Мистер Вертиго - Пол Остер 17 стр.


На это она слегка улыбнулась.

- Без проблем, мастер Бакс, - сказала она и развернулась на табуретке ко мне.

Я сделал к ней шаг, другой, третий и встал в диспозицию.

- Вы, конечно, вообще вкусно готовите, мэм, - сказал я, - только спорим, сегодня у вас получится, как никогда.

Не успела она в ответ слова сказать, как я пошире улыбнулся, раскинул руки и оторвался от пола. Всплывал я медленно, чтобы не жахнуться головой о потолок. Под потолком я завис, посмотрел вниз на миссис Готорн и, увидев ее оторопевшее, потрясенное лицо, испытал полное удовлетворение. Крик застрял у нее в горле, глаза закатились, и она без чувств, с глухим стуком свалилась с табуретки.

В этот момент мастер Иегуда с мистером Байглоу как раз вошли в дом и на шум бросились в кухню. Мастер вбежал первым и увидел, как я спускаюсь, но когда в дверях появился мистер Байглоу, я уже стоял на полу.

- Это еще что такое! - сказал мастер, мгновенно сообразив, что тут произошло. Оттолкнув меня, он склонился над распростертым телом. - Это что, черт возьми, такое!

- Мелкое происшествие, - сказал я.

- "Происшествие"! - сказал он, рассердившись так, как не сердился уже, наверное, несколько месяцев или даже лет. - Марш в свою комнату, болван этакий, и не смей выходить, пока тебя не позовут. Сейчас у нас гость, но потом я тобой займусь.

Так я и не попробовал этой свеклы, впрочем, как и прочих кулинарных изысков миссис Готорн. Придя в себя, она подхватилась и кинулась прочь, поклявшись никогда больше не переступать нашего порога. Сам я этого не слышал, а узнал на следующее утро от мастера. Сначала я было решил, будто он так говорит, потому что сердится, но она не приехала днем, и я понял, что испугал бедную женщину до полусмерти. Этого я и добивался, но теперь, когда вышло по-моему, шутка и мне перестала казаться смешной. Миссис Готорн не приехала даже за деньгами, так что больше мы ее не увидели, хотя прожили там еще целых семьдесят два часа.

Пришлось не только есть что попало, но я же еще и пострадал, так как утром перед отъездом, когда мы собрали вещи, мастер Иегуда велел мне вымыть весь дом. Я терпеть не мог подобные наказания - в постель без ужина, чистить картошку, драить полы, - но пусть я пыхтел и злился, мастер был прав. Даже если я и был самый знаменитый, самый известный на свете мальчишка после того Давида, который классно стрелял из пращи. Я переступил грань, и мастеру ничего не оставалось, как пристукнуть меня по башке, пока она не раздулась от чванства, будто гигантский воздушный шар.

Что же до причины моего бурного взрыва, до мистера Байглоу, то о нем рассказать особенно нечего, так как он погулял у нас пару часов, а ближе к вечеру за ним пришло такси, и сей джентльмен отбыл на ближайшую станцию, чтобы проделать долгий обратный путь в Канзас. Я смотрел на его отъезд из окна своей спальни на втором этаже и отчаянно его презирал - за идиотский смех и за то, что он дружил с Орвиллом Коксом, человеком, которого миссис Виттерспун предпочла нам с мастером. Вдобавок ко всему мастер Иегуда вел себя с этим паршивым банковским клерком до того вежливо, что противно было смотреть. Он не только пожал ему на прощанье руку, но доверил отвезти миссис Виттерспун свадебный подарок. В тот момент, когда дверца такси готова была вот-вот захлопнуться, он отдал этому дураку большую, красиво упакованную коробку. Я понятия не имел, что там. Мастер мне не сказал, а я хоть и хотел спросить, но столько времени просидел взаперти, что потом, когда он меня выпустил, вылетело из головы. Случилось так, что лишь через семь лет я узнал, что он ей подарил.

Мы отправились в Вустер, находившийся в нескольких часах езды к западу от Кейп-Кода. Я был рад снова сесть в наш "пирс-эрроу", развалиться на кожаном сиденье, и мы уезжали от побережья все дальше, оставляя позади обиду и ссору, подобно конфетным оберткам, летавшим по полосе прибоя и по песчаным, поросшим осокой дюнам. Я еще не умел принимать это как само собой разумеющееся, и чтобы убедиться, что мастер не держит на меня зла, еще раз принес извинения. "Я поступил плохо, - сказал я, - я больше не буду", после чего инцидент был окончательно исчерпан.

Мы остановились в "Вишневой долине", занюханной вшивой гостиничке, расположенной в двух шагах от местного мюзик-холла под названием "Луксор". В "Луксоре" и должно было состояться мое первое выступление, и четыре дня подряд мы с мастером отправлялись туда репетировать утром и после обеда. Мюзик-холл этот сильно отличался от тех дворцов, куда я мечтал попасть, но сцена в нем была, осветитель и прожектора тоже, а мастер пообещал, что в городах побольше и залы будут получше. Вустер хорошее, тихое место, сказал он, где можно спокойно освоиться. Освоился я довольно быстро, без особого труда вписавшись в размеры сцены, хотя дело было не только в этом и забот хватало: нужно было скоординировать свет, музыку и, учитывая наличие в зале балкона, выступавшего до середины партера, немного пересмотреть концовку. Мастер взял на себя подготовку мелочей, которых было ровно тысяча и одна. Вместе с рабочим он проверял занавес, с осветителем отрабатывал свет, с музыкантами выбирал музыку. Он до последней минуты уточнял, вносил изменения, и, чтобы все прошло как задумано, не посчитался с расходами и заплатил семерым музыкантам за дополнительные репетиции, так что два последних дня я репетировал под музыку. На первой репетиции я здорово повеселился. Все это были старые, видавшие виды лабухи, начавшие раньше, чем я появился на свет, и отыгравшие в мюзик-холлах жуткое количество вечеров - тысяч, может, двадцать, а может, сто. Они навидались всякого, но, увидев меня, один черт, выпали в осадок. Барабанщик забыл дать дробь, фагот уронил фагот, а тромбон пустил петуха. Это был хороший знак. Коли я сумел потрясти этих прожженных циников, то что будет с обычным зрителем.

Местоположение нашей гостинички было удачное, однако вечера там меня едва не доконали. По лестницам и по их вшивому холлу разгуливали шлюхи, и когда я их видел, в паху начинало пульсировать, так что просто лечь и уснуть не было никакой возможности. Мы с мастером занимали две смежные комнаты, и я ждал, пока он не захрапит, а потом предавался своим тихим плотским утехам. Ждать приходилось подолгу. Мастер любил поболтать и, погасив свет, до бесконечности обсуждать последнюю репетицию, и я, вместо того чтобы сразу переходить к делу (которое в темноте занимало уже не только мысли, но и руки), вынужден был вежливо поддерживать разговор. С каждой минутой ожидание становилось невыносимее и терпеть было все труднее. Потому, едва он наконец затыкался, я высовывал руку из-под простыни и брал с пола грязный носок. Это у меня был глушитель, и я его держал в левой руке, а правой брался за работу и быстро спускал фонтан в хлопчатобумажный сачок. До того я терпел так подолгу, что потом хватало одного-двух движений, и дело было сделано. Потом я беззвучно шептал благодарственную молитву и пытался уснуть, но одного раза в той гостиничке мне не хватало. Где-нибудь в холле раздавался женский смех или в номере над нами начинали скрипеть пружины - и в воображении тотчас начинали мелькать непристойные картинки. Главный палец мой реагировал на эти звуки быстрее, чем голова, поднимался и требовал продолжения.

Один раз я, кажется, сделал все не так тихо, как обычно. Это было ночью накануне выступления, и я уже изготовился пустить струю, когда мастер вдруг неожиданно проснулся. Меня едва не хватил удар. Услышав в темноте его голос, я будто получил канделябром по кумполу.

- Что случилось, Уолт?

Я разжал пальцы так, будто член мой мгновенно оброс колючками.

- Случилось? - сказал я. - В каком смысле "случилось"?

- Я говорю про звуки. Что за скрип, сопение и пыхтение? Они от твоей постели.

- Чешется все ужасно. Ужасно, мастер, а когда скребешь потихоньку, то не помогает.

- Ясное дело, чешется. Начинает в паху, а кончается в тряпочку. Оставь это, малыш. Тебе пора спать. Усталый артист - паршивый артист.

- Никакой я не усталый. Я жду утра не дождусь.

- Так только кажется. Онанизм отнимает силы, и скоро ты по утрам будешь чувствовать себя разбитым. Нет нужды рассказывать тебе, какая ценность эта твоя часть. Однако когда ей придают слишком много значения, она становится не менее опасна, чем динамитная шашка. Не трать бинду понапрасну, Уолт. Пользуйся ею только тогда, когда это действительно необходимо.

- Чего не тратить?

- Бинду. Так индусы называют энергию жизни.

- Фонтан, что ли?

- Вот именно, фонтан. Называй как хочешь. У нее больше ста названий, но все означают одно и то же.

- Мне тоже нравится "бинду". Классное словечко.

- Не обкрадывай себя, малыш, береги силы. Они тебе нужны все, до последней капли, - впереди у нас очень важные дни… впрочем, и ночи тоже.

Все это была чепуха. Усталый не усталый, сохранив свою "бинду" или выработав ее за ночь еще с ведро, утром я был как огурец. И мы сделали их в этом Вустере. А потом в Спрингфилде. А потом в Брайдпорте. И даже сбой, который случился в Нью-Хейвене, пошел нам только на пользу, потому что после него заткнулись последние скептики. К тому времени, как мы попали в Нью-Хейвен, о моих кувырканиях в воздухе возникло столько разговоров, что народ менее доверчивый заподозрил обман, и, по-моему, вполне естественно. Эти люди верили в твердый порядок мироустройства и считали, будто для меня в нем нет места. То, что я делал, противоречило законам природы. Противоречило науке, здравому смыслу, логике, опровергало сотни авторитетных теорий, и, конечно, им, всем этим профессорам и докторам, проще было обозвать меня мошенником, чем пересматривать свои талмуды. Куда бы мы ни приехали, везде начиналось одно и то же: газетные дискуссии, дебаты, обвинения и заступничество, перечисление всех мыслимых и немыслимых про и контра. Мастер в них участия не принимал - он стоял со счастливым видом в сторонке и смотрел, как мелькают циферки в окошках кассовых аппаратов, а если его начинали донимать журналисты, отвечал всегда одно и то же:

- Приходите и посмотрите сами.

Дискуссия, набирая силу, разворачивалась недели две или три и достигла пика, как раз когда мы оказались в Нью-Хейвене. Я помнил, что именно в этом городе находится Йель, тот самый университет, где собирался учиться Эзоп, и если бы не те подонки, он сейчас был бы среди студентов. На сердце у меня от этих мыслей лежал камень, и день накануне выступления я просидел в гостинице, все вспоминая то сумасшедшее время, когда мы жили все вместе, и думая, каким бы он стал великим ученым. Потому к шести часам вечера, когда пора было выходить, я пришел в полную негодность, и как потом ни старался, это было самое паршивое выступление за всю мою жизнь. Я не уложился во время; выполняя "тулуп", с трудом удерживал равновесие; про высоту и говорить не хочется. В конце концов, когда наступил момент идти над залом, произошло то, чего я всегда боялся: я не смог подняться достаточно высоко. Собрав волю в кулак, я набрал семь с половиной футов (и всё) и двинул вперед, обуреваемый дурными предчувствиями, поскольку прекрасно понимал: для того чтобы достать до меня, высокому человеку не понадобится даже подпрыгнуть. С этой секунды все пошло наперекосяк. Пройдя до середины зала, я предпринял последнюю отчаянную попытку. На чудо я не надеялся и хотел лишь хоть немного увеличить дистанцию между собой и зрителями - дюймов на шесть-семь, не больше. Я остановился, закрыл глаза, сосредоточился и перегруппировался, но не ничего не вышло. Через пару секунд я заметил, что не только не поднялся, а начинаю терять и эту высоту. Я опускался медленно, по дюйму, по два за ярд, как дырявый воздушный шар. К последним рядам я подошел уже на шести футах, став легкой добычей даже для коротышки. Тут-то и началась потеха. Какой-то лысый кретин в красном блейзере вдруг вскочил и взмахнул кулаком, метя мне в левый башмак. Я отдернул ногу, качнулся, будто кривой поплавок, но не успел восстановить равновесия, как с другой стороны вскочил второй. Второй оказался удачливей. Я упал, кувыркнувшись вперед головой, будто подстреленный воробей, и ударился лбом о металлическую спинку стула. Удар был настолько сильный, что я мгновенно вырубился.

Что случилось потом, я не видел, но знаю по рассказам: истерика распространилась по залу подобно пожару, и все девятьсот зрителей принялись кричать и вскакивать с мест. Потеря сознания и падение и стали лучшим аргументом для скептиков, и потом даже у них не осталось сомнений в честности моего искусства. На мне не нашлось ни невидимых веревок, ни баллонов с гелием под одеждой, ни бесшумного моторчика на ремне. Зрители наклонялись и ощупывали мое распростертое на полу тело, будто я был экспонат в медицинском музее. С меня содрали костюм, мне заглядывали в рот, раздвигали ягодицы и смотрели, что в заднице, но ничего там не обнаружили, кроме того, что положено от природы. Мастер, который, когда все это произошло, стоял за кулисами, быстро пришел в себя и кинулся ко мне, прокладывая дорогу кулаками. Но пока он протолкался до девятнадцатого ряда, вердикт был вынесен: Уолт Чудо-мальчик действительно умеет ходить по воздуху. Выступает он честно, что показывает, то и есть, и аминь.

Той же ночью случился первый приступ головной боли. Учитывая, как я жахнулся лбом о стул, это было неудивительно. Боль была страшная - в голове будто стучал чудовищный молот, будто рвалась шрапнель, - я почувствовал ее даже во сне и проснулся. Ванная в номере находилась в коридорчике между нашими комнатами, и туда-то я, наконец рискнув оторвать голову от подушки, и направился в надежде найти какой-нибудь аспирин. Мне было настолько худо, что я даже не заметил, что свет там уже горит. А если бы и заметил, вряд ли задумался бы, почему и зачем он включен в три часа ночи. Как оказалось, не одному мне понадобилось туда прогуляться в столь неподобающее время. Открыв дверь в сверкавшую белым кафелем ванную, я едва не споткнулся о мастера. В шелковой пижаме цвета лаванды, он стоял, переломившись от боли пополам, вцепившись в раковину обеими руками и хватая ртом воздух, будто внутри жгло огнем. Приступ продолжался секунд двадцать или тридцать, и смотреть на это было так страшно, что я почти забыл про свою боль.

Заметив мое присутствие, мастер изо всех сил постарался сделать обычный вид. Он заставил сведенное мучительной гримасой лицо улыбнуться натужной, вымученной улыбкой, отцепился от раковины, выпрямился и пригладил ладонью волосы. Мне хотелось сказать, что незачем притворяться, что я все видел, но голова разламывалась и я не нашел тогда слов. Мастер узнал, почему я проснулся, тотчас засуетился и принялся играть в доктора: вытряхнул из пузырька таблетку, налил в стакан воды и обследовал шишку на лбу.

- Хорошенькая мы парочка, а? - сказал он, доведя меня обратно и укладывая в постель. - Ты летишь вверх тормашками и расшибаешь лоб, а я обжираюсь испортившимися моллюсками. В рот не возьму эту гадость. Каждый раз одно и то же: съешь, а потом маешься.

Для мгновенной импровизации придумано было совсем неплохо, но он меня не обманул. Как бы мне ни хотелось поверить, я понимал, что он лжет.

~~~

На следующий день к середине дня приступ почти прошел. В левом виске осталась тупая, пульсирующая боль, но так жить уже было можно. Фонарь с шишкой на лбу красовались справа, и логичнее было бы, если бы и болело справа, однако я в подобных вещах ничего не смыслил и потому не обратил на это мелкое несоответствие никакого внимания. Мне полегчало, жизнь возвращалась в нормальное русло, к следующему представлению я буду в форме - чего еще желать?

Если в тот день меня и тревожили какие-то мысли, то все они вертелись вокруг болезни мастера - болезни не болезни, а причины того жуткого приступа, который я видел в ванной. Пора было выяснить правду. Но, пусть я и не поддался на его хитрость, утром, увидев, что выглядит он почти как обычно, ни о чем не спросил. Мне не хватило духу начать разговор. Едва ли можно гордиться тем, как я себя тогда повел, однако мысль, вдруг это что-то серьезное, меня испугала, и даже додумать я ее не решился. Я предпочел не делать выводов, позволил ему считать, будто он в очередной раз обвел меня вокруг пальца. Моллюски так моллюски. Он же после этого происшествия вовсе закрылся наглухо, предприняв все возможные меры, чтобы я не застиг его врасплох еще раз и не увидел того, чего видеть не должен. Тут в нем можно было не сомневаться. Он ушел в глухое подполье, занял круговую оборону, и постепенно мне стало казаться, будто ничего и не было.

Из Нью-Хейвена мы отправились в Провиденс, из Провиденса в Бостон, из Бостона в Олбани, из Олбани в Сиракузы, из Сиракуз в Буффало. Я помню каждый из наших переездов, каждую сцену и каждую гостиницу, каждое свое выступление - я помню все обо всем. Был конец лета, начало осени. Деревья понемногу теряли зелень. Мир становился красным, желтым, оранжевым и коричневым, и где бы мы ни проезжали, вдоль дорог глазам открывались пейзажи, полные новых, меняющихся красок. Мы вышли с мастером на большую сцену, и мне казалось, ничто нас теперь не остановит. Я выступал только в битком набитых залах. Билеты не просто распродавались - каждый вечер сотни желающих отходили от касс с ни с чем. Уличные мошенники толкали билеты раза в три, четыре и даже в пять дороже, делая на мне неплохой бизнес, а когда мы выходили из гостиниц, нас всякий раз окружала толпа фанатов, готовых ждать, погода не погода, только бы увидеть меня своими глазами.

Назад Дальше