Две жизни - Антарова Конкордия (Кора) Евгеньевна 9 стр.


Проводник ещё раз спросил, нужен ли нам чай. Я перевёл вопрос лорду, и проводник получил заказ на чай, бисквиты и две плитки шоколада. Кроме того, я дал ему крупную бумажку и попросил сходить в вагон ресторан и купить нам лучшую дыню, яблок и груш. Уверившись, очевидно, в том, что от лорда можно ожидать чаевых, проводник обещал купить фрукты на следующей станции, которая славится ими. Через несколько минут он подал нам чай с лимоном, бисквиты и шоколад, закрыл дверь, и мы остались одни.

Несмотря на спущенные тёмные занавески на окнах и работавший у потолка вентилятор, жара и духота в вагоне стояли адские. Я снял кепи и благословил свою прохладную курточку. Материя была плотная, но оказалась лёгкой, вроде китайского шёлка. Мой лорд снял пиджак, улёгся на диван, причём ноги его свешивались вниз, и сказал:

– Друг, я очень устал. Если ты чувствуешь себя в силах, – покарауль мой сон часа два-три. Если к тому времени не проснусь, разбуди меня обязательно. Теперь не удастся поспать, – потом, пожалуй, и не получится. А сил нам с тобой потребуется ещё много. Не огорчайся, что мы с тобой обо всём не переговорили. Как только я встану, мы поедим и ляжешь ты. Раскрой маленький чемоданчик, в нём ты найдёшь кое-что, что забыл в доме Али и что тебе, заботливо осмотрев твоё платье, посылает молодой Али. Эти чемоданы привёз нам друг, у которого мы только что были.

С этими словами он повернулся к стене и сразу заснул. Я вышел посидеть с книгой в коридоре на скамейке против нашего купе, чтобы стуком проводник не нарушил сон Флорентийца.

Пассажиры надели кто кепи, кто панаму, кто английский шлем "здравствуй и прощай", как окрестили в России этот головной убор с двумя козырьками, а кто и просто с непокрытой головой вышел на площадку вагона. Поезд подошёл к перрону и остановился.

Я открыл окно и стал смотреть на толпу... Здесь было гораздо оживлённее, чем на виденных мною прежде станциях. Торговцы с большими корзинами фруктов сновали по перрону. Мелькали укутанные фигуры женщин, державшихся группками, но я никак не мог определить, зачем они здесь. Они не торговали, а как будто без толку переходили с места на место, ни словом не обмолвясь друг с другом. Важные сарты, разных состояний и возрастов, стоявшие кучками, пялили глаза на едущую публику. Евреи, – в своеобразных кафтанах и чёрных шапочках, – шумные, нетерпеливые, составляли резкий контраст со степенными восточными фигурами.

Пассажиры вскоре возвратились в вагон, нагруженные фруктами. Мне казалось, что их покупки очень хороши. Но когда поезд тронулся, ко мне подошёл проводник и подал корзину фруктов. Он весело подмигивал в сторону жевавших яблоки пассажиров, а я, взглянув на свою корзину, понял, что такое настоящие восточные фрукты. Громадные, какие-то плоские яблоки, яблоки прозрачные, продолговатые, в них просвечивали насквозь все косточки, и груши, желтые, как янтарь, и две небольшие дыни, от которых исходил аромат головокружительный, и чудные белые и синие сливы.

– Вот это фрукты! – сказал мне проводник. – Надо знать, как купить и кому продать. У меня тут есть приятель. Каждый раз, когда я проезжаю, он мне приготовляет две такие корзины.

Я восхитился его приятелем, выращивающим такие фрукты, поблагодарил проводника за труды, щедро заплатив ему от имени барина, и угостил его одним яблоком.

Он остался очень доволен всеми формами моей благодарности, облокотился о стенку и стал есть своё яблоко. А я уплетал сочную, божественную грушу, боясь пролить хоть каплю её обильного сока! Проводник пригласил меня в своё купе, но я сказал, что барин мой очень строг, что, по незнанию языков, он без меня не может обходиться ни минуты, и что теперь я передам ему фрукты, и мы с ним ляжем спать. На его вопрос о завтраке и обеде я ответил, что барин мой очень важный лорд, и что лорды, иначе чем по карточке отдельных заказов, не обедают.

Я простился с проводником, ещё раз его поблагодарил и вошёл в своё купе. Я старался двигаться как можно тише, но вскоре обнаружил, что Флорентиец спит совершенно мёртвым сном; и если бы я даже приложил все старания к тому, чтобы его сейчас разбудить, – то вряд ли успел бы в этом нелёгком деле.

Все мускулы тела его были совершенно расслаблены, как это бывает у отдыхающих животных, а дыхание было так тихо, что я его вовсе не слышал.

"Ну и ну, – подумал я. – Эта дурацкая ватная шапка да дервишский колпак, кажется, повредили мне слух. Я всегда так тонко слышал, а сейчас даже не улавливаю дыхания спящего человека!"

Я протёр уши носовым платком, наклонился к самому лицу Флорентийца и всё равно ничего не услышал.

Огорчённый таким явным ухудшением слуха, я вздохнул и полез за маленьким чемоданом.

Глава VI. Мы не доезжаем до К.

В вагоне было так темно, что я сделал маленькую щёлку, чуть приподняв шторку на окне, уселся возле столика и попробовал открыть чемоданчик. Ключа нигде не было видно, но повертев во все стороны замки, я всё же его открыл, хотя и не без некоторого количества проклятий. Сверху лежали аккуратно завёрнутые коробочки с винными ягодами, сушёными прессованными абрикосами и финиками. Я вынул их и под несколькими листами белой бумаги нашёл письмо на моё имя, и почерк его был мне незнаком.

Я уже не боялся шелестеть бумагой, так как Флорентиец продолжал спать своим смертоподобным сном. Я разорвал конверт и прежде всего взглянул на подпись. Внизу было четко написано: "Али Махмуд".

Письмо было недлинное, начиналось обычным восточным приветствием: "Брат".

Али молодой писал, что посылает забытые мною в студенческой куртке вещи, а также бельё и костюм, которые мне, вероятно, пригодятся и которые я найду в большом чемодане. Прося меня принять от души посылаемое в подарок, он прибавлял, что в чемодане я найду все необходимые письменные принадлежности и немного денег, лично ему принадлежащих, которыми он братски делится со мной. В другом же отделении сложены только женские вещи, деньги и письмо, которые он просит передать Наль при первом же моём свидании с нею, когда и где бы это свидание ни состоялось.

Далее он писал, что Али Мохаммед посылает мне тоже посылочку, которую я найду среди носовых платков. Али молодой очень просил меня не смущаться финансовым вопросом, говоря, что вскоре увидимся и, возможно, обменяемся ролями.

Я был очень тронут такой заботою и ласковым тоном письма. Подперев голову рукой, я стал думать об Али, его жизни и той трещине, которая образовалась сейчас в его сердце, в его любви. Фиолетово-синие глаза Али молодого, его тонкая фигура, такая худая и тонкая, что можно было принять её за девичью, походка лёгкая и плавная, – всё представилось мне необыкновенно ясно и было полно очарования. Я не сомневался, что он хорошо образован. А подле такой огненной фигуры, как Али старший, мудрость которого светилась в каждом взгляде и слове, – вряд ли мог жить и пользоваться его полным доверием неумный и неблагородный человек.

Я подумал, что всю жизнь мальчик Али прожил в атмосфере борьбы и труда за дело освобождения своего народа. И, вероятно, в его представлении жизнь человека и была ничем иным, как трудом и борьбой, которые стояли на первом плане, а жизнь личная была жизнью номер два. Я не мог решить, сколько же ему лет, но знал, что он гораздо старше Наль. На вид он был так юн, что нельзя было ему дать больше семнадцати лет.

Я снова перечел его письмо; но и на этот раз не понял, какие вещи мог отыскать Али в моём платье. Я заглянул снова в чемодан, хотел было поискать, где лежат носовые платки, но приподняв случайно какое-то полотенце, вскрикнул от изумления: в полутьме вагона сверкнуло что-то, и я узнал дивного павлина на записной книжке брата.

Только теперь я вспомнил, как мы перебирали туалетный стол брата и я сунул эту вещь в карман. Я вынул книжку и стал рассматривать ювелирную чудо-работу. Чем дольше я смотрел на неё, тем больше поражался тонкому и изящному вкусу мастера. Распущенный хвост павлина благодаря игре камней казался живым, точно шевелился; голова, шея и туловище из белой эмали поражали пропорциональностью и гармонией форм. Птица жила!

"Как надо любить своё дело! Знать анатомию птицы, чтобы изобразить её такою", – подумал я. И какая-то горькая мысль, что мне уже двадцать лет, а я ничего – ни в одной области – не знаю настолько, чтобы создать что-нибудь для украшения или облегчения жизни людей, пронеслась в моей голове.

Я всё держал книжку перед собой, и мне захотелось узнать её историю. Была ли она куплена братом? Но я тотчас же отверг эту мысль, так как брат не мог бы купить себе столь ценную вещь. Был ли это подарок? Кто дал его брату?

Уносясь мыслями в жизнь брата, – такой короткий и сокровенный кусочек которой я вдруг узнал, – я связал фигуру павлина с тем украшением на чалме Али Мохаммеда, которое было на ней во время пира. То был тоже павлин, совершенно белый, из одних крупных бриллиантов. "Вероятно, павлин является эмблемой чего-либо", – соображал я. Жгучее любопытство разбирало меня. Я уже был готов открыть книжку, чтобы прочесть, что писал брат; но мысль о порядочности, в которой он меня воспитывал, остановила меня. Я поцеловал книжку и осторожно положил её на место.

"Нет, – думал я, – если у тебя, брата-отца, есть тайны от меня, – я их не прочту, пока ты жив. Лишь если жизнь навсегда разлучит нас и мне так и не суждено будет передать тебе в руки твоё сокровище, – я его вскрою. Пока же есть надежда тебя увидеть, – я буду верным стражем твоему павлину".

Жара становилась невыносимой. Я съел ещё одну сочную грушу и решил отыскать посылочку Али Мохаммеда. Вскоре я нашёл стопку великолепных носовых платков, и между ними лежал конверт, в котором прощупывалось что-то твёрдое, квадратное.

Я вскрыл конверт и чуть не вскрикнул от восхищения и изумления. Внутри находилась коробочка с изображением белого павлина с распущенным хвостом. Не из драгоценных камней была фигурка павлина, а из гладкой эмали и золота с точным подражанием расцветке хвоста живого павлина. Коробочка была чёрная, и края её были унизаны мелкими ровными жемчужинами.

Я её открыл; внутри она была золотая, и в ней лежало много мелких белых шариков, вроде мятных лепёшек. Я закрыл коробочку и стал читать письмо.

Оно меня поразило лаконичностью, силой выражения и необыкновенным спокойствием. Я его храню и поныне, хотя Али Мохаммеда не видел уже лет двадцать, с тех пор, как он уехал на свою родину.

"Мой сын, – начиналось письмо, – ты выбрал добровольно свой путь. И этот путь – твои любовь и верность тому, кого ты сам признал братом-отцом. Не поддавайся сомнениям и колебаниям. Не разбивай своего дела отрицанием или унынием. Бодро, легко, весело будь готов к любому испытанию и неси радость всему окружающему. Ты пошёл по дороге труда и борьбы, – утверждай же, всегда утверждай, а не отрицай. Никогда не думай: "не достигну", но думай: "дойду".

Не говори себе: "не могу", но улыбнись детскости этого слова и скажи: "превозмогу", Я посылаю тебе конфеты. Они обладают свойством бодрящим. И когда тебе будет необходимо собрать все свои силы или тебя будет одолевать сон, особенно в душных помещениях или при качке, – проглоти одну из этих конфет. Не злоупотребляй ими. Но если кто-либо из друзей, а особенно твой теперешний спутник, – попросит тебя покараулить его сон, а тебя будет одолевать изнеможение, вспомни о моих конфетах. Будь всегда бдительно внимателен. Люби людей и не суди их. Но помни также, что враг зол, не дремлет и всюду захочет воспользоваться твоей растерянностью и невниманием. Ты выбрал тот путь, где героика чувств и мыслей живёт не в мечтах и идеалах или фантазиях, а в делах простого и серого дня. Жму твою руку. Прими моё пожатие бодрости и энергии... Если когда-либо ты потеряешь мир в сердце, – вспомни обо мне. И пусть этот белый павлин будет тебе эмблемой мира и труда для пользы и счастья людей".

Письмо было подписано одной буквой "М". Я понял, что это значило "Мохаммед".

С того момента, как я оказался в вагоне, прошло, вероятно, уже часа два, если не больше. Жара, казалось мне, достигла своего предела. Я снял курточку, расстегнул ворот рубашки и всё же чувствовал, что не могу удержать слипающихся век и вот-вот упаду в обморок. Я посмотрел на Флорентийца. Он всё так же мёртво спал. Мне ничего не оставалось, как попробовать действие конфет Али Мохаммеда.

Я открыл коробочку, вынул одну из конфет и начал её сосать. Сначала я ничего особенного не ощутил; меня всё так же клонило ко сну. Но через некоторое время я почувствовал как бы лёгкий холодок; точно по всем нервам прошёл какой-то трепет, желание спать улетучилось, я стал бодр и свеж, точно после душа.

Я принялся рассматривать содержимое той части чемодана, где были вещи для меня. Я нашёл туго набитый деньгами бумажник; нашёл очаровательные приборы для умывания и для письма. Полюбовавшись всем этим, я привёл всё в порядок и закрыл чемодан, не прикоснувшись к тому отделению, где были вещи, предназначенные для Наль.

Только что я хотел приняться за чтение книги, как в дверь купе слегка постучали. Я приоткрыл её и увидел в коридоре высокого господина, по виду коммерсанта. Он спросил меня по-французски, не желает ли кто-либо в нашем купе развлечься от скуки партией в винт. Я отвечал, что я слуга-переводчик, в винт играть не умею. А барин мой англичанин, ни слова не понимает ни по-русски, ни по-французски. И что я ни разу не видел в его руках карт. Посетитель извинился за беспокойство и исчез.

Быть может, всё происходило самым обычным и естественным образом. И вагонный спутник был из тех многочисленных картёжников, что способны и день и ночь просиживать за карточным столом. Но моей расстроенной за последние дни калейдоскопом сменяющихся событий фантазии уже мерещился соглядатай; и я невольно задавал себе вопрос: не такой же ли он коммерсант, как я слуга.

"Положительно, – думал я, – не хватает только очутиться нам на необитаемом острове и найти покровителя вроде капитана Немо. Живу, точно в сказке".

Я очень был бы рад, если бы Флорентиец бодрствовал. Мне становилось несносным это долгое вынужденное молчание под единственный аккомпанемент скрипящих на все лады стенок вагона и мерного стука колёс.

Я ещё раз прочел письмо Али старшего. Я представил себе его огненные глаза и его высоченную фигуру. Мысленно поблагодарил его не только за живительные конфеты, но и за не менее живительные слова письма. Я погладил рукой своего очаровательного павлина на коробочке и положил её, как лучшего друга, во внутренний карман курточки, накинув её себе на плечи.

Я уже не ощущал давления в висках, пульс мой был ровен; я взял книгу и решил почитать.

Приподняв выше шторку, я посмотрел на местность, по которой мы сейчас ехали. Это снова была голодная степь; очевидно, здесь не было никакого орошения. Жгучее солнце и сожжённая голая земля – вот и весь ландшафт, насколько хватало глаз.

"Да, – это край, забытый милосердием жизни, – подумал я. – Должно быть, люди здесь любят строить голубые купола мечетей и пёстро изукрашивать их стены, предпочитают яркие краски в одеждах и коврах, чтобы вознаградить себя за эту голую землю, за эту жёлтую пыль, в которой верблюд бредёт, утопая в ней по колено".

Поезд шёл не особенно быстро, остановки были редки. Я начал читать свою книгу. Постепенно фабула романа меня захватила, я увлекся, забыл обо всём и читал, вероятно, не менее двух часов, так как почувствовал, что у меня затекли руки и ноги.

Я встал и начал их растирать. Вскоре тело Флорентийца как-то странно вздрогнуло, он потянулся, глубоко вздохнул и сразу – как резиновый – сел.

– Ну вот я и выспался, – сказал он. – Очень тебе благодарен, что ты меня караулил. Я вижу, что ты сторож надёжный, – засмеялся он, сверкая белыми зубами и вспыхивающими юмором глазами. – Но почему ты меня не разбудил раньше? Я спал, должно быть, больше четырёх часов, – продолжал он, всё смеясь.

Я же стоял, выпучив глаза, и не мог сказать ни слова, до того он меня поразил своим пробуждением.

– В жизни не видал таких чудных людей, как вы, – сказал я ему. – Спите вы, как мёртвый, а просыпаетесь, словно кошка, почуявшая во сне мышь. Разбудить вас? Да ведь я же не гигант, чтобы поставить вас на ноги, как это вы проделали со мной; если бы я тряс вас даже так, чтобы душу из себя вытрясти, то вряд ли всё же добудился бы.

Флорентиец расхохотался, его смешили и моя физиономия, и моя досада.

– Ну, давай мириться, – сказал он. – Если я тебя обидел, что сплю на свой манер, а не так, как полагается по хорошему тону, то, пожалуй, и ты подобрал мне сравнение не очень лестное, что не подобает доброму слуге важного барина. Уж сказал бы хоть "тигр", а то не угодно ли "кошка". С этими словами он встал, посмотрел на фрукты и сказал: – Ну и молодец же ты! Вот так фрукты! Можно подумать, ты их стащил в Калифорнии!

– Ну, в Калифорнию я сбегать не успел; а проводнику щедро за них заплатил, – ответил я. – Во время вашего сна приходил сосед – вроде французского коми – и приглашал вас играть в винт.

Флорентиец ел дыню, кивая на мой доклад головой, и вдруг увидел письма обоих Али, которые я оставил на столе.

Я прочел ему оба. Он спросил, куда я спрятал коробочку, и когда я показал на внутренний карман куртки, произнёс:

– Нет, не годится. В моих брюках, с внутренней стороны справа, есть глубокий потайной кожаный карман. Положи её туда.

Я нащупал справа, у самой талии, карман и переложил туда коробочку. Флорентиец наклонился к: окошку, оглядел местность и сказал:

– Скоро подъедем к большой станции. Видишь там вдали деревья, – это уже станция. Тебе надо будет выйти размять ноги и купить газет. Возьми все, какие найдутся, местные тоже.

Я накинул курточку, спрятал письма в книгу и приготовился идти.

– Подожди, письма ты хочешь сохранить? – спросил Флорентиец.

– Непременно, – ответил я.

– Тогда убери их в чемодан. И не только теперь, – когда мы можем быть выслежены, – но никогда и нигде не оставляй писем не спрятанными падёжно. А самое лучшее, держи всё в голове и сердце, а не на бумаге.

Я спрятал письма и вышел, так как поезд уже замедлил ход и подходил к перрону.

– Спроси на всякий случай, петли телеграммы до востребования лорду Бенедикту, – сказал мне вдогонку Флорентиец.

Я поднёс руку к козырьку фуражки и вышел, торопясь, как усердный слуга, выполнить приказание барина. Встретясь с проводником, я спросил его, где купить газеты и журналы, в какой стороне перрона телеграф и долго ли здесь стоит поезд. Проводник все мне подробно рассказал и пожалел, что не может пойти со мной, так как это большая станция, здесь всегда многие сходят и садятся новые пассажиры, а потому ему нельзя отлучиться. Но поезд стоит минут двадцать, можно не торопиться.

Я спрыгнул на перрон, как только остановился поезд. Народу было много. Гортанные голоса пёстрой, сожжённой солнцем, темнолицей толпы, рассаживающейся по вагонам, в суете и давке перемешивались со смехом и шутками бежавших за водой пассажиров с бутылками, чайниками и кувшинами в руках.

Жара и здесь стояла палящая, но после душного вагона воздух показался мне райским.

Назад Дальше