и взгляд его стал отсутствующим. Сам он, опершись головой о спинку дивана, сидел неподвижно; и я подумал, что у каждого человека, очевидно, своя манера спать, а я как-то не присматривался до сих пор к тому, как спят люди. Флорентиец спал, точно мертвец, И. спал сидя, с открытыми глазами, но сон его был так же крепок, как сон Флорентийца.
Думая, что будить И. и нельзя, и бесполезно, я тоже перенёсся мыслями в Москву.
Теперь, расставшись впервые за эти дни с Флорентийцем, к которому так прильнул всем сердцем, я почувствовал всю глубину удара, который нанесла мне жизнь этой разлукой. С самого рождения и до разлуки с братом я видел на своём пути один свет, один собственный дом, одного неизменного друга: брата Николая. Теперь я разлучен с братом, – погас мой свет, рухнул мой дом, исчез мой друг. Подле Флорентийца, несмотря на все тревоги, полное отсутствие какого-либо дома, непрерывные опасности и неутихающие страдания о брате, я чувствовал и сознавал, что в нём для меня – и свет, и дом, и друг. Чувство полной защищенности, мира в сердце, – даже когда я плакал или раздражался, – не покидало меня где-то в глубине. Я был уверен, каждую минуту уверен, что в лице Флорентийца я не только имею "дом", но что в этом доме смогу жить, учась и совершенствуясь, чтобы стать достойным своего друга.
Сейчас, думая о том, что Флорентиец уезжает в Париж, а я еду на Восток, – пусть в другие места, но всё же на тот Восток, знакомство с которым мне принесло так много горя, – я осознал, как я бездомен, одинок и брошен судьбою в вихрь страстей. Я могу быть лишь их игрушкой, потому что не только ничего не видел и не знаю, но даже не сумел себя воспитать и приготовить к жизни.
Ни одна струна в моём организме не была настроена так, чтобы я мог на неё положиться. При всяком сердечном ударе я плакал и терялся, словно ребёнок. Тело моё было слабо, не закалено гимнастикой, и всякое напряжение доводило меня до изнеможения и обмороков. Что же касается силы самообладания и выдержки, точности и чёткости в мыслях и во внимании, – то тут дисциплины во мне было ещё меньше.
Я смотрел в окно, за которым уже сгущались сумерки. Природа находилась в полном расцвете своих сил. Мелькали зелёные луга, колосящиеся поля, живописные деревушки. Всё говорило о яркой жизни! Кому-то были близки и дороги все эти поля, сады и огороды. Целыми семьями работали на них люди, находя кроме любви к своей семье и общую любовь к этой земле, к её красотам, к её творчеству.
А я один, один – всюду и везде один! И во всём мире нет ни угла, ни сердца, про которое я знал бы – вот "моё" пристанище.
Погруженный в свои горькие мысли, я забыл об И.; забыл, где я, унёсся в сказочный мир мечтаний, стал думать, как буду стремиться стать достойным другом Флорентийца, таким же сильным, добрым и всегда владеющим собой. Невольно мысль моя перебросилась на его друзей – И. и Ананду. Их поступки, полные самоотречения, ведь они бросили всё по первому зову Флорентийца и едут помогать брату и мне – людям им совершенно чужим, очаровывали меня высотой благородства.
Внезапно в коридоре послышался сильный шум и женский крик: "Доктора, доктора".
Оторванный от своих грёз, я резко вскочил, чтобы броситься на помощь, зацепился ногой за чемодан, который стоял у столика, и упал бы со всего размаха прямо на пол, лицом вниз, если бы меня не схватили сзади за плечи сильные руки И.
– Нос разобьешь, Левушка, – уморительно копируя старушечье шамканье, сказал он. Это было так смешно и неожиданно, так не подходило к серьёзной фигуре И., что я расхохотался, забыв, куда и зачем бежал.
– Подожди здесь, друг, – проговорил он уже своим обычным голосом. – Я пойду с моими каплями. Узнаю истеричный голос нашей старшей соседки по столу. Быть может, я там задержусь, но ты всё же не выходи из купе, если я не приду за тобой. Всё время помни о нашей главной цели. Флорентиец уже уехал в Париж, поезд должен был отойти минут десять назад, судя по времени, – сказал он, посмотрев на часы. – Ведь Флорентиец отправился в путь ради тебя и твоего брата. Я еду ради тебя и для него. Ананда живёт в Москве тоже ради вас обоих. Как же ты можешь считать себя одиноким и бездомным?
В эту минуту кто-то постучал в наше купе. И. ласково поцеловал меня в лоб и открыл дверь.
У порога стоял давешний генерал, с которым флиртовала тётка, и ещё какой-то молодой человек. Генерал извинялся за беспокойство и просил доктора, – принимая И. за такового, – помочь молодой девушке, упавшей в обморок в соседнем купе; никто не может привести её чувство, хотя её тётка уже более часа употребляет к этому все обычные средства.
И. только спросил, зачем же раньше к нему не обратились, – захватил походную аптечку из того саквояжа, что вручил мне Флорентиец, и ушёл вместе с двумя постучавшимися к нам пассажирами.
Я выглянул в коридор, куда высыпали мужчины и дамы из всех купе. Они представляли довольно-таки смешную картину. У каждого было растерянно-вопросительное лицо, – и в руках какой-либо флакон. Очевидно, прежде чем вспомнить о докторе, все они помогали злосчастной тётке привести в чувство девушку.
Я закрыл дверь, убрал в сетку чемодан, о который я так неловко споткнулся, и стал думать о девушке, впавшей в такой глубокий обморок. Я вспомнил её худенькое личико и тоненькую, почти детскую фигурку. Казалось, что здоровьем она столь же не крепка, как и я; и так же невыдержанна и плохо воспитана, – в смысле самообладания.
"Вот, – думал я, – у неё есть и мать, и отец; есть дом, и даже два, потому что она едет на свою дачу к морю. А жизнь её вряд ли веселее моей, если приходится жить и ездить с тёткой, которую ненавидишь".
Я старался нарисовать себе картину дома, быта и всей внутренней жизни девушки. Мне хотелось понять, каким же образом до такой глубокой сердечной боли мог дойти в родительском доме ребёнок. Как, изо дня в день, её должна была угнетать атмосфера жизни родителей, если Лиза могла обнажить душу перед чужими людьми, как это случилось с ней сегодня.
Я сравнивал её с собой и всем сердцем искал оправдания её поступку, памятуя, что недавно сказал мне И. Мне припомнились мои слёзы за последние дни; как горько я плакал – и тоже перед чужими мне людьми, я – мужчина, старше её на добрые пять лет.
И звучавший лейтмотивом этих дней вопрос "Кто тебе свой? Кто чужой?", назойливо возвращающийся ко мне, отвёл мои мысли от девушки...
Через некоторое время я снова вернулся мыслями к ней. Нравилась ли мне Лиза? За все мои двадцать лет я ещё ни разу не был влюблён. Я так был занят, такое множество у меня было уроков, сочинений, книг, которые я к ним должен был прочесть. Да и брат в своих письмах присылал мне целые программы; перечень музеев и галерей, которые я должен был повидать, – всё это заполняло мою голову, я всегда был занят. Знакомств же, кроме старой тётки, у меня не было никаких. А в её доме я встречал только старых важных дам, каждая из которых учила меня внешним манерам, давая целовать свои сморщенные и надушенные руки и не интересуясь вовсе духовной жизнью замухрышки, каким я несомненно был в их представлении. Все их разговоры были о большом свете; на каком балу у графини С. они были и к каким князьям В. пойдут завтра.
Никогда мне не доводилось даже сидеть за одним столом с девушками или танцевать с ними. Лиза была первой девушкой обычной, простой жизни, с которой я просидел около часа за одним столом. Как Наль являла собой какую-то высшую красоту, принадлежала высшей, необычной жизни. И с обеими я не просто общался, как с добрыми знакомыми, а подсмотрел у той и другой маленький уголок их духовной, скрытой от всех, жизни.
"Лиза упрекала тётку в том, что первому встречному она готова поведать о своих делах. А разве сама она не выдала гораздо больше того, что раскрыла тётка?" – вертелось в моей голове колесо мыслей.
Тёплое чувство к Лизе и острое желание помочь ей чем-нибудь, принять участие в её судьбе шевельнулись во мне.
Должно быть, прошло немало времени, пока я занимался этими психологическими этюдами. За окном была тёмная ночь, в коридоре горела зажжённая проводником свечка, но в купе было довольно темно.
Я встал, намереваясь выглянуть, как в дверь внезапно постучали, и я увидел И., вводившего в наше купе Лизу, которая, очевидно, не могла сама идти; за ними шла тётка с пледом в руках.
– Левушка, у Лизы был сильный сердечный припадок. Пока ей приготовят постель, ей надо полежать у нас, сидеть она не может, – сказал И., укладывая девушку на диван.
Я хотел выйти в коридор, но он дал мне хрустальный флакон и велел каждые пять минут подносить к носу Лизы. Я присел на чемодан у её изголовья и стал выполнять свою миссию лекарского подмастерья. Тётке И. указал место у столика, взял у неё плед, накрыл им девушку и сел у её ног.
Несколько минут царило полное молчание. Тётку я не видел, ибо, занятый своей миссией, сидел к ней спиной. Пользуясь полуобморочным состоянием Лизы, я внимательно её разглядывал.
Бесспорно, это была красивая девушка. Но меня крайне поразило, что одна щека её была восковой бледности, а другая не только пылала, но багровость её переходила в большой синяк, что отчётливо стало видно теперь, когда И. достал складной подсвечник, зажёг в нём свечу и поставил на столик.
– О чём теперь вы плачете? – услышал я вдруг голос И. Я оглянулся и увидел, что лицо тётки всё залито слезами; нос, губы, щёки – всё распухло, и вид её был до отвращения безобразен.
– Не о девчонке плачу, а о своей судьбе. Что теперь будет со мной? Она станет всех уверять, что это я её толкнула. А на самом деле сама ушиблась... – отвечала злым голосом тётка сквозь всхлипывания.
Я взглянул на И. и поразился грозному выражению его лица. Он так пристально смотрел на плачущую, что сразу напомнил мне Али. Никогда бы не поверил, что у неизменно ровного, большей частью светящегося доброжелательством И. может быть такое грозное лицо, такие суровые глаза.
– Вам лучше всего не лгать. Я так же хорошо знаю, как и вы, что это вы её ударили, не рассчитав своей силы; и я могу вам показать отпечаток вашей ладони на её щеке. Если бы вы ударили чуть выше, – с Лизой было бы кончено, – говорил звенящим голосом И.
Всхлипывания прекратились, и в тишине раздался свистящий от бешенства голос тётки:
– Возможно, что вы и доктор. Но вряд ли вообще понимаете, что сейчас говорите. Я, слабая женщина, могла так ударить девчонку, чтобы свалить её в обморок? Говорю вам, она сама свалилась, и у меня не было силы её поднять.
– И поэтому вы исщипали ей всю грудь и руку, – сказал И. – Но поскольку вы отрицаете, что избили её, – мне придется сделать фотографический снимок на чувствительной пластинке и передать его судебным властям, как только мы прибудем в Севастополь.
Воцарилось недолгое молчание, затем тётка прошипела:
– Сколько возьмёте за своё молчание?
И. рассмеялся, я тоже не мог удержаться от смеха и закричал:
– Да это целый роман!
Вероятно, мой смех особенно раздражил такую сейчас старую и безобразную даму. Когда я на неё взглянул, – точно змея меня укусила, так злы были её глаза.
– Я совестью не торгую и взятки ни за какие услуги не беру. Девушке вы нанесли и моральный и физический вред. За моральный удар вы ответите жизни; он не останется безнаказанным и вернётся к вам с той стороны, откуда вы его никак не ожидаете. От вашего собственного ребёнка вы получите такую же пощёчину. А за удар физический вы ответите судебной власти и понесёте заслуженное наказание, – говорил И., доставая из саквояжа футляр с фотографическим аппаратом.
– Пожалейте меня. Не знаю, зачем эта злая девчонка рассказала вам о моём сыне. Это моё единственное сокровище. Умоляю вас, не губите меня. Я впервые ударила её за то, что она выдала меня перед вами. Пожалейте несчастную мать, – бормотала она прерывающимся голосом.
– Почему же вы не пожалели единственного ребёнка своей сестры? Женщины, несчастье которой составляете вы до сих пор, – продолжал И., всё так же сурово глядя на неё.
– Вы ещё слишком молоды. Вы не знаете бедности. Вы не можете ни понять, ни судить меня, – жалобно говорила женщина. – Но если вы не выдадите меня родителям Лизы, клянусь жизнью своего сына, что пальцем не трону больше девчонку.
– И будете продолжать есть хлеб вашей сестры, жить в её доме, разыгрывать в нём хозяйку? О нет, вы слишком дорого цените благополучие вашего сына и слишком дёшево – три жизни ваших родных. Только тогда я вас не выдам, если вы уедете из дома сестры.
– Куда же я денусь? Вы так говорите, потому что не знали нужды и не понимаете жизни. Чем я буду жить? – раздражённо спросила тётка.
Вторично по лицу И. скользнуло нечто вроде усмешки, едва уловимой, так что я подумал, что, пожалуй, и в первый раз на его лице, как и сейчас, просто играл колеблющийся свет горящей свечи.
– Вы должны работать, – тихо сказал он.
– Работать? Оно и видно, что сами-то вы и гроша не заработали, просидели на шее папеньки с маменькой, как и ваш братец, и не понимаете, о чём тут болтаете, – злясь и фыркая, говорила тётка.
– Я повторяю, – чрезвычайно спокойно, но с непоколебимой волей возразил И., – что единственное условие, при котором я согласен покрыть ваш грех и взять на себя таким образом часть вашего преступления, – это условие немедленного отъезда из дома сестры и лично ваш труд. Вы должны сами зарабатывать себе на хлеб и научить тому же вашего сына.
– Я не кухарка и не гувернантка, чтобы зарабатывать себе на хлеб. Я барыня, слышите вы, ба-ры-ня! Была, есть и буду!
– Достаточно сейчас взглянуть на себя в зеркало, чтобы убедиться, что вы не барыня в том смысле, в каком должно понимать привилегии этого понятия – высокую культуру, самодисциплину и самообладание, – ответил И.
– Вы очень дерзки и самонадеянны. Я никуда не уеду и ничуть вас не боюсь, – закричала тётка.
– Ах, если бы вы понимали, что вам следует бояться только себя, вы сумели бы защитить сына от всех бед и вывели бы его в люди. И не был бы он, вслед за вами, приживальщиком, обещая стать негодным человеком. Вы боитесь, лишиться сестринского крова, отравленного для неё вами. Но поймите же, я не угрожаю, не запугиваю вас, только разоблачу перед родными. И они не станут более терпеть вас у себя ни минуты, и вы останетесь на улице. Уйдёте добровольно, я обещаю найти вам работу. Вы должны понять, что трудиться обязаны все, а вы – в особенности.