Хранители веры. О жизни Церкви в советское время - Ольга Гусакова 7 стр.


В давние времена, помнится, еще в Ташкенте, некто со знанием дела спросил меня: "Кто, по-твоему, самый злейший враг для советской власти?" Не рассчитывая на мой правильный ответ, вопрошавший сам же и ответил: "Святой". Много времени спустя, по зрелом размышлении, я понял, что все так именно и обстоит. Пример с архимандритом Вениамином полностью подтверждает ответ. По окончании насыщенного трудового дня, как правило, к отцу Вениамину в келью приходили следователи НКВД (или его вызывали), обычно на целую ночь. Его расспрашивали, с ним беседовали, ему угрожали, и все с одной целью – не давать ему спать. Под утро его отпускали. Энкавэдэшники менялись. Удавалось ли ему в оставшиеся минуты поспать, этого я не знаю. Истязание такое совершалось из ночи в ночь, из недели в неделю, из месяца в месяц.

Открытие такое для меня было сущим потрясением. Совершалось это в бытность его инспектором постоянно, пока, наконец, в феврале 1949 года его не вызвали и больше не отпустили. Выслали в Казахстан, где он пробыл до 1954 года. Когда он вернулся, Патриарх Алексий I в феврале 1955 года облек его епископским саном и определил на Саратовскую кафедру. В ответной речи при вручении жезла он пророчески предрек: "Мне недолго осталось пребывать в этом мире, епископство мне обещано под конец жизни".

Ушел из этого мира владыка Вениамин при загадочных обстоятельствах. Указывали даже на споспешника смерти – келейника, но экспертизу Советы не проводили. Жизнь отца Вениамина (потом владыки) была выражением святости. Рассказать об этом сложно. Святость можно только прочувствовать, причем, разумеется, только при личной встрече.

Упомянуть могу еще и о другой личности – святителе Луке (Войно-Ясенецком) [60] . Правда, видел его я всего два раза, да и то когда еще был юношей. Естественно, не со мной встречался святитель Лука, а с архиереем моим, но я-то присутствовал при этом. Первое впечатление: это пророк. Устрашить его было нельзя. Говорил убедительно и авторитетно. Не нагло, нет, может быть, властно. Весь вид его был – стояние за Божию правду. Сказать иначе, владыка Лука был колосс. Будучи архиереем, он был еще и хирургом, перед сложными операциями он уходил молиться. Операции делал наисложнейшие, исход их всегда был положительный. Впрочем, о владыке Луке написаны книги, посему воспоминания мои к уже написанному вряд ли чего добавят.

Необходимо упомянуть еще об одной личности. В год поступления моего в семинарию, в 1947-м, я удостоился быть слушателем изумительнейшей проповеди. В Россию приехал Илия (Карам), митрополит Ливанских гор [61] . Он прибыл в Россию с необычной миссией – не за милостыней, за которой с Востока в Россию приезжали церковные деятели, митрополит Илия сам привез дары Казанской иконе Пресвятой Богородицы. По его словам, он беззаветно любил Россию (хотя сам – араб) и переживал войну России с немцами как угрозу не только России, но вообще Православию. В своей проповеди митрополит Илия поведал (слышал я лично) о том, как в момент, когда подступили немцы к Москве, он слезно молился перед Казанской иконой Божией Матери – не просто молился, а требовал от Нее, чтобы Матерь Божия спасла Россию. (И такая молитва, оказывается, возможна!) На усердную, дерзновенную молитву от иконы последовал голос: "Россия будет спасена". Победой России завершилась война. Митрополит Илия (Карам) за тем и пожаловал в Россию, чтобы преподнести Казанской иконе обещанные им дары. Но выявилось неодолимое препятствие – прославленная икона находилась в Ленинграде в Казанском соборе, в котором тогда размещался музей истории религии и атеизма. Патриарх и его окружение оказались в трудном положении: куда направить привезенные митрополитом дары – не в атеистический же центр? По этому-то поводу и произнес Илия (Карам) свое огненное слово на русском языке. Слово это нужно было слышать. Он метал молнии, низвергал громы, слова лились как водопад, сметая всякое нечестие на своем пути. Он никого не порицал, только сущим огненным языком о том говорил, что голос от иконы Божией Матери слышал, потому он должен сложить к Ней привезенные дары…

Мне уже приходилось приличные проповеди слышать, и живую речь своего архиерея слушал, и содержательные проповеди настоятеля Пензенского собора протоиерея Михаила Лебедева [62] … но то, что я услышал от Илии (Карама), сравниться не может ни с чем. Слово его всех потрясло, сотрясло оно и меня. Я понял тогда, что только так с амвона и должно говорить!

Каждому христианину знать следует, что христианство устрояется на земле, но землей не ограничивается, ибо оно (христианство) есть связь Неба и земли. Если же этой связи не чувствуешь, к ней и устремляться не будешь, но тогда ты – пустота и затхлость, "медь звенящая и кимвал бряцающий" [63] . Самое страшное в христианстве – это равнодушное служение священника. Это страшнее любых атеистических нападок на Церковь. Последние ничего не стоят, все они – тупость и ложь. Когда же лень и равнодушие подкрадутся к священнику, это – чистое растление для священника и скучища неприличнейшая для прихожан. Служить должно только с полной отдачей. Сердце же свое к тому готовить должно воздержанием, молитвой и постом.

И последняя личность, о ком расскажу, – митрополит Антоний Сурожский [64] . О нем чрезвычайно много написано, я же хочу только некоторые штрихи внести. С ним я лично был знаком, бывал у него в Лондоне, и он был у меня и в доме, и в квартире. Ему людям было что сказать, он умел это делать, и людям от него было что почерпнуть. Глубину своего религиозного гнозиса (знания) он духоносностью растворял. Правда, тем, кто его не видел и не слышал, духоносность эту достаточно сложно передать. Меня в нем вот что поразило.

Архиерей, если присутствует на всенощном бдении, обычно примерно до половины службы стоит в алтаре, справа от престола, и молится. Когда владыка Антоний наш храм в Николо-Кузнецах посещал, он, встав около престола, сразу же в молитву уходил. Даже физически, даже зримо ощутимо было, как он уходит внутрь себя, "сводит ум в сердце" (богословская подвижническая терминология). Моменты эти я лично наблюдал: закрытие глаз у него всегда сопровождалось подобием едва заметной улыбки на лице. Владыка явно был наедине с Богом. Это меня до глубины умиляло. Если же требовалось кому-то владыку о чем-то спросить, нужно было поцеловать его в плечо или слегка коснуться его. Не знаю, как для других, для меня как божий день ясно было, что в момент этот владыка лицом к Лицу Живому Богу предстоит. И вдруг прикосновением требуют, чтобы он вышел из этого состояния. Мне со стороны и то ведомо было, как трудно ему с Живым Богом расставаться. И всего-то только потому, чтобы копеечный вопрос выслушать… Необыкновенным усилием воли владыка выходил из своего молитвенного предстояния, осматривался вокруг, ища, кому он нужен? Владыка выслушает, сам же еще вопрос углубит, а потом раскроет его так, что ответы всегда оказывались потрясающими, нежданными. Еще обдаст вас любовью, согреет теплом. А потом еще добавит: "Нет плохих вопросов, есть плохие ответы"… Убедившись же, что больше в нем нет нуждающихся, закрывает глаза и вновь сводит свой ум в сердце. Тому дивился я, как может владыка достаточно спокойно молитвенно оставлять Бога Самого?! Улучив момент, я спросил: "Владыка! Для меня как божий день ясно, чего стоит вам во время стояния перед Живым Богом оставить Его, уйти от Него, доподлинно при этом зная, что и зададут-то вам копеечный вопрос? Где черпаете вы для этого силы?" Владыка улыбнулся и ответил мне: "Я знаю, что сейчас мир испытывает страшный духовный голод. Поэтому я Богу дал обет быть там, где я нужен".

Батюшка, позвольте коснуться темы более приземленной. Расскажите, пожалуйста, как вас пытались вербовать…

– Случаи такие есть одновременно и испытание, и закалка. Вот пример. В семинарии в одиннадцать часов у нас отбой. В это время приблизительно раз или два в месяц в академию наведывалась "тройка" – двое в штатском и милиционер в форме. Они входили в вестибюль и сразу же поднимались в ректорские покои. Ясно было – так просто не уйдут, кого-нибудь уведут. В течение часа или двух кого-нибудь уводили. Что они уведут, это нам ведомо было, затем они и пришли. Вопрос – за кем, не исключено, что и за тобой… Момент этот был всегда напряженным – проверка на мужество. В семинарии дружок у меня был (неплохим священником потом стал). Смотрю, а он в углу, съежившись, сидит, весь дрожит, даже пена на губах проступила… Я подошел к нему. "Сукин ты сын, – говорю ему, – ты зачем сюда шел?! На курорт, что ли, приехал? Ты должен был все перед поступлением в семинарию просчитать, как религия ненавистна Советам. Если кто из них сейчас тебя дрожащим увидит, они тебя так обработают, что последней сволочью станешь. Что противопоставишь ты их напористости, если уже сейчас дрожишь?!" Врезал ему, помнится, как следует, и помогло!

На встречу с ними нужно было без боязни, смело идти. Но это пока еще рассуждения.

Ко мне лично приступали несколько раз. Поначалу подступят, я без боязни, смело, отвечу, и они оставляли меня. Прощупывали, видимо. Потом уже более напористо подступили. Подстроился ко мне некто "в сером" и завел свою речь. Начал он с патриотизма: люблю ли я Родину, как бы я поступил, если бы откровенно подошел ко мне враг… "Родину я люблю, – ответил я, – враг же, да еще и явный, ко мне уж просто подступиться не может". Отшил его. Однако потом подстроился ко мне уже такой агент, который как лист банный прилип. Я ему и так и эдак – он не отстает. Я разворачиваюсь и говорю ему: "Кем вы хотите меня сделать? Предателем? Так попомните, если я Бога предам, после этого я таким сексотом [65] стану, что вас же первого и предам! Вас! Так и знайте!" Это так на него подействовало, что он сразу же оставил меня.

Все иначе с моей "вербовкой" обстояло, когда я уже священником стал… Инспектор и ученый секретарь академии меня почему-то любили. Секретарь около Николо-Кузнецкого храма жил и на раннюю литургию ходил, на которой я всегда проповедовал. Однажды на литургию он пришел уже с инспектором Доктусовым [66] . Прослушав проповедь, они решили ходатайствовать перед Патриархией о моем назначении настоятелем храма на Воробьевых горах. Как ученые мужи, они были изумительны, но плохо понимали, по-видимому, что от настоятелей, да еще вновь назначаемых, требовалось, чтобы они подписку дали. Об этом даже я знал, они же момент этот напрочь упустили из виду. От их предложения я наотрез отказался, они спросили: "Почему отказываешься?" Пришлось выкручиваться. Сказал, что не готов, что у меня хорошее место, изумительный настоятель – отец Всеволод Шпиллер [67] , у которого мне должно учиться и учиться. Не мог же я им истинную причину изложить. Невзирая на отказ, они таки увезли меня к управделами Московской Патриархии Николаю Колчицкому [68] .

Как только началось движение по моему назначению в настоятели, "кумовья" сразу же названивать мне стали, даже назначили встречу на Ордынке под часами. Думаю: завербовать меня хотят! Не удастся, не выйдет! К счастью, вершилось все по телефону, потому подписки о неразглашении тайны я им не давал. Прикинувшись дурачком, я оповестил о предстоящей встрече митрополита Николая (Ярушевича) [69] . Митрополит сразу же позвонил в Совет (по делам религии) и спросил: "Что за дела творятся? Почему священника куда-то под часы на встречу вызывают?" Огласка произошла, это-то мне и нужно было. Спросить с меня по всей строгости они не могли (подписку-то о неразглашении тайны я не давал). Много времени спустя по этому поводу следователь высказывал-таки мне свое негодование. Сам же я считаю, что из ситуации этой выпутался легко. После такого провала окончательно отступили от меня.

Продолжу о событиях в Патриархии. Итак, господа профессора привели меня к Колчицкому (он-то уж по положению вынужден был сотрудничать с ними – получать от них инструкции, кого можно назначить настоятелем, кого нельзя. В каких формах это выражалось, я, конечно же, знать не мог). Колчицкий спросил меня, желаю ли я быть настоятелем в храме на Воробьевых горах. Я ответил: "Нет, отец Николай, не желаю". Он тут же отпустил меня, и, кажется, даже с радостью. Назначить-то меня настоятелем без их согласия было нельзя.

Еще расскажу о вызове меня на Лубянку (по поводу судебного дела над Глебом Якуниным [70] в 1979 году). Там все обстояло посерьезнее. Уже одно то впечатляло, что несколько этажей вниз "в преисподнюю" на лифте спускаться пришлось. Признаюсь, муторное было состояние, когда же со следователем разговаривал, был весьма спокоен и ни в чем ему не уступил. В первый вызов следователь чисто формально вопросы мне задавал. Я ему отвечал, а он писал. Когда же написанное он дал мне на подпись, я увидел там нечто ужасное. Ясно было, что отца Глеба они под расстрел подвести хотят. Обращаюсь к следователю и спрашиваю:

– Я это вам говорил?

– Подписывай! – грубо скомандовал он.

– Подписывать? Хорошо…

Я взял ручку и по диагонали написал: "Все – ложь!" Поставил дату и подписался. Он посмотрел и от удовольствия даже руки потер. Понимающие в этом люди говорили мне потом: "Если бы такое ты раньше сделал, то уж точно себе бы приговор схлопотал". Потому следователь потер руки, что жил еще прежними установками. Времена же изменились. Он меня отпустил, полагая, что ненадолго. Месяца полтора-два меня не трогали, потом вызвали вновь. Занимался мною уже другой следователь. Судя по всему, он явно знал о моем поступке, потому, исписав один лист, дал мне его на подпись. Как и прежде, я и здесь спросил:

– Разве такое я вам говорил?

– Подписывай!

– Подписывать не буду. Скреплять подписью буду только свои слова.

Перечеркнув крест-накрест представленный текст, я подписался. Следователь это стерпел. Исписав еще один лист, он подал его мне. Прочитав, я опять перечеркнул все и подписался. Здесь он начал раздражаться. Когда же в третий раз я перечеркнул лист, он уже с раздражением набросился на меня: "Чего ты добиваешься? Одного следователя из-за тебя выгнали из системы, хочешь, чтобы и меня выгнали? У меня есть жена, дети, и мне их нужно кормить". Я ответил: "Ничего плохого я вам не желаю. Но подписывать то, чего я не говорил, не буду"… Он вновь написал, но уже четко с моих слов. Их я скрепил своей подписью. Он вновь нагородил чушь, я опять перечеркнул. Тут-то он и потерял над собой контроль, позеленел, вскочил, схватил пистолет и направил прямо мне в грудь. Никогда не считал я себя смелым, здесь же – ни капли боязни. Обращаюсь к нему и говорю: "Голубчик! Это же так просто… – расстегнул рубашку, подставил грудь, – вот, пожалуйста!" И по сей день

Бога благодарю за Его несказанную милость, что Он даровал мне мужество. Но посмотрели бы вы на следователя, что с ним стало… Он весь потерялся, не знал, что делать с пистолетом, не знал, куда его деть! Запугивание не сработало, другого же в его арсенале ничего не было, что бы можно было предпринять. В прежние времена, по-видимому, он просто выстрелил бы и спрятал концы в воду. Виновными во всем оказались времена, которые изменились настолько, что из системы за усердие выгнали следователя.

Опомнившись, следователь опять перешел к уговорам… Смотрел я на него и раньше без страха, здесь же предо мною он предстал просто жалким. Дальше я только уже диктовал, он же со скрипом, вынужденно, однако, соглашался. Мы условились, правда, что в дальнейшем он по од-ной-две строчки будет писать, если я соглашаюсь, – подписываю, не соглашаюсь, – перечеркиваю и тоже подписываю.

Якунина позже-таки осудили, но не по моим показаниям. Злостная клевета, однако, распространилась, что именно я его оговорил. Эта несусветная ложь, догадываюсь даже, кто ее распространил… Когда Якунин отбыл срок в Якутии и вышел, то клевету эту в прах развеял. Он, как и я, стал депутатом, только Верховного Совета. Как депутат, он добился того, чтобы его допустили к заведенному на него делу. Увидев мои показания, он приехал меня благодарить.

Ольга Гусакова - Хранители веры. О жизни Церкви в советское время

На крыше храма преподобных Зосимы и Савватия Соловецких в Гольянове. 1990 г.

Батюшка, еще один вопрос – о пастырском служении в советские времена. Какие ограничения накладывал советский режим, были ли какие-то темы, запрещенные для проповеди? Я имею в виду не антисоветскую пропаганду, а духовные темы.

– Как я уже упоминал, мне, еще юноше, в Ташкенте кто-то из духовно одаренных личностей (едва ли не протоиерей Александр Щербов [71] ) задал вопрос… Ссылку там отбывали весьма значительные личности. Находились там и митрополиты Арсений Новгородский [72] , Никандр Ташкентский [73] . Митрополит Арсений был одним из кандидатов в патриархи. Этот значительнейший иерарх служил в кладбищенской часовне, поселились же они с митрополитом Никандром у протоиерея Александра Щербова, который приютил их в своей каморке. В "апартаментах" этих умещалась только кровать да еще маленький столик. Вот и все. Протоиерей Александр Щербов святителей уложил на свою кровать, сам же спал на полу у их постели. Однажды он заболел… митрополиты уложили его на кровать, а сами улеглись на полу. Это я из уст самого отца Александра Щербова слышал.

Итак, вопрос: "Что всего страшнее для советской власти?" "Бомба какая-нибудь?.." – неуверенно ответил я. Не дав мне продолжить (я все равно бы не догадался), вопрошатель сам же и ответил: "Всего страшнее для советской власти – святой. Понимаешь? Святая личность для них всего страшнее". Так оно и есть. Потому-то жало Советов и было направлено на живую христианскую мысль – слово. Проповеди при советском режиме вообще не было, да ее, за редкими исключениями, и не могло быть. Причем не только потому, что властями она напрочь не допускалась, а еще и потому, что говорить-то ее было некому. Священники были все только требоисправителями. Такие огненные слова, какие в свое время митрополит Илия (Карам) говорил, советская власть допустить не могла. Ей нужно же было народ в том убедить, что "религия – опиум для народа". И еще что религия – сугубо частное дело. Но христианство есть Божий замысел о мире, оно – абсолютно вселенского масштаба. Глубинное убеждение даже существует, что если не будет святых, то мир перестанет существовать. Церковь предстательствует за целый мир, более того, богослужение четко связывает Небо с землей. Перед Советами и встала задача произвести нивелировку и свести все на нет. Только служение разрешалось, да и оно все только к требоисправлению сводилось. Если же появлялись такие личности, как архимандрит Вениамин (Милов), о котором я упоминал, это выходило уже за рамки дозволенного. Дух его огнем горел. Потому и изнуряли его. Почему? Он преступник? В чем-то виновен? Нет. Изнуряли его потому именно, что никакой вины за ним и в помине не было. Просто – он святой. Святой же абсолютно недопустим был при советском режиме.

Все у Советов только на то направлено было, чтобы христианство к формальности свести, дух угасить. В режиме этом только и держали Церковь.

Конечно, нельзя сказать, чтобы от христианства, в советское время пребывавшего в режиме требоисправления, не было никакого проку.

Назад Дальше