В детстве я провел на юге Франции несколько лет. Жили близ города Альби. Отец занимался исследованиями, касающимися альбигойцев. Пятьдесят лет назад. Я, бывало, дразнил соседского мальчишку: "Francois, ta soeur est constipie!"
Мой отец был крепкий плотный мужчина, необыкновенный чистюля. Носил белье из ирландского льняного полотна. Его шляпная коробка была оторочена внутри красным бархатом, обувь он заказывал в Англии, а перчатки - в римской фирме Витале Милано. Он неплохо играл на скрипке, а моя мама сочиняла стихи в кафедральном соборе Альби.
Канули в прошлое те времена.
Френсис не поехала со мной и дочерьми в Альби. Она осталась в Париже, чтобы посещать Коллеж де Франс, где читали лекции знаменитые философы.
В Альби непросто снять хорошую квартиру, но мне удалось это сделать. Мне сдал приличные комнаты обедневший русский князь де Вогюэ, который рассказал мне про своего прадеда: тот был министром во времена царствования Николая I. Высокий обходительный господин, де Вогюэ был женат на испанке, и жившая с ними его теща, сеньора Гуирляндес, так допекала его, что бедняга перебрался в каморку на мансарде.
Я уже упоминал, что мой счет в банке составляет три миллиона баксов, и я, вероятно, мог бы помочь русскому, но в то время мои душа и тело изнывали от желаний - "Хочу, хочу!" Так что князь, угнездившийся на верхотуре, лечил своих больных детей и боролся с нуждой без моей помощи. Если материальное положение не улучшится, сказал бедняга, он выбросится из окна.
- Не дурите, князь, - посоветовал я.
Так я и жил, мучимый совестью, в его доме, спал в его постели и дважды в день принимал ванну в его туалетной комнате. Водные процедуры не повышали настроения. После того как Френсис посмеялась над моей тягой к медицине, я не обсуждал с ней никаких дел.
Каждый день я гулял по Парижу. Пешком доходил до Гобеленовых мануфактур, не раз бывал на кладбище Пер-Лашез и в Сен-Клу. Единственным человеком, которого интересовало, как течет моя жизнь, была Лили, ставшая миссис Хазард. В парижском отделении "Америкен экспресс" мне передали записку от нее, написанную на обороте пригласительного билета на давнишнее свадебное торжество. Я разволновался, стал присматриваться к проституткам, коих великое множество в кварталах Мадлен, но ни одна не заглушила бы внутренний голос "Хочу! Хочу!", хотя и попадались хорошенькие мордашки.
"Она приедет", - сказал я себе. И Лили действительно приехала. Узнав у князя, что я на прогулке, она стала кружить по городу на стареньком таксомоторе и возле станции метро "Вавен" наткнулась на меня. Она окликнула меня из кабины, потом открыла дверцу. Да, она была прекрасна: прелестное, доброе, чистое лицо, лебединая шея, вздернутая верхняя губка. Как бы Лили ни волновалась, она не забывала о своих искусственных зубах и обычно широко рот не раскрывала. Но какое мне было дело до ее фарфорового моста? Благодарю тебя, Господи, за милости, которые ты мне ниспосылаешь.
- Как ты, малыш?
Лили считала меня разгильдяем и недотепой, но, как всякий человек, в ее глазах я представлял определенную ценность, и потому должен был жить (еще один такой год в Париже, и мое нутро заржавело бы окончательно). Жить с надеждой, что из меня может получиться что-то стоящее.
- А где же твой муженек?
По пути в ее гостиницу Лили говорила:
- Я тогда решила, что мне пора иметь детей. Женщины быстро стареют. (Ей тогда было двадцать семь.) Но по пути на брачную церемонию я поняла, что совершила ошибку. Мы остановились на светофоре, я попыталась было выскочить, но свадебное платье зацепилось за дверцу, он втащил меня обратно и ударил. Хорошо, что на голове была фата с вуалью, потому что сразу вскочил синяк под глазом. Я плакала даже на церемонии. И еще: у меня умерла мама.
- Синяк? Да как он смел?! - Я был в ярости. - Попадись он мне, все кости переломаю! И прими мои соболезнования. - Я поцеловал ее в глаза.
Мы приехали в ее гостиницу на набережной Вольтера и, обнимая друг друга, поднялись - не к ней в номер, нет - а в райские кущи… Пролетела неделя. Где мы только не бродили вдвоем, и всюду за нами таскался "хвост" - сыщик, нанятый Хазардом. Я взял напрокат машину, и мы стали объезжать пригороды, смотреть соборы. Лили была замечательная и так же замечательно принялась опять допекать меня:
- Думаешь, что можешь прожить без меня? Не получится! А я не могу жить без тебя. Мне тоскливо. Знаешь, почему я бросила Хазарда? Затосковала. И тоскливее всего было, когда он лез целоваться. Я чувствовала себя такой одинокой. А когда он…
- Избавь меня от подробностей, - перебил я ее.
- Когда он меня ударил, это было от души. Никакого притворства.
И тут я запил, запил как никогда. Я был пьян в Шартре, Амьене, Везуле. Лили приходилось вести машину. Машина была малолитражная (модель 272, кабриолет), и мы, оба рослые, высились на сиденьях, блондинка и брюнет, красивые и пьяные. Лили притащилась из Америки ради меня, но я пока не поддавался.
Мы доехали до самой Бельгии и повернули назад. Прекрасная поездка, если любишь Францию. Но я ее не люблю, эту страну.
Сначала и до конца у Лили была одна-единственная тема для разговора. Она поучала меня: надо жить для того-то, делать добро, а не зло, не предаваться иллюзиям, а смотреть в лицо реальности, жить ради самой жизни, а не ждать покорно смерти. Видно, в пансионе ей внушили, что воспитанная женщина, леди, должна говорить негромко, поэтому я плохо слышал ее своим глухим ухом из-за свиста ветра, скрипения шин по бетонке и надрывного постукивания маломощного мотора.
Я знал, что ее лучезарная улыбка и сияющие глаза не дадут мне покоя.
При всем при этом у нее было множество дурных привычек. Лили забывала стирать свое нижнее белье, и мне даже в подпитии приходилось напоминать ей об этом. Приходилось, потому как она была философом и неисправимым моралистом, когда я сказал: "Выстирай свое белье", - она принялась спорить. "Грязнуля, - заметил я, - свиньи у меня на ферме и то чище", - и пошло-поехало. Она: "Земля тоже грязная". Я: "Да, но она периодически очищается". Она: "А ты знаешь, что может сделать любовь". "Ты опять за свое? Заткнись!" - зарычал я. Она не рассердилась. Она меня жалела.
Путешествие продолжалось. Я был очарован старинными церквями, любовался ими, когда не был пьян вусмерть, наслаждался прелестями Лили, ее бормотанием и пылкими объятиями. И сотни раз я слышал от нее: "Поехали в Штаты. Я за тобой приехала".
- Нет, - говорил я. - Неужели в тебе не осталось ни капли жалости? Не терзай меня. У меня медаль "Пурпурное сердце". Я проливал кровь за свою страну. Но теперь все, хватит! Мне за пятьдесят, и у меня куча проблем.
- Тем более ты должен на что-то решиться.
Наконец я вышел из себя:
- Если ты не перестанешь, я пущу себе пулю в лоб!
Это было жестоко с моей стороны - напомнить Лили об ее отце. Я не терплю жестокости. Ее отец был человеком приятным, но слабовольным, сломленным и сентиментальным. Он застрелился посреди семейной ссоры. Однажды он пришел домой навеселе и начал выкобениваться в кухне перед дочерью и кухаркой: затягивал старинные песенки, отбивал чечетку, сыпал непристойностями. Паскудное это дело - материться при дочери. Лили много рассказывала об отце, он вставал передо мной как живой. Я любил и презирал его одновременно. "Эх ты, жалкий шут, старый пошляк. Что же ты сделал с дочерью? Бросил ее, бедную, на меня".
Я еще раз пригрозил Лили застрелиться. Это было в Шартре. Я стоял перед чистым ликом Богородицы. Лили побледнела, как воск, закрыла лицо руками и молча смотрела на меня.
- Мне плевать, простишь ты меня или нет, - сказал я.
Мы расстались в Везуле. С самого начала все говорило за то, что поездка сюда кончится плохо. Утром спускаюсь из своего номера и вижу: у малолитражки спущена шина (погода была хорошая, и накануне я отказался ставить ее в гараж). Подозревая, что менеджер гостиницы сыграл надо мной злую шутку, я потребовал, чтобы тот вышел ко мне и объяснился, но окошко конторки захлопнулось. Пришлось действовать самому. Поскольку домкрата у меня не было, я поднатужился, подсунул под ось модели 272 камень и сменил камеру.
После стычки с менеджером настроение стало лучше. Мы с Лили отправились к собору, купили килограмм земляники в бумажном кульке и пошли во двор позади церкви полежать на солнышке. С лип сыпалась золотистая пыльца, а стволы яблонь обвивал шиповник - бледно-красный, ярко-красный, огненный, терпкий, как вино. Лили сняла блузку, а под конец дошла очередь и до лифчика. Так, полураздетая, она лежала у меня на коленях. Возбужденный, я спросил:
- Как ты узнала, что я хочу?
Шиповник на яблонях горел ярким пламенем, колючки ранили даже издали.
- Ты можешь полежать спокойно? Посмотри, какой красивый дворик за этой церковью.
- Это не церковный двор, это сад, - поправила Лили.
- У тебя вчера месячные начались. Так что не трепыхайся.
- Раньше ты был не против даже в такие дни.
- А теперь против…
Ссора кончилась тем, что я сказал: она сегодня же одна едет ближайшим поездом в Париж.
Лили молчала. Достал ее, подумал я. Не тут-то было. Ее лицо светилось радостью и любовью.
- Тебе не удастся погубить меня, я живучий! - объявил я и заплакал. Страдания переполняли мое сердце. - Садись сюда, сучка! - крикнул я и откинул верх машины.
Побледневшая Лили, не сдаваясь, бормотала что-то свое, а я, уткнувшись заплаканным лицом в рулевое колесо, говорил о гордости, чести, о душе, о любви и обо всем таком.
- Будь ты проклята, дурочка помешанная!
- Может быть, у меня и вправду не все дома, но когда мы вместе, я все вижу и понимаю.
- Черта с два ты понимаешь! Я сам ничего не понимаю. Отвяжись от меня, а то вообще рассыплюсь на куски!
Я выгрузил ее дурацкий чемодан с нестираным бельем на платформе станции в двадцати километрах от Везуля и, всхлипывая, рванул на юг Франции. В местечке Баньоль-Сюр-Мер есть огромный аквариум со всякими морскими чудищами, в том числе гигантским осьминогом.
Спускались сумерки. Я смотрел сквозь стекло на грандиозного головоногого моллюска, а тот, прижав крапчатую голову к прозрачной стенке, казалось, уставился на меня. От его неподвижного взгляда веяло космическим холодом, который неудержимо затягивал меня. Пульсируя, шевелились щупальца. На поверхности воды лопались пузырьки, и я подумал: "Вот и наступает мой последний день. Смерть шлет мне предупреждение".
Однако хватит о моей угрозе покончить с собой.
III
Теперь несколько слов о причинах, побудивших меня отправиться в Африку.
Я вернулся с войны и решил стать свиноводом, что говорит о моем отношении к жизни и к роду человеческому.
Мы не должны были подвергать Монте-Кассино таким массированным бомбовым ударам с воздуха и с земли. Некоторые спецы винят в этом тупых генералов. Вскоре после кровопускания итальянцам наша часть попала под ожесточенный артобстрел. Из всего подразделения в живых остались только двое: Ник Гольдштейн и я. Странное дело: мы были самые высокие среди бойцов, то есть представляли собой отличные мишени. Немного погодя я подорвался на мине.
Мы лежали с ним под оливами - у них ветви как кружева, - и я спросил, что Ник собирается делать после войны.
- Мы с братом подумываем обосновать норковую ферму где-нибудь в Катскиллских горах. Если, конечно, останемся живы и будем здоровы.
Тогда я сказал - или мой добрый гений сказал за меня:
- Я буду разводить свиней.
Если бы Ник не был евреем, я мог бы заявить, что хочу разводить крупный рогатый скот.
Сейчас, насколько мне известно, Ник с братом делают хороший бизнес на норках.
Старые строения на моей ферме были в отличном состоянии. Стойла в конюшне обшиты деревянными панелями. В прежние времена за лошадьми богатых людей ухаживали как за оперными певицами. Прекрасным образцом сельской архитектуры был сарай с бельведером над сеновалом. В этом сарае я и устроил свинарник. Свиное царство захватило лужайку, цветник и оранжерею, где ненасытные твари выкапывали прошлогодние клубни. Статуи из Флоренции и Зальцбурга были убраны, как предметы, непригодные для выращивания животных. Царство провоняло мешанкой, помоями, пометом. Разъяренные соседи обратились к санитарному врачу, некоему доктору Баллоку.
- Подайте на меня в суд. Хендерсоны сидят на этой земле больше двухсот лет. Штатская шантрапа, все эти шпаки - они что, не едят свинину?
Френсис была недовольна, но терпела, только попросила:
- Ты их хотя бы к дому не пускай.
- Не трогай моих свиней. Эти четвероногие стали частью меня самого.
Если вам доводилось ездить из Нью-Джерси в Нью-Йорк через тоннель под Гудзоном, вы, наверное, видели огороженные площадки, которые выглядят как модели немецких деревень в Шварцвальде. Это свинооткормочные станции. И вы наверняка ощущали тяжелый запах. После путешествия из Айовы или Небраски худых, костлявых свиней откармливают здесь на убой.
Как пророк Даниил предупреждал царя Навуходоносора: "…И отлучат тебя от людей, и будет обитание твое с полевыми зверями", - так и я стал жить со свиньями.
Свиноматки иногда пожирают свой приплод, потому что организму нужен фосфор. Их, как и женщин, мучает щитовидка. Да, да, я неплохо изучил этих умных, обреченных на убой животных. Любой свиновод знает, какие они умные.
Открытие, что свиньи обладают развитым интеллектом, потрясло меня.
Если я не солгал Френсис, что свиньи стали частью меня самого, то почему со временем я потерял к ним интерес?
Однако я, кажется, ни на шаг не приблизился к тому, чтобы разъяснить причину, побудившую меня отправиться в Африку. Надо наконец с чего-нибудь начать.
Может быть, следует начать с отца? Человек он был известный, носил бороду, играл на скрипке и…
Нет, не то.
Тогда вот что: мои предки отняли приличный кусок земли у индейцев. Еще больше они получили от правительства и обманом выманили несколько плодородных участков у других поселенцев. Так я стал наследником порядочного состояния…
Нет, это тоже не пойдет. Какое отношение имеют приобретения Хендерсонов к моей теперешней поездке в Африку?
И все же объяснение необходимо, поскольку я получил весомые доказательства чрезвычайно важного события и теперь должен изложить их. Трудность заключается в том, что это событие произошло как во сне.
Через восемь лет после окончания войны я развелся с Френсис, женился на Лили и вскоре почувствовал, что надо предпринять что-нибудь эдакое.
В Африку я отправился со своим другом Чарли Олбертом. Он тоже миллионер.
Я человек боевой, воинственный, темперамент не то что у штатской шушеры. В армии у меня однажды завелись вши. Я потопал в лазарет за каким-нибудь средством против этих насекомых. Едва я произнес слово "вши", доктор и три санитара раздели меня догола, вымыли и стали брить. Начав с головы, сбрили волосы на груди, под мышками, на спине, в паху, не оставили даже бровей и усов. Происходило это в Салерно, рядом с портом, среди бела дня. Мимо ехали грузовики с солдатней, шли рабочие и крестьяне, женщины и девчонки, и все улюлюкали и хохотали. Казалось, берег и море тоже смеялись надо мной. Я хотел расправиться с четырьмя мужиками, но они разбежались в разные стороны, и мне ничего не оставалось, как расхохотаться самому, голому, на виду у всех, с колотьем по всему телу, и материться, и сыпать угрозами. Такое не забывается, хранится в памяти как некое сокровище еще и потому, что над тобой бездонное лазурное небо, а кругом Средиземноморье, колыбель цивилизаций, где скитался по водам Улисс и слышал пение коварных сирен…
Война многое для меня значила. Подорвавшись на мине - за это и получил медаль "Пурпурное сердце", - я долго провалялся на госпитальной койке в Неаполе и был благодарен судьбе за то, что жив. Когда вспоминаю войну, у меня повышается настроение, обычно неважное.
Прошлой зимой колол я дрова для камина (лесник оставил несколько толстых сучьев), и вдруг с колоды летит увесистая щепка - и бац! - мне в нос.
На дворе стоял сильный мороз, и я не понял, что случилось, пока не увидел кровь на куртке. Лили закричала: "Ты сломал себе нос!" Нос остался цел благодаря жировым отложениям на лице, но синяк не сходил долго. В момент удара мелькнула мысль: "Вот она, правда!" Потом вспомнилось: Лили тоже говорила о правде, когда второй муж, Хазард, подбил ей глаз. Почему правда открывается человеку лишь тогда, когда судьба наносит ему очередной удар?
С юных лет я был здоровым, сильным, напористым задирой. В колледже носил в ушах золотые серьги и тем бросал вызов сокурсникам. В угоду отцу я получил звание магистра гуманитарных наук, но вел себя как невежда и бродяга. После помолвки с Френсис я поехал на Кони-Айленд, где мне сделали наколку на груди: алые буквы составляли имя моей невесты, что, впрочем, не вызывало у нее особого восторга. А когда я после Дня Победы (четверг, 9 мая) вернулся из Европы, мне было уже сорок шесть. Я занялся свиноводством, потом сказал Френсис, что меня привлекает медицина. Она посмеялась, напомнив, что в восемнадцать лет моим кумиром был Уилфред Гренфелл, а потом Альберт Швейцер - однако дальше преклонения перед этими людьми дело не пошло.
Что же все-таки делать человеку с таким буйным характером, как у меня?
Один психиатр объяснил мне, что если ты, как положено цивилизованному человеку, изливаешь свою злость на неодушевленные предметы, то избавляешься от вредных шлаков, скопившихся в тебе. Мне показалось это разумным, и я последовал его совету. Раздевшись до пояса, как каторжник, я рубил дрова, пахал землю, укладывал бетонные блоки и заливал их цементом, бил кувалдой камни, готовил мешанку для свиней. Это помогло мало. Недовольство собой и злость не убывали. Что прикажете делать человеку, у которого три миллиона баксов? После выплаты налогов и алиментов, после всяких других расходов у меня ежегодно оставалось сто десять тысяч чистого дохода. Зачем он мне с таким характером? Даже свиньи приносили деньги, хотя потом их пускали на убой, ели, из них делали ветчину, и перчатки, и удобрения.
Что же мне удалось сделать в жизни? Удалось украсить ее: хороший дом с термоизоляцией под крышей, оконные рамы с подогревом, в комнатах ковры и дорогая мебель. В чехлах. Стены оклеены обоями невиданной красы или обшиты панелями орехового дерева. Тяжелые портьеры. Чистота и порядок. Кто там развалился на диване? Человек! И этот человек - я. Вымытый, надушенный, в дорогой одежде, словом, тоже украшение жизни.
Но потом приходит день горьких слез и безумия. Приходит неминуемо, как смерть. Я уже упоминал, что душа ныла, когда внутренний голос безостановочно твердил: "Хочу! Хочу! Хочу!" Я слышал его ежедневно после полудня. Мысленно затыкал уши, но он звучал громче и громче. Тогда я спрашивал: "Чего ты хочешь?", - но в ответ слышал те же слова и ничего, кроме них. Я пытался заглушить навязчивый говор хождением, бегая трусцой, чтением, пением. Лез на стремянку, принимался конопатить щели в потолке. Переодевался в рабочую робу и рубил дрова, чистил свинарник, садился на трактор. Голос отвергал подарки, даже самые дорогие. Я спрашивал: "На что жалуешься? На Лили? Тебя одолевает похоть? Хочешь уличную шлюху?" Бесполезно! Голос звучал громче, требовательнее. Я умолял его сказать, что он хочет. Вконец измученный, менял тактику: "Ну погоди, я тебе покажу!"